Проходя мимо них, Гейл приостанавливается и говорит: «Доброе утро». Юноша отвечает почти неслышно. Возможно, у него такая привычка – взирать на мир с величественным равнодушием, но Гейл кажется, что ее слова смутили его или породили в нем дурные предчувствия. Но все же она не замолкает, а спрашивает:
– Что это за птицы? Я их тут повсюду вижу.
– Они называются «гала», – говорит молодой человек.
В его устах это звучит похоже на имя, которым ее называли родители. Она собирается переспросить, но тут старик выстреливает тираду, которая звучит как цепочка грязных ругательств. Слова сбиты в комья, их не разобрать, потому что австралийский акцент старика наслоился на какой-то европейский, но звучащий в них накал злобы ни с чем не перепутать. И эти слова адресованы ей, Гейл, – старик подался вперед и рвется из пут, которыми пристегнут к коляске. Он хочет броситься на нее, прогнать, чтоб духу ее здесь не было. Юноша не извиняется и даже не смотрит на Гейл – он наклоняется над стариком и осторожно сажает его на место, в кресло, тихо что-то приговаривая. Гейл не может расслышать, что он говорит. Она видит, что никаких объяснений ей не дадут. И уходит.
Проходит десять дней без писем. Полное молчание. Она не знает, что делать. Она каждый день гуляет – и, кажется, больше ничем не занята. От «Мирамара» до места, где живет Уилл, всего около мили. Гейл больше не заходит ни на ту улицу, ни в магазин, где она сказала продавцу, что приехала из Техаса. Она сама не верит в собственную смелость того, первого дня. Она все-таки гуляет по окрестным улицам. Все они идут вдоль гребней холмов. Между холмами, за склоны которых цепляются дома, лежат овраги с отвесными стенами, полные зелени и птиц. Птицы не затихают даже в полуденный зной. Сороки ведут режущий уши разговор и иногда вылетают из ветвей, угрожающе пикируя на ее светлую шляпу. Другие птицы – ее тезки – глупо кричат, поднимаясь, кружа и снова скрываясь в листве. Она ходит, пока у нее не начинает мутиться в голове. Она вся потная и боится, что у нее солнечный удар. Она дрожит даже в жару – боится и желает появления знакомой фигуры с нахальной походкой, Уилла: небольшого, в общем, свертка, вмещающего все в мире, что может причинить ей боль или, наоборот, утешить.
=Дорогой мистер Тернаби!
Пишу коротко – лишь для того, чтобы попросить у Вас прощения на случай, если мои предыдущие письма показались вам грубыми и необдуманными. Впрочем, я уверена, что они такими и были. В последнее время я находилась под воздействием некоторого стресса и даже на время уволилась с работы, чтобы прийти в себя. В таких обстоятельствах люди не всегда ведут себя наилучшим образом и не всегда мыслят так разумно, как хотелось бы.=
Однажды она проходит мимо отеля и парка. На террасах орут послеполуденные пьяницы. Все деревья в парке зацвели. Гейл видела такой цвет и раньше, но не представляла себе, что встретит его в живой природе. Серебристо-голубой или серебристо-сиреневый, такой нежный и прекрасный, что, кажется, это зрелище потрясет любого человека, заставит затихнуть и погрузиться в созерцание. Но, видимо, нет.
Вернувшись в «Мирамар», Гейл натыкается на рыжеволосого юношу – он стоит в вестибюле на первом этаже, у двери квартиры, в которой живет со стариком. Из-за двери доносится тирада.
На этот раз юноша улыбается Гейл. Она останавливается. Они стоят рядом и слушают.
– Если вам нужно будет где-нибудь посидеть, переждать, – говорит Гейл, – вы всегда можете зайти ко мне. Не стесняйтесь.
Он качает головой, все еще улыбаясь, словно это их общая шутка. Гейл неловко сразу уходить – нужно сказать еще что-нибудь, и она спрашивает про деревья.
– Те деревья в парке у отеля, – говорит она. – Где мы встретились как-то утром. Они сейчас цветут. Как они называются?
Юноша что-то произносит, но она не улавливает. И просит повторить.
– Джека Ранда, – говорит он. – И отель Джека Ранда.
=Дорогая мизз Тернаби!
Я был в отлучке, а когда вернулся, нашел оба Ваших письма. И открыл их не в том порядке, хотя это на самом деле совершенно не важно.
Моя мать умерла. Я ездил «домой», в Канаду, на похороны. Там сейчас холодно, осень. Многое изменилось. Я сам не знаю, зачем пишу все это Вам. Мы с Вами совершенно явно не поладили с первых же строк. Но даже не получи я Ваше второе письмо, с объяснениями, думаю, я странным образом обрадовался бы, получив первое. Я написал заносчиво, пытаясь Вас уколоть, и Вы ответили абсолютно тем же. Эта заносчивость, желание уколоть и готовность обидеться кажутся мне смутно знакомыми. Рискну ли навлечь на себя Ваш гербоносный гнев, предположив, что, возможно, мы все же в некотором роде не чужие друг другу?
В этой стране я не чувствую опоры под ногами. Я восхищаюсь своей женой и ее кружком театральных деятелей, их пылом, прямотой и преданностью театру, их надеждой приложить свои таланты к улучшению этого мира. (Впрочем, признаюсь, порой мне кажется, что надежд и пыла у них несколько больше, чем таланта.) Но я никогда не смогу стать одним из них. Надо сказать, что они поняли это раньше меня. Должно быть, исключительно потому, что мозги у меня сейчас как вата после чудовищно длинного перелета, я сумел признать этот факт и теперь пишу о нем Вам, человеку, у которого достаточно собственных забот и который совершенно справедливо указал, что не собирается брать на себя еще и мои. Пожалуй, мне бы лучше закруглиться, пока я не начал грузить Вас мусором, почерпнутым из глубин моей души. Я не буду Вас винить, если Вы даже и до этого места не дочитали…=
Гейл лежит на диване, прижимая письмо обеими руками к животу. Многое изменилось. Значит, он побывал в Уэлли. И там ему сказали, что она продала мастерскую и отправилась в кругосветное путешествие. Но ведь он должен был и раньше знать – от Клеаты? Может, и нет. Клеата была не из болтливых. И вообще, ложась в больницу – перед самым отъездом Гейл, – она сказала: «Я не хочу никого видеть, вообще ни с кем не хочу общаться, и возиться с письмами тоже не хочу. Все это лечение будет несколько… мелодраматичным».
Клеата умерла.
Гейл знала, что Клеата должна умереть. Но почему-то думала, что на время ее отсутствия вся остальная жизнь замрет и ничто не может случиться по-настоящему, пока она тут. Клеата умерла, и теперь Уилл остался один, если не считать Сэнди, от которой ему теперь, наверно, помощи ждать не приходится.
В дверь стучат. Гейл в ужасе вскакивает, ища глазами платок – закрыть волосы. Это управдом, он выкликает ее фальшивое имя.
– Я только хотел сказать, что сегодня приходил человек и задавал вопросы. Он сначала спросил про мисс Тернаби, и я сказал, что она умерла. Уже сколько времени прошло. Он сказал, да неужели. Я сказал, да, а он: «Вот это странно».
– А он не сказал почему? Почему странно?
– Нет. Я сказал, она умерла в больнице и теперь в ее квартире живет американка. Я не сказал ему, откуда вы, – вы мне говорили, да я забыл. Он и сам разговаривал вроде как американец, так что, может, если б я сказал, для него это что-нибудь значило бы. Я сказал, мисс Тернаби пришло письмо, когда она уже умерла, это вы писали? Я его отослал обратно. И он сказал, да, это я его написал, но обратно не получил. Наверно, тут какая-то ошибка. Это он так сказал.
Да, соглашается Гейл, это какая-то ошибка.
– Бывает, одного человека принимают за другого, – говорит она. – Да, что-то вроде этого.
=Дорогая мизз Тернаби!
До моего сведения дошло, что Вы умерли. Я знаю, что жизнь – странная штука, но с такой странностью до сих пор не сталкивался. Кто Вы такая и что происходит? По-видимому, эта клоунада с гербоносными Тернаби была именно что клоунадой. Вы, несомненно, человек с большим запасом свободного времени и богатой фантазией. Мне неприятно, что меня обвели вокруг пальца, но, с другой стороны, я понимаю, как соблазнительно, когда подворачивается подходящий момент. Я считаю, что Вы обязаны дать мне объяснение: верно ли мое истолкование событий и действительно ли это некий розыгрыш. Или я и впрямь имею дело с «закупщицей модной одежды», восставшей из могилы? (Где вы взяли этот штришок – или это правда?)=
Гейл выходит за продуктами через черный ход здания и идет в магазины кружным путем. Возвращаясь – так же, через черный ход, – она видит рыжего юношу: он стоит на заднем дворе среди мусорных контейнеров. Не будь он таким высоким, можно было бы даже сказать, что он среди них прячется. Гейл заговаривает с ним, но он молчит. Он смотрит на нее сквозь слезы, так, словно слезы – это что-то обычное, вроде волнистого стекла.
– Ваш отец заболел? – спрашивает Гейл.
Она давно решила, что они именно отец и сын, хотя разница в возрасте, кажется, великовата и они совсем не похожи друг на друга, к тому же терпеливая верность юноши явно превосходит обычное сыновнее послушание и даже, по нынешним временам, неуместна в отношениях сына с отцом. Но с ролью наемного слуги-санитара она тоже не вяжется.
– Нет, – отвечает молодой человек, и хотя лицо у него все так же безмятежно, его заливает краска – под нежной, как у всех рыжих, кожей.
«Любовники», – думает Гейл. Она вдруг в этом уверена. Ее охватывает дрожь сочувствия и непонятная радость.
Любовники.
После наступления темноты она спускается к почтовому ящику и находит там еще одно письмо.
=Я бы подумал, что вы в отлучке – может быть, в очередной раз отправились закупать модные товары, – но управляющий домом сказал, что вы не покидали квартиру с того дня, как в нее въехали, так что, надо полагать, ваш «отпуск по болезни» продолжается. Он также сообщил, что вы брюнетка. Я полагаю, мы с вами можем обменяться словесными портретами, а потом – с душевным трепетом – фотографиями, в пошлой манере людей, знакомящихся по объявлениям. Кажется, пытаясь познакомиться с вами, я готов свалять большого дурака… Не сказать, впрочем, что это первый раз в моей жизни…=
Гейл двое суток не выходит из дома. Она обходится без молока – пьет кофе так, черным. Что она будет делать, когда кончится и кофе? Она ест что попало – тунца, размазанного по крекерам, когда кончается хлеб и не на чем сделать сэндвич; сухую корочку сыра; пару манго. Она выглядывает в вестибюль второго этажа «Мирамара» – сперва открыв дверь на щелочку и словно пробуя воздух, не занят ли он кем-нибудь. Подходит к арочному окну, смотрящему на улицу. И ее пронизывает давно забытое чувство – когда смотришь на улицу, на видимый из окна кусок улицы, и ждешь, что появится машина. Может быть, появится. А может, и не появится. Она даже вспоминает сами машины – синий «остин-мини», бордовый «шевроле», семейный микроавтобус. Машины, в которых она уезжала совсем недалеко, в тумане кружащей голову смелости, согласия. Задолго до Уилла.