Ждал его часов восемь; дождался. Тот обрадовался — без игры, от души:
— А я тебя в «Жемчужине» искал, Варево!
— Меня лярвы обобрали...
— Да ну?! Крупно?
Варенов пожал плечами:
— Крупно, мелко, теперь не воротишь... Не мусорам же заявление писать... Мне один друг должен пятьдесят косых, надо взять, хочешь войти в долю?
— Дело чистое?
— Я по мокрому никогда не ходил, сам знаешь...
— Сейчас все смешалось, Варево...
— Я не мешаюсь... Как Артиста, кстати, найти? Записную книжку оставил в Москве...
— Артист давно завязал...
— Ссучился?
— Он большой авторитет, Варево... Таким нет резона сучиться... Устал, наверное... Да и потом, говорили, у него любовь...
— Ну, это его заботы... Пошли, жахнем, зябко мне. Только сначала узнай его номер, а? Или адрес, я лучше к нему без звонка подъеду, чего лишний раз марать человека...
...Петух позвонил в Москву, рассказал о просьбе Варева; адрес Артиста ему дали. Информация об этом звонке ушла двум адресатам: Сорокину по одним каналам, Костенко — по другим.
...Варенова и двух вооруженных боевиков, принявших его в наблюдение следующим же утром во Внукове, взяли в подъезде дома, где жил Артист. Операция вступала в последнюю фазу: Айзенберг завтра улетал в Берлин — туда не нужна западная виза, зачем светиться возле посольства, гласность гласностью, а ЧК всех на пленку снимает, контора работает, он-то уж это понимал как никто...
Никто, впрочем, не знал, что у него был билет на поезд Москва — Берлин, который отправлялся с Белорусского вокзала послезавтра вечером, а в кармане к тому же лежал второй паспорт, на имя Андрея Григорьевича Суконцева...
Строилов сломался. Отправив отца на вскрытие, вернулся домой, лег на узенький кожаный диванчик, укрылся пледом, подтянул острые колени к груди и замер, страшась пошевелиться. На телефонные звонки не откликался, и не потому, что не было сил протянуть руку, но оттого, скорее, что знал заранее, кто звонит и как станут говорить.
Внутри стало пусто, как в квартире, из которой вынесли все вещи жильцы, уезжающие отсюда навсегда...
Чем дальше, тем он обостреннее ощущал, что отец — худенький, беспомощный, с трудом ковылявший в магазин со своей олимпийской пластиковой сумочкой, готовивший ужины (часто пережаривал, бедненький, совсем стал слепеньким), — есть последнее родное существо, связывавшее его с сотнями Строиловых, живших когда-то на земле. Он был той пуповиной, которая позволяла капитану ощущать свое родство с прошлым, без которого жизнь возможна только в том случае, если у тебя есть жена, дети, братья и сестры, добрые тетушки, старенькие дядья, родня, одним словом. А когда ты остался один, образовалась такая гулкая тишина в себе самом, что всякое движение страшило, как в детстве, когда просыпался в спецдоме и с ужасом слушал безутешные всхлипы тех, кто вместе с ним был заключен в эту тюрьму — разве что только без колючей проволоки, но с решетками на окнах.
...Посадив в машину задержанного Варенова, сунув ему в рот сигарету, Костенко снова набрал номер Строилова, зная заранее, что никто не ответит.
— Догадываешься, куда я звоню, Варево?
Тот покачал головой.
— К человеку, у которого твой хозяин отца убил...
— У меня нет хозяев, — ответил Варенов, обретя уверенное спокойствие, как только кончилась изматывающая душу неопределенность. До этого он все время ждал подсказки, верил, что в последний момент что-то поможет ему, кто-то возьмет под защиту, нельзя ему гибнуть, несправедливо это, вся жизнь впереди, дохнут те, кто заранее отмечен, а я-то обречен на долгую и счастливую жизнь, зря, что ль, переводил тысячи на гадалок?!
Сейчас, сидя с тем, чью фотографию ему показывал Босс (когда ж это было? недавно ведь совсем, а кажется, жизнь прошла!), Варенов видел лицо Эмиля и слышал его слова: «Сейчас такое время пришло, Исай, что нужно все отвергать, никаких играшек, они в суд без улик не пойдут, так что — выпустят, а если нет — мы тебя выкупим, рукастые...»
Он словно бы зубами держался за эти слова, как за спасательный круг держался, и поэтому чувствовал входившее в него успокоение.
— У меня есть твой палец, Варенов, ты знаешь, где мы его нашли, нет смысла запираться... Тем более ты там, видимо, не главный был... Говори правду, у меня времени мало, лучше сразу определим позицию, глядишь, и поможем в чем...
— Вот они, мои пальцы, — Варенов кивнул на кисти, стянутые наручниками. — Каждый человек имеет пальцы, они для того и даны, чтоб следы оставлять...
— Не юродствуй... Я ж тебе не про пальцы говорю, а про палец... И не спрашиваю, откуда у тебя при задержании был пистолет в кармане... Все равно скажешь... Я тебя спрашиваю про хозяина, он меня занимает.
— А я говорю, что нет у меня никакого хозяина! А пистолет вы мне сами в карман засунули...
— У нас кино есть, как ты этот пистоль в подвале на Лесной брал.
— Вы суду кино предъявите, пусть посмеются.
— Не беспредельничай, Варево...
— И вы — не надо... Вы мне вину докажите... Я вам свою честность доказывать не обязан... Ваше время теперь кончилось, по закону будем жить...
Костенко кивнул:
— Верно. И жить будем по закону, но и расстреливать — по закону — тоже будем.
Он снова закурил, сказал сыщикам, сидевшим рядом с Вареновым, чтобы везли его оформлять на Петровку, и, подняв наконец глаза на арестанта, негромко сказал:
— Думай о том, Варево... какое алиби выставишь на ту ночь, когда Людку убивали... Видишь, я поступаю по закону, силков не ставлю, даю шанс...
...Сорокинские боевики молчали, отрицали все вчистую: и финки им не принадлежат, впервые видят, и Варенова никакого не знают, точка! Ни на один вопрос не отвечали. Крутые парни, ничего не скажешь, школа...
Костенко заехал домой, взял из своего НЗ две бутылки «Посольской», написал Маше записку, чтоб не ждала, останется спать у Строилова, выгреб в кулек из холодильника все, что было, и отправился на Кутузовский проспект — буду стучать, закричу, откроет, не может не открыть...
...Он поднялся на четвертый этаж строиловского дома, остановился возле квартиры генерала, положил кулек на пол и прижался ухом к двери. В соседней квартире кто-то бездарно-деревянно разучивал гаммы, в другой визжали дети; в угловой, у телефона, надрывалась глухая бабка, повторяя крикливо-равнодушное: «Громче, Лид, не слышно! Гутарь громче, в трубке трещит, теперя, говорят, всех подслушивают!»
Положив ладонь на дверь, Костенко пошлепал несколько раз. Стучать костяшками казалось ему невозможным сейчас, любой резкий звук для Строилова ножом по стеклу...
Никто не отвечал.
Костенко склонился к замочной скважине, прижался губами, ощутив тошнотворный привкус меди:
— Андрей, открой, у меня дело...
В квартире по-прежнему царила тишина.
— Андрей, не заставляй меня карабкаться по лестнице... Все равно войду, окно ж на кухне открыто...
Он не слышал шагов; дверь отворилась внезапно. В проеме стоял обросший, еще более осунувшийся Строилов. На нем были толстые шерстяные носки, поверх джемпера натянут старенький армейский ватник. Выутюженные в стрелочку переливные брюки казались чужеродными, словно с другого человека.
— Очень срочно? — спросил он потухшим, заметно севшим голосом.
Костенко поднял кулек с гостинцами, вошел в квартиру, включил свет и только тогда ответил:
— Да.
Строилов по-прежнему стоял не двигаясь, в комнату не приглашал:
— Докладывайте здесь.
— Я принес водку... Вам надо расслабиться.
— Я не пью.
— Да и я не алкаш... Полагается... По-христиански...
— По-христиански полагалось бы предупредить меня, что за папой началась охота... А не играть в самодеятельность...
— Можно пройти на кухню?
— Нет... Мне надо побыть одному...
Костенко положил наконец злополучный кулек на подзеркальный столик, полез за сигаретами, одернул себя: старик просил здесь не курить — надо перетерпеть, оперся о дверь и отчеканил:
— Мне горько напоминать, что именно я просил вас найти человека, который бы эти дни побыл с Владимиром Ивановичем. И мне будет еще горше, если вы скажете, что не помните этих моих слов.
— Я приучил себя не верить словам. Я ненавижу слова. Ненавижу, понимаете?! Каждое слово — перевертыш! В устах одного это правда, у другого — ложь, у третьего — лесть, у четвертого — предательство... Вы что, не могли сказать: «У меня есть данные, что за стариком охотятся»?!
— У меня не было данных, капитан... Я чувствовал это...
— Вы не в театре работаете, а в уголовном розыске.
— Я, между прочим, нигде не работаю... Так что позвольте мне жить так, как я хочу... И если бы, следуя моим чувствам, я не обратился к Николаше Ступакову и не получил у него в помощь двух парней, Владимир Иванович не умер бы у вас на руках, а лежал на полу, исколотый шилом!
— Уходите отсюда...
— Никуда я не уйду... Простите, что брякнул... это жестоко... Пожалуйста, простите... Просто я очень не люблю просить, понимаете? И повторять не умею дважды... Наверное, это плохо...
— Можете дать слово, что у вас не было фактов?
— Клянусь... Это очень страшно — жить чувствованиями, но без этого в нашей профессии нельзя... Думаете, мне легко носить это в себе? А еще я чувствую, что Сорокин может уйти...
— Дайте сигарету...
— Не дам.
— Я не курил только из-за па... Дайте, не надо быть классной дамой, дайте...
Костенко протянул ему пачку и, подхватив свой кулек, пошел на кухню.
Там было холодно, стекол, конечно, никто не вставил. Костенко нашел старое одеяло, заколотил створку, включил газ, нашел сковородку, пожарил вареную колбасу, сделал бутерброды с сыром и, заглянув в комнату (Строилов снова лежал под пледом), спросил:
— Сюда принести?
— Не хочу...
— Я ж старался...
— Ешьте... И пейте на здоровье... Я вам не мешаю.
— Андрей, я понимаю, как вам больно... Но зачем людей обижать? У вас было страшное детство... А у меня? Отец погиб, мать — медсестра... Я голодным был до того дня, пока не попал в университет... Получил стипендию — двадцать семь с полтиной, — впервые наелся от пуза... Это очень унизительно — быть голодным, Андрей, и ходить в одних туфлях по три года... У меня с тех пор пальцы подвернуты, нога-то росла, а купить новые ботинки не могли... И комнатенка у нас была при кухне — восемь метров... Стенка фанерная, шепот слышен... А в университете надо было каждый день благодарить товарища Сталина за счастливую жизнь, какой не знает ни один человек на земле... Мы с порванными душами жили...