– Что это такое?
Брат заглянул в футляр и от удивления разинул рот.
– Что это, я спрашиваю? – строго повторил отец.
– Э-это Донато… и Жакони, – запинаясь, пробормотал брат и ещё зачем-то добавил: – Я уверен!
– Какие ещё Донато и Жакони?! – закричал в негодовании отец. – Я же вижу, что это кирпичи!
Я заглянул в футляр. Там действительно вместо баяна лежало полдесятка самых простых кирпичей.
– Где баян? – продолжал бушевать отец.
– Ну, там, наверно, – развёл брат руками.
– Где – там?
– Ну, в сарае…
Отец выскочил за дверь, но тут же вернулся.
– Ключ! – сказал он.
– Какой ключ? – не понял брат.
– Ну, ключ от сарая, растяпа!
Брат достал из кармана ключ.
– Николай Петрович, возьмите извозчика, – посоветовал отцу Александр Николаевич, который пел в квартете басом.
– Ну разумеется! Не бегом же я побегу! – с раздражением отвечал отец, выскакивая за дверь.
Оставшиеся члены квартета собрались вокруг футляра с кирпичами.
– Ну, рассказывайте, как же всё получилось? – спросил кто-то из них.
– Это Донато и Жакони, – начал брат.
– Ну ты же видишь, что это кирпичи, а никакие не Донато и Жакони, – сказал баритон Галковский, которого мы звали просто «дядя Вася».
– Честное слово, дядя Вася, это Донато и Жакони. Я уверен…
Дядя Вася приложил руку брату ко лбу, чтоб узнать, нет ли у него жара.
– Честное слово, это Донато и Жакони. Это они положили. Я уверен, – продолжал брат.
– Так Донато и Жакони в цирке, а мы с тобой где? – возразил Галковский.
– Так мы же вчера-то ведь были в цирке, – пытался объяснить брат.
– Ну, вы были в цирке, а кирпичи-то как попали в футляр? – недоумевал Галковский.
– И футляр был в цирке.
– Как же он в цирк-то попал?
– Ну, мы всегда так делаем…
– Всегда так делаете? Как же это?
– Ну, всегда так делаем: берём пустой футляр…
Наконец брату удалось объяснить, как мы путешествуем по концертам с пустым футляром.
Самый строгий и сердитый человек во всём квартете был бас Александр Николаевич. До того как начать петь в квартете, он был учителем пения в школе. Ему постоянно что-нибудь не нравилось. Он всегда был чем-нибудь недоволен, вечно хмурился и сердито крякал. Но эта история почему-то насмешила его больше, чем всех остальных.
– Так вы, значит, всегда так делаете? – повторял он и заливался громким смехом.
Наконец он сказал:
– Ну, вы, братцы, бегите в зал, а то прозеваете представление. А я поговорю с аккомпаниаторшей. Может быть, нам придётся под рояль выступать. Ещё неизвестно, найдёт ли отец баян в сарае. Может быть, он и не в сарае вовсе, а в цирке… Представление смотрит.
– Может быть, на нём в цирке Донато и Жакони играют! – крикнул вслед нам Галковский.
Мы разыскали в зале в последнем ряду свободное местечко и сидели как на иголках до тех пор, пока на сцене не появился квартет «сибирских бродяг». Увидев у отца в руках баян, мы с облегчением вздохнули. Значит, баян всё же оставался в сарае.
Подозрение брата, что над нами подшутили Донато и Жакони, было не лишено основания. Они, должно быть, заметили, что мы появляемся со своей ношей в те дни, когда выступлений квартета не было. Заглянув в футляр и не обнаружив в нём баяна, они поняли нашу уловку и решили нас проучить. Я даже убеждён, что именно так и было, потому что заметил, как они оба смотрели на нас с улыбкой, когда мы уносили футляр, наполненный кирпичами. Улыбался даже Донато. Это был первый раз, когда я видел у него на лице улыбку. И кстати сказать, последний. В цирк после этого случая мы не скоро попали. Отец строго-настрого запретил нам трогать баян, и наши вылазки на разные представления резко сократились. К тому же наступил сентябрь. Надо было нажать на учение, тем более что это был уже последний год нашего пребывания в школе.
Прощай, школа!
Что сказать мне, прощаясь со школой? Конечно же я очень изменился за время пребывания в ней. Кстати сказать, изменилась и сама школа. Старая гимназия уж очень отпугивала казёнщиной. Я, вырванный с корнями из вечно живого, движущегося, дышащего, волнующегося, многомерного, кудрявого мира трав, цветов, деревьев, кузнечиков и всяческой живности и пересаженный в трёхмерное Евклидово пространство, ограниченное ровными, пересекающимися под прямыми углами геометрическими плоскостями стен гимназических классов и коридоров, чувствовал себя неуютно. Форменная куртка стесняла движения и давила горло. Гимназическая, словно одеревеневшая фуражка с клеёнчатой подкладкой давила лоб, мешая думать, и, в общем-то, держалась на голове плохо, к тому же постоянно за что-нибудь цеплялась. В классе всё время приходилось испытывать страх, что тебя спросят о том, о чём ты никакого представления не имеешь, к тому же нужно было сидеть, словно в тисках, за партой, в то время как организм требовал движений. В коридоре во время перемены можно было попасться на глаза инспектору, который, глядя на тебя сквозь очки, словно на какое-то ничтожное насекомое, мог сделать выговор за то, что давно не стригся, и велеть завтра же пойти в парикмахерскую.
Учителя держались с учениками строго, вроде как надсмотрщики с арестантами. Наверно, считалось, что если быть с нами подобрей, то мы, как говорилось, сядем на голову и с нами не будет сладу. Страшнее всех был учитель математики Леонид Данилович. Он одевался в какой-то полувоенный мундир со стоячим воротником, синие брюки с красными лампасами и был похож на царя Николая Первого, портрет которого печатался на двухкопеечной почтовой марке: такие же аккуратно подстриженные усики, строгий, непреклонный взгляд несколько выпученных стоячих глаз и гордо посаженная голова. Он часто опаздывал на урок. Расшалившиеся ребята поднимали шум. Но чуть только он входил в класс своим быстрым, решительным шагом, моментально наступала могильная тишина. Если при этом было известно, что предстоит письменная работа, у меня перехватывало дыхание и начинал болеть живот.
Однажды после звонка учителя долго не было. Ребята развлекались как кто мог. Я с кем-то из друзей заигрался в пятнашки. Мой партнёр, спасаясь от меня бегством, ловко проскользнул между рядами парт и выскочил в коридор. Выскакивая вслед за ним, я столкнулся в дверях с входившим учителем, врезавшись головой прямо ему в живот. От испуга во мне всё замерло и похолодело.
«Ну, всё! Пропал! – пронеслось у меня в голове. – Я уже исключён из гимназии!»
Пётр Эдуардович (а это был он) спокойно взял меня за руки чуть повыше локтей, приподнял кверху и отставил в сторону, словно какой-нибудь мешавший ему предмет, после чего зашагал к столу в своей развевающейся д’артаньяновской крылатке. Не помню уж, как я сел за парту и, затаив дыхание, следил за Петром Эдуардовичем, который как ни в чём не бывало начал урок. Только после того как урок кончился и Пётр Эдуардович ушёл, до моего сознания начало доходить, что вся эта история останется без каких-либо зловредных последствий для меня. И тогда в мою голову закралось подозрение, что Пётр Эдуардович просто добрый человек. Иного объяснения я не находил, потому что другой на его месте не упустил бы представившейся возможности хотя бы накричать на меня и напомнить, что раз звонок был, то все должны сидеть на местах, а не носиться по классу как угорелые.
Моя гипотеза нашла подтверждение в конце года, когда на одном из уроков Пётр Эдуардович сказал, что должен опросить всех, так как учебная четверть кончается, а отметки не выставлены. Давно прозвенел звонок. За окнами было темно (мы учились во вторую смену). Поскольку урок был последний, Пётр Эдуардович спрошенного ученика отпускал домой. Класс постепенно пустел. Наконец остался лишь один ученик, сидевший на предпоследней парте в крайнем ряду. Пётр Эдуардович почему-то его не спрашивал. Он продолжал сидеть за столом перед раскрытым журналом и о чём-то задумался. Должно быть, спешить ему было некуда. Дома, вероятно, его никто не ждал. Вот он и задумался неизвестно о чём. Потом встал, закрыл журнал, сунул его под мышку, словно собрался совсем уходить, но вдруг взглянул в сторону оставшегося ученика и сказал удивлённо:
– Слушай, а тебя-то ведь я не спросил! Ты так тихонько сидел, что я тебя и не заметил. Как же это случилось, а?
Я (а этот ученик был именно я) только руками развёл, словно разделяя его недоумение. Но, сказать по правде, я-то знал, что он не заметил меня потому, что я нарочно сидел тихо, стараясь не привлекать к себе внимания. В какой-то книжке я прочитал, что глаз животных устроен так, что легко замечает движущиеся предметы, и что если в лесу, к примеру, сидеть тихо, не шевелясь, то животные и птицы будут подходить и подлетать к тебе близко, словно принимая за какой-нибудь неживой предмет, и их хорошо можно будет разглядеть. Я предполагал, что и человеческий глаз в какой-то степени обладает свойством скорее различать движущиеся предметы, и поэтому старался сидеть неподвижно, чтоб не привлекать к себе внимание учителя. Чем меньше становилось учеников в классе, тем неподвижнее делался я, а под конец словно совсем одеревенел и сросся с партой. Эксперимент мой, в общем, оказался удачным. Подивившись такому казусу, Пётр Эдуардович раскрыл журнал и поставил мне какую-то отметку, не задав ни одного вопроса.
– Ну, иди домой. Мы и так засиделись с тобой тут, – сказал он с какой-то непонятной и неожиданной для меня лаской в голосе.
И я пошёл домой. И по дороге всё думал об этом случае, постепенно приходя к умозаключению, что учителя такие же люди, как и мы с вами, а некоторые из них бывают даже добрые и способные по-человечески отнестись к своему ближнему, даже если этот ближний – простой мальчишка. Спасибо ему. Я, правду сказать, писал тогда уже грамотно, потому что много читал. Читая же, попросту запоминал, как пишется каждое слово, а вот что у глаголов имеются какие-то залоги, действительный там или страдательный, а местоимения бывают возвратные, притяжательные, указательные – в этом разбирался не шибко, и, спроси меня Пётр Эдуардович, я бы, наверно, ответил на двойку.