— Бог мой, Люк, — сказала она, — как ты можешь задавать мне такие вопросы? Последние лет восемь — десять память изменяет мне, я сроду не помнила дней недели и чисел, и все такое. Как бедной женщине запомнить все это?
Люк Маркс нетерпеливо пожал плечами.
— Ты никогда не делаешь того, о чем тебя просят, мама, — раздраженно ответил Люк. — Разве я не просил тебя запомнить это число? Разве я тебе не говорил, что придет день, когда тебя вызовут давать показания и поклясться на Библии? Разве я не говорил тебе, мама?
Старушка беспомощно покачала головой.
— Раз ты говоришь, значит, так оно и было, Люк, — произнесла она с улыбкой. — Но я не могу вспомнить, дорогой. Память изменяет мне в последние годы, — добавила она, поворачиваясь к Роберту Одли.
Мистер Одли положил ладонь на руку больного.
— Маркс, — сказал он, — говорю вам, у вас нет причин беспокоиться из-за этого. Я не задаю вам никаких вопросов, у меня нет желания ничего слушать.
— Но предположим, я хочу рассказать кое-что, — лихорадочно вскричал Люк. — Предположим, я не могу умереть с тяжестью тайны на душе и хотел увидеть вас с целью рассказать все. Предположите это, и вы получите правду. Я скорее сгорел бы заживо, чем рассказал ей. — Он произнес эти слова сквозь зубы и злобно нахмурившись. — Прежде я бы сгорел заживо. Я заставил ее платить за оскорбления, я заставил ее платить за жеманство и кривлянье, я бы никогда не рассказал ей — никогда, никогда! Я имел власть над ней, у меня была своя тайна, и мне платили за нее, и я сполна вернул ей то пренебрежение, с каким она относилась ко мне!
— Маркс, Маркс, ради бога, успокойся, — просил его Роберт. — О чем ты говоришь? Что ты мог рассказать?
— Я собираюсь рассказать это вам, — ответил Люк, облизнув свои сухие губы. — Дай мне попить, мама.
Старушка налила какой-то холодный напиток и дала сыну.
Он жадно выпил его, как будто чувствовал, что краткому остатку его жизни предстоит гонка с безжалостным соперником, Временем.
— Оставайся там, — велел он матери, указывая ей на стул у изножья кровати.
Старушка повиновалась и села напротив мистера Одли. Она вынула свои очки, протерла их, надела и безмятежно улыбнулась своему сыну, как будто лелеяла слабую надежду, что эта процедура поможет ее памяти.
— Я задам тебе другой вопрос, мама, — начал Люк, — и странно будет, если ты не сможешь ответить на него. Ты помнишь, когда я работал на ферме Аткинсона, до женитьбы, и жил здесь с тобой?
— Да, да, — ответила миссис Маркс, довольно кивая, — я помню, дорогой. Это была осень, яблоки только начали собирать. Я помню, Люк, помню.
Мистер Одли недоумевал, к чему это все ведет, и сколько ему придется сидеть у постели больного, слушая этот бессмысленный разговор.
— Тогда, может быть, ты вспомнишь и больше, мама, — продолжал Люк. — Помнишь, как однажды ночью я кое-кого привел домой, когда Аткинсон убирал последнюю пшеницу?
Мистер Одли опять сильно вздрогнул, пристально посмотрел в лицо говорившему и не дыша начал слушать со странным интересом, с трудом понимая то, что говорил Люк.
— Я помню, как ты приводил домой Фебу, — оживленно ответила старушка. — Я помню, ты приводил ее на чай и несколько раз поужинать.
— Оставь ты Фебу, — закричал Люк, — кто говорит о Фебе? Кто она такая, чтобы о ней говорить? Ты помнишь, как я привел домой джентльмена однажды ночью в сентябре, после десяти часов; джентльмена, промокшего насквозь, с головы до ног покрытого грязью, зеленым илом и землей, у которого была сломана рука и страшно распухло плечо? Джентльмена в разорванной одежде, который сидел у огня на кухне и глядел на горящие угли, как будто он немного тронутый и не знал, где он и кто, за которым нужно было ухаживать, как за ребенком, одеть, обсушить, помыть и давать бренди из ложки, просовывая ее сквозь сжатые зубы, прежде чем жизнь вернулась к нему? Ты помнишь это, мама?
Старушка закивала головой, бормоча о том, что хорошо помнила этот случай.
Роберт Одли дико вскрикнул и упал на колени у постели больного.
— Боже! — рыдал он. — Благодарю тебя за твою удивительную милость. Джордж Толбойс жив!
— Подождите-ка, — остановил его мистер Маркс, — не спешите так. Мама, подай мне железную коробку там, на полке, за шкафом.
Старушка повиновалась и, пошарив среди разбитых чашек и кувшинов, деревянных коробочек, извлекла из груды всякого хлама коробочку с крышкой, довольно грязную на вид.
Роберт Одли все еще стоял на коленях, спрятав лицо в ладони. Люк Маркс открыл железную коробку.
— Жаль, что денег тут нет, — заметил он. — Если бы были, она бы там долго не простояла. Но в ней есть кое-что, более ценное чем деньги, и я хочу отдать вам это в доказательство того, что пьяный грубиян может испытывать благодарность к тем, кто добр к нему.
Он вынул две свернутые бумаги и отдал их Роберту Одли.
Это были два листочка, вырванные из записной книжки, на них было что-то написано карандашом почерком, не знакомым мистеру Одли. Неразборчивые каракули, какие мог написать какой-нибудь неуклюжий пахарь.
— Я не знаю этот почерк, — сказал Роберт, нетерпеливо развернув одну из бумаг. — Какое отношение это имеет к моему другу? Зачем вы показали мне их?
— Может, вы лучше сначала прочтете, что там написано, — посоветовал мистер Маркс, — а потом будете задавать вопросы.
Первая бумага, которую развернул Роберт Одли, содержала следующие строки, написанные неразборчивыми каракулями, совсем не знакомыми ему:
«Мой дорогой друг!
Я пишу тебе в таком смятении ума, какое едва ли кто переживал. Не могу рассказать тебе, что со мной случилось, могу лишь сказать, что произошло нечто, что гонит меня из Англии с разбитым сердцем искать уголок на свете, где я мог бы умереть в безвестности и всеми позабытый. Прошу тебя лишь об одном — забудь меня. Если бы твоя дружба пригодилась мне, я бы ею воспользовался. Если бы твой совет мог помочь мне, я бы доверился тебе. Но мне ничто не может помочь — ни дружба, ни совет, и я говорю тебе лишь одно — благослови тебя Господь за прошлое и помоги забыть меня в будущем.
Вторая бумага была адресована другому человеку и оказалась гораздо короче, чем первая:
«Элен!
Да простит тебя Господь и пожалеет за то, что ты сегодня сделала так же искренне, как это делаю я. Живи с миром. Ты больше не услышишь обо мне. Для тебя и всего света отныне буду я тем, кем ты хотела сделать меня сегодня. Можешь не опасаться меня: я покидаю Англию, чтобы никогда не вернуться.
Роберт Одли сидел, глядя на эти строки в беспомощном недоумении. Это был не почерк его друга, но они явно были написаны им самим и подписаны его инициалами.
Он испытующе посмотрел на Люка Маркса, полагая, что его разыгрывают.
— Это было написано не Джорджем Толбойсом, — промолвил он.
— Это было написано, — ответил Люк Маркс, — мистером Толбойсом, каждую строчку он писал своей рукой, но левой, так как правая была сломана.
Роберт Одли поднял глаза вверх, и тень подозрения исчезла с его лица.
— Я все понял, — сказал он. — Расскажите мне все, расскажите, каким образом спасся мой друг.
Он еще едва сознавал, что услышанное им — правда. Он не мог поверить, что его друг, которого он горько оплакивал, все еще мог пожать ему руку в счастливом будущем, когда развеется тьма прошлого. Сначала он был ошеломлен и удивлен, и не в состоянии понять эту новую надежду, столь неожиданно пробужденную в нем.
— Расскажите мне все, — воскликнул он, — ради бога, не упускайте ничего, дайте мне понять, если смогу.
— Я работал на ферме Аткинсона в прошлом сентябре, — начал Люк Маркс, — помогал складывать в стога сено, и поскольку самая короткая дорога с фермы домой пролегала по лугам за Кортом, я часто ходил по ней, а Феба обычно стояла у садовой калитки в конце липовой аллеи, чтобы поболтать со мной, зная, когда я возвращаюсь. Иногда она ждала меня там, а иногда я перепрыгивал через ров и заглядывал в людскую выпить кружку эля и немного перекусить.
Не знаю, что делала Феба вечером седьмого сентября, — я помню число, потому что Аткинсон заплатил мне сполна в тот день и я расписался за деньги — не знаю, чем она занималась, только ее не было у калитки за липовой аллеей, поэтому я обошел сад и перепрыгнул через ров, потому что мне нужно было повидать ее именно в тот вечер, ведь на следующий день я собирался работать на другой ферме, за Челмсфордом. Часы пробили девять, когда я переходил через луга между фермой Аткинсона и Кортом, и, должно быть, было уже четверть десятого, когда я добрался до огородов.
Я прошел по саду и вошел в липовую аллею, самый короткий путь в людскую лежал через кустарник и старый колодец. Ночь была темная, но я хорошо знал дорогу, и в темноте светилось красным светом окошко людской. Я находился вплотную в срубу старого колодца, когда услышал звук, от которого кровь застыла в жилах. Это был стон, мучительный стоп человека, лежащего где-то в кустарнике. Я не боюсь привидений, но что-то в этом стоне пронзило меня насквозь, и с минуту я стоял, не зная, что делать. Но затем я вновь услышал стон и начал искать в кустах. Я нашел человека, спрятавшегося под листьями лавра, и сначала решил, что он задумал недоброе; я уже собрался было взять его за ворот и потащить в дом, когда он схватил меня за руку, не вставая и пристально глядя на меня, и спросил, кто я и какое отношение имею к обитателям Корта.
Судя по его манере говорить, он был джентльменом, и хотя я не знал его и не видел его лица, я ответил на его вопрос.
«Я хочу выбраться отсюда, — сказал он, — но так, чтобы меня не увидела ни одна живая душа, запомни. Я лежу здесь с четырех часов и полумертв, но хочу выбраться отсюда незаметно, имей в виду».
Я сказал ему, что это легко сделать, но опять начал думать, что, наверное, был прав и он замышляет недоброе, а иначе зачем ему уходить тайком.