Тайна на дне колодца — страница 14 из 56

Держать уголь в лавке было нельзя, так как он всё вокруг пачкал. Весь запас этого товара хранился в специальном амбаре, построенном во дворе позади лавки. Было, однако, хлопотно каждый раз закрывать лавку и отправляться с покупателем в амбар, чтобы отпустить уголь. Поэтому дядя Володя придумал, чтоб на время летних каникул мы с братом по очереди (то есть один день я, другой день он) сидели в амбаре и отпускали покупателям уголь. Он сказал, что это дело нехитрое, что сидеть в амбаре придётся каждому лишь через день, так что останется время и на гулянье, а между тем мы будем потихоньку приучаться к делу.

Таким образом началось наше великое (как мы его называли потом) сидение в амбаре.

Этот амбар представлял собой огромнейший погреб или, если выразиться более современно, бункер, то есть наполовину врытый в землю сарай с серым цементным полом и потолком и такими же цементными стенами. В этом бункере имелось лишь одно крошечное, забранное железной решёткой окно, к тому же находилось оно не на обычном уровне, как в домах, а высоко под потолком, как это делается в тюрьмах. Кроме маленького кусочка неба, в это окно ничего не было видно.

Тут же, под окном, то есть на самом освещённом месте, была насыпана куча древесного угля, стоял стул, на котором я мог сидеть, а к железному крюку, прикреплённому к потолку, были подвешены огромные весы с коромыслом и двумя большими медными чашками. На этих весах я взвешивал уголь. При этом поднимались целые тучи мельчайшей угольной пыли, которая оседала у меня на лбу, на носу, на щеках и даже на ушах, так что на сплошь чёрном, словно покрытом сажей, лице у меня сверкали только белки глаз да зубы во рту. Мало того, эта проклятая пыль лезла и в нос, и в рот, так что мокрота, которой я то и дело отхаркивался и сморкался, была чернее самого чёрного дёгтя.

Время от времени ко мне в подвал спускался кто-нибудь из покупателей с записочкой от дяди Володи, на которой было обозначено, сколько угля следовало отпустить. Каждому покупателю я отвешивал требуемое количество угля и от каждого выслушивал какое-нибудь насмешливое замечание по поводу того, что я слишком мал, или что я слишком чёрен, или что я здесь, в этом подвале, словно чертёнок в аду, а уголь у меня, стало быть, для поджаривания грешников. На все эти не слишком разумные замечания я отвечал презрительным молчанием, так как что тут ответишь? Разве моя вина в том, что я был слишком мал, и разве я мог не быть чёрным, если имел дело с углем?

Когда торговля кончалась и я отправлялся домой, прохожие на улице оглядывались на меня и тоже отпускали разные шуточки по моему адресу. А маленькие ребятишки бежали иной раз за мной гурьбой и кричали, захлёбываясь от смеха:

– Трубочист! Негритёнок! Страшила! Чучело!

Особенно тягостными были для меня первые дни сидения в этом угольном каземате. Покупатели являлись не часто, поэтому скучать приходилось главным образом в одиночестве. Сидя на стуле, я глядел на кучу угля, над которой в серебристой полоске солнечного луча, падавшего из окна, толклись мириады угольных пылинок. Но мысленно я был далеко от этой кучи. Я был со своими друзьями, которые, как всегда в это время, гуляли в Кадетской роще, купались или удили рыбу в Кадетском пруду. Пруд этот огромный – целое озеро – был тут же, рядом с Кадетской рощей. Кроме пруда неподалёку имелось ещё обширнейшее болото, по которому можно было путешествовать, прыгая с кочки на кочку или бродя по колено в воде.

Как раз накануне, совершая путешествие по болоту, мы нашли под кустом, на кочке, гнездо дикой утки с выводком диких утят. Утята были крохотные, пушистые и до такой степени лёгкие, что, казалось, ничего не весили. Их можно было брать из гнезда и сажать в воду, и они не тонули, а без всяких усилий держались на поверхности воды. Самой утки поблизости не было. Может быть, мы спугнули её и она пряталась от нас где-нибудь в кустах или зарослях камыша. Мы решили утят не трогать, а приходить сюда ежедневно и наблюдать, как будут они расти.

Ну и вот!.. Теперь, вместо того чтобы гулять в лесу, купаться или ловить рыбу в пруду, вместо того чтобы путешествовать по болоту и любоваться дикими утятами, я должен был сидеть в тёмном, сыром подвале в ожидании редких покупателей и томиться от скуки.

Когда глаза мои полностью освоились с царившим вокруг полумраком, моё внимание привлекла лежавшая в одном из тёмных углов подвала куча того, что теперь называют макулатурой, а тогда называлось просто бумажным хламом. Здесь были старые газеты, журналы, не переплетённые и даже не разрезанные книжки собраний сочинений разных писателей, которые давались в приложениях к выходившему в те времена журналу «Нива». По мере надобности дядя Володя брал из этой кучи бумагу и относил её в лавку для завёртывания покупок своим покупателям.



Как только эта куча попалась мне на глаза, я принялся читать книгу за книгой и в сравнительно небольшой срок прочитал полные собрания сочинений Гауптмана, Ибсена, Гамсуна, Метерлинка и ничего или почти ничего в них не понял. В то время я ещё не умел выбирать книги, подходящие для моего возраста, а читал всё без разбора и не бросал книгу, если видел, что она для меня непонятна, а продолжал упорно читать, надеясь, что мне вдруг, каким-то чудом откроется её тайный смысл.

Однажды, роясь в куче бумажного хлама, я вытащил какую-то старую, истрёпанную книжонку, в которой листочки еле держались, а некоторые и вовсе были оторваны. Обложка истёрлась до такой степени, что мне с трудом удалось прочитать название. Это были сказки Ганса Христиана Андерсена. Я хотел эту книжку тут же бросить обратно в кучу, но подумал: если она так сильно потрёпана, то это потому, должно быть, что её читали многие люди, а раз так, то, наверное, она интересная. Я начал эту книгу читать и уже не мог от неё оторваться. Хотя я уже знал в то время, что сказки – это неправда, мне казалось, что в этих сказках изображена самая настоящая, самая доподлинная жизнь.

Особенно сильное впечатление произвела на меня в этой книжке история, которая называлась «Гадкий утёнок». Я очень сочувствовал бедному утёнку, потому что мне самому приходилось в жизни терпеть много обид: и от страшной собаки, и от бешеного Стёпки-растрёпки, и от ребятишек, которые дразнили меня, и от насмешливых покупателей. К тому же ещё я остался на второй год и меня всё время сверлила мысль, что, как только окончится лето, я снова пойду в школу и все ребята, с которыми я учился в прошлом году, будут подходить ко мне и с презрением говорить:

«Эх ты! Остался на второй год! Мы теперь будем первоклассники, потому что мы умнее. А ты глупый. Ты глупый гадкий утёнок, вот ты кто!»


За торжество справедливости

А в общем, всё обошлось как-то. Никто не дразнил меня, когда я пришёл осенью в школу, никто не говорил презрительных слов. Всё для меня началось заново, с той разницей, что теперь я сидел за партой уже не с братом, а был у меня товарищ Володька Митулин, маленький худенький мальчик с остреньким носиком, бледным лицом и большими голубыми глазами. Я очень привязался к нему, так же как и он ко мне. У него была страсть: дарить что-нибудь. Бывало, придёт утром в класс с каким-нибудь красивым карандашом и показывает мне:

– Смотри, какой карандаш. Правда, красивый?

– Красивый, – соглашаюсь я.

– Вот попробуй, как хорошо рисует.

Я возьму карандаш, почиркаю по бумаге.

– Правда хорошо?

– Хорошо, – соглашаюсь я.

Он заглядывает мне в глаза. Видит, что карандаш на самом деле нравится мне.

– Хочешь, тебе подарю?

Я, понятное дело, отказываюсь. Мне не хочется отбирать у него вещь, которая его так радует. Тогда он начинает клясться, божиться, что ему ничуточки, ну ни капелечки не жалко, что, если он захочет, у него завтра же будет тысяча таких карандашей. Видя же, что я не соглашаюсь, он кричит своим тоненьким голосом:

– Ну хорошо, пополам! Пополам!

И, уже не дожидаясь моего согласия, вытаскивает из кармана перочинный нож и разрезает карандаш на две части.

Я, конечно, тоже старался не оставаться в долгу, и у нас установилось такое обыкновение: что бы у кого ни было – карандаш, грифель, ластик, мелок, кусок смолы, сургуча, пластилина или оконной замазки, – всё пополам. Но бывают ведь вещи, которые не разделишь так просто: какая-нибудь диковинная пуговица, красивая открытка, иностранная монетка или почтовая марка. Попробуй, однако, отказаться от медной блестящей пуговицы (самой настоящей солдатской пуговицы!), если ему уж так хочется подарить тебе! Сегодня ты не взял у него пуговицу, а завтра он не возьмёт у тебя переводную картинку, которую тебе хочется подарить ему.



– Вот возьмёшь, – говорит, – пуговицу, тогда возьму у тебя картинку.

В общем, был он какой-то, что называется, «шиворот-навыворот», не такой, как другие мальчишки, с которыми один разговор:

«Вот ты не дал мне вчера пуговицу, которую я просил, а сегодня не получишь у меня картинку. Как говорится – фигос под нос!»

Однажды приносит осколок красного стекла. Если приложить его к глазу, а другой глаз зажмурить, то весь мир вокруг преображается: всё становится ярким, красочным, необычным, словно попадаешь в какое-то волшебное царство. Смотришь в это стёклышко, смотришь, никак наглядеться не можешь. А он только улыбается:

– Хочешь, тебе подарю?

Увидев, однако, по выражению лица, что ты не можешь принять от него такую драгоценность, тут же спохватывается:

– Ну ладно, пополам! Пополам!

Как всегда быстрый на руку, он кладёт стёклышко на пол – и трах каблуком. Вместо того чтоб расколоться надвое, стёклышко разлетается на мелкие части, которые и собрать нельзя. Он смотрит на них с каким-то спокойным недоумением и не спеша садится за парту.

– Ну вот, – говорит, – ни мне, ни тебе не досталось.

И всё это с каким-то непривычным добродушием, без всякой досады, будто и дело было только в том, чтоб никому не досталось.

Нужно сказать, что игрушками, которые есть у теперешних ребят, мы не были избалованы, потому что тогда шла война. Это была Первая мировая война, которая началась, ещё когда мы жили в Ирпене, то есть до нашего поступления в гимназию. Вначале все думали, что война скоро кончится, но шли дни, недели, месяцы и годы, а конца ей всё не было видно. Множество народа было убито, искалечено, отравлено ядовитыми газами. Миллионы рабочих и крестьян были оторваны от своей работы и посланы на фронт. В деревнях не хватало рабочих рук. Некому было сеять хлеб. Жить с каждым днём становилось трудней.