на Сенной рынок (часы), а оттуда вниз по Бульварно-Кудрявской на Галицкую площадь, где тоже есть часы и недалеко до вокзала.
Удивительно всё же, до чего ночью медленно время идёт! Днём оно бежит, так что никуда не поспеваешь, а тут совершишь целое кругосветное путешествие по городу, глядишь, всего час прошёл! Значит, пускайся в новую кругосветку с какими-нибудь изменениями маршрута для разнообразия.
Ввиду наступившего похолодания и слякотного сезона мостовые асфальтировать перестали. Котлы для варки асфальта стоят холодные, и беспризорных возле них нет. И вообще беспризорников что-то не видно стало. То есть днём они попадаются, а ночью где-то прячутся. Наверно, у них для ночлега какое-нибудь место есть. Где только, хотелось бы знать…
Всё же узнал!.. Однажды шёл после занятий к вокзалу. Меня обогнали двое беспризорных. Один оглянулся, улыбнулся во всю ширину рта – узнал меня. Оказалось, Кочан, мой старый знакомый.
– Кимарить чапаешь? – спрашивает.
– Негде, – говорю я.
– Чапай за нами, у нас лявая хазовка есть.
На нормальном русском языке «кимарить» – значит «спать», «чапать» – «ходить», «лявая» – значит «хорошая», а «хазовка» – помещение, пристанище.
Я молча «почапал» за ними. На Степановской мы свернули в какой-то двор, зашли в дом с чёрного хода. Стали подниматься по лестнице. Добрались до пятого этажа и ещё выше полезли по какой-то совсем уже узенькой лестничке.
«На чердак полезли», – сообразил я.
Очутившись под самой крышей, остановились на площадке перед низенькой дверью. На двери оказался замок довольно внушительного размера.
«Вот и попали в хазовку!» – мелькнула у меня досадная мысль.
Они, однако, и не пытались проникнуть в дверь, а полезли в слуховое окно, слабо светившееся сбоку площадки. Я тоже полез за ними. Выбравшись на крышу, они поползли на четвереньках друг за дружкой. Я тоже пополз на четвереньках по краю крыши. Добравшись до другого слухового окна, они по очереди пролезли в него. Я тоже полез в окно ногами вперёд.
Кочан подбодрил меня:
– Прыгай, не бойся.
Я отпустил руки. Ноги коснулись мягкого, засыпанного песком пола.
Неподалёку, прилепленная к выступу кирпичной трубы, светилась тоненькая восковая свечка. Свет от неё героически боролся с наседающим со всех сторон мраком обширного чердачного помещения. На дымоходах, тянувшихся с разных сторон к кирпичным трубам, расположились во всяких позах с десятка полтора беспризорных. Один из них подошёл ко мне. На голове – какая-то рваная чёрная поповская шляпа. Обут в дырявые галоши, подвязанные верёвочками, чтоб не свалились с ног. Руки – в карманах брюк.
– Не бойся, Крендель, он фартовый, я знаю, – успокоил его Кочан.
«Фартовый» на их языке – это нечто противоположное фраеру, то есть свой в доску.
– Ты откуда? – спросил Крендель меня, не вынимая рук из карманов.
– Оттуда, – показал я пальцем на крышу.
– Ещё скажешь, что ты сам ангел, с неба спустился.
Все вокруг фыркнули:
– Ангел! Ха-ха!
– А ты что за птица? – спросил Крендель приятеля Кочана.
– Это Артист. Петь умеет, – ответил за приятеля Кочан.
– А ну-ка, ну-ка, спой что-нибудь, – сказал Крендель и, подойдя к трубе, где горела свеча, уселся на дымоходе.
Артист принял позу певца, выпятил живот и заголосил что было силы:
– Позабыт, позаброшен
С молодых ранних лет,
Я остался сирото-ою,
Счастья-доли мне нет…
– Стой, стой! Заткнись! – заорал вдруг, выходя из себя, Крендель. – Что вы все, чёрт вас побери, одну и ту же песню поёте? Хотелось какую-нибудь новую песню послушать, а он всё про то же! Ты что, никаких других песен не знаешь?
– Так это же самая жалостливая, – сказал Артист. – Я как войду в вагон, как завою, так все только сморкаются и медяки суют: только подставляй шапку.
– Артист счастливый, – сказал мне Кочан. – Петь хорошо. А вот воровать страшно. Я мильтонов ужасти до чего боюсь!
– Так чего ж не поёшь? Ты бы пел, – говорю.
– Как же петь не умеючи? Попробуй сам.
– Мне пробовать незачем, – говорю. – Попробуй ты, я проверю, есть ли у тебя слух.
– Тут не слух. Голос надо.
– Я, – говорю, – лучше знаю, что надо. Ну-ка пропой, как Артист пел: «Позабыт, позаброшен…»
– По-за-быт, по-за-бро-шен… – заголосил Кочан, как говорится, совсем не из той оперы.
Впоследствии я убедился, что у беспризорников, как правило, совершенно не развит музыкальный слух. Может быть, потому, что они выросли без матерей и никто в детстве не пел им колыбельные песни. Какая-то причина существовала, наверно. Вообще, они были молчаливы. Много разговаривать не любили. Если говорили, то коротко. Только то, что надо.
– Где же твоя книжка? – вспомнил Кочан. – Ты бы почитал, а мы бы послушали.
– Про Елеску? – усмехнулся я.
– А чего? Хорошо бы и про Елеску.
Книжки на этот раз со мной не было.
– Хочешь, стихи почитаю? – предложил я.
– Без книжки?
– Ну, я и так помню.
– Эй, пацаны, садись ближе, Ангел стихи будет читать без книжки! – провозгласил Кочан.
Я сел на тёплый дымоход. Ребята уселись вокруг. Я прочитал им наизусть вступление к «Руслану и Людмиле».
– Здорово! – одобрил Кочан. – Мне бы так, я бы в поездах читал, как Артист. Тоже, наверно, деньги давали бы.
– Ещё как давали бы! – подхватил кто-то.
– Ну и чего тут, – говорю. – Выучи и читай.
– Да разве выучишь?
– Почему же не выучишь? Дети легко стихи выучивают.
– Так то дети.
– И вы дети.
– Мы беспризорники.
– Не имеет значения, – сказал я. – Давайте-ка все повторяйте за мной. – И начал: – «У лукоморья дуб зелёный…»
– «У лукоморья дуб зелёный…» – как эхо, отозвались ребята.
Они все подвинулись ближе и сидели передо мной на песчаном полу чердака. В глазах, смотревших на меня снизу вверх, светилась надежда, что они осилят «науку».
– «Златая цепь на дубе том…» – продолжал я.
– «Златая цепь на дубе том».
– «И днём и ночью кот учёный…»
– «И днём и ночью кот учёный…»
– «Всё ходит по цепи кругом».
– «Всё ходит по цепи кругом».
– «Идёт направо… – здесь я делал паузу, – песнь заводит…»
– «Идёт направо – песнь заводит…»
– «Налево… – пауза ещё больше, – сказку говорит».
– «Налево – сказку говорит».
– «Там чудеса… – После этого страшным голосом: – Там леший бродит!»
– «Там чудеса: там леший бродит!» – Ребята хорошо перенимали интонацию.
– «Русалка на ветвях сидит». – Это спокойно, напевно.
– «Русалка на ветвях сидит…»
И так у нас пошло с некоторыми пропусками, которые я сделал, чтоб ребятам легче было запомнить. Наконец мы добрались до последних строчек:
И там я был, и мёд я пил;
У моря видел дуб зелёный;
Под ним сидел, и кот учёный
Свои мне сказки говорил.
К этим стихам я разрешил себе прибавить ещё одну жалостную строчку:
– Подайте копеечку на пропитание!
– Подайте копеечку на пропитание! – с энтузиазмом подхватили ребята.
– Вот и всё, – говорю. – А теперь повторим сначала. Ну-ка разом: «У лукоморья дуб зелёный…»
Дружно повторили стихотворение второй раз. Потом ещё и третий.
– А теперь, – говорю, – сами.
Сначала вышла заминка. Никто не отваживался начинать. Потом всё же нашёлся смельчак, провозгласивший:
– «У лукоморья дуб зелёный!»
И всё хорошо пошло. Если кто-нибудь забывал продолжение, то обязательно в общей массе находился кто-нибудь, кто вспоминал, и все подхватывали. Я убедился, что теперь и без моей помощи обойдутся.
Растянувшись на тёплом дымоходе, я заснул под хоровое исполнение стихов.
В тот раз проспал всю полагавшуюся мне восьмичасовую норму, как говорится, с полным комфортом.
Обстоятельства сложились так, что в эту хазовку я больше не приходил. Кочана и его приятелей с тех пор не встречал ни разу и, таким образом, не мог узнать, пошёл ли на пользу им мой урок. Тем более я был удивлён, когда, не помню уже какое время спустя, в вагон поезда, только что тронувшегося в путь от Киева, вошла привычная для тех лет чумазая фигурка беспризорника и, остановившись в проходе между лавочками… нет, не запела, как все ожидали, привычную жалостливую песню, а объявила во всеуслышание:
– Стихи! – И начала декламировать с выражением: – «У лукоморья дуб зелёный…»
Все, как говорится, были приятно удивлены. Для публики это было что-то новенькое. Все, посмеиваясь, бросали в шапку проходившего между лавочками исполнителя медяки; я же, сколько ни всматривался, не мог признать в нём кого-нибудь из тех, кто в тот раз на чердаке с таким рвением повторял за мной эти бессмертные строки.
А потом… потом это стало обыкновением. И уже не редкость было услышать в вагоне поезда или трамвая про этот вечнозелёный дуб, который стоял у лукоморья. Певцы конечно же не перевелись, но наряду с ними появились ещё чтецы-декламаторы. У певцов, правду сказать, репертуар был пошире. Кроме песни про позабытого и позаброшенного с молодых ранних лет сироты, исполнялась иногда песенка, начинавшаяся такими словами:
Горит свеча дрожащим светом…
Была ещё жалостливая песенка, которая начиналась так:
Товарищ, товарищ, болят мои раны!..
Были и ещё песни, сейчас я уже не припомню их, но из стихов исполнялись только «У лукоморья дуб зелёный». Это я точно помню. Многие удивлялись такой приверженности беспризорников именно к этому произведению великого нашего поэта. Но одному только мне было известно происхождение этого феноменального факта.
«Говорит Москва»
В публичной библиотеке, куда я приходил почитать, позаниматься, а заодно и просто посидеть в тепле, мне попалась книжка. На обложке была изображена широко улыбающаяся физиономия симпатичного малыша, прижимающего к ушам плоские телефонные трубки. Как называлась книжка, не помню, но в ней рассказывалось, как самому сделать радиоприёмник. Тогда только начала работать первая в нашей стране радиостанция имени Коминтерна. Но никакой радиопромышленности ещё не существовало. Купить радиоприёмник в магазине было нельзя. Однако, как говорилось в книжке, можно было самому смастерить приёмник и слушать радиопередачи.