Он так бы так и сидел на грязной лестнице, если бы неожиданно не пришел Мишка Чехов, случайно узнавший о болезни отца Лёвы. Мишка вынул листок из онемевших пальцев Лёвы и спросил:
— Ты ее любил?
И тот наконец заплакал.
— Мишка, — попросил он, пробуя встать, — посиди с папой, а я смотаюсь в одно место. Я быстро.
— Ты что, с ума сошел? Куда ты идешь без пальто и в тапочках?
Лёва вроде бы забыл, что на улице московский декабрь с температурой двадцать градусов ниже нуля.
— Ничего, — сказал он вяло, — тут недалеко.
Но Мишка не пустил его. Он втащил Лёву в прихожую, напялил на него шубу из овчины и подшитые резиной валенки. Нахлобучив на голову брата меховую ушанку, вытолкнул его за дверь и сказал:
— Иди. Но вернись поскорей, у меня репетиция.
Контора ОГПУ, в которую Лёву когда-то не раз приглашали, действительно была недалеко от Пречистенского бульвара, и через двадцать минут он уже звонил ее у безымянной двери — ни вывески, ни номера дома. Здесь дверь открывали только приглашенным. Раньше, когда его сюда вызывали, ему сообщали код звонков, но сегодня он действовал наугад. И все же ему открыли, Лёве даже показалось, что его ждали.
Марат Семенович, по всей вероятности, Лёвин куратор, был внимателен и полон сочувствия. Для него эта ужасная фотография не стала новостью, он так и сказал; ведь письмо с газетной вырезкой шло из Берлина больше недели, а Полина Карловна известила Контору об убийстве знакомой Лёвы по телефону.
— Почему такая спешка? При чем тут Полина Карловна?
— Не будь ребенком, Лев! Аллу убили твои враги, они искали тебя по всему Берлину!
— Но что у них было против меня?
— Они каким-то образом узнали, что ты приехал из Москвы, и им этого было достаточно! Это страшные люди! Я очень тебе сочувствую.
Лёва был не столько наивен, чтобы поверить в бескорыстное сочувствие Марата Семеновича, и, глядя в глаза куратору, он спросил:
— Чего вы от меня хотите?
И Марат Семенович неожиданно для себя ответил прямо:
— Мы хотим, чтобы ты уговорил свою сестру работать на нас.
Лёва выскочил из Конторы как ошпаренный и помчался домой. Хотя он очень спешил, но застал испуганного Мишу уже в пальто и шапке на лестничной площадке.
— Где ты болтаешься? — заорал тот. — Твой отец задыхается, а мамочка ушла с девочками, чтобы этот ужас не травмировал их психику!
— А ты что делаешь? — закричал Лёва, и, оттолкнув Мишку, побежал в комнату отца.
Мишка, перепрыгивая через две ступеньки, спускаясь по лестнице, ответил:
— Что я делаю? Я опаздываю на репетицию!
Не прошло и недели, как Константин Книппер умер.
Услышав эту печальную весть, Миша пришел к Лёве. Вдвоем они обмыли тело Лёвиного отца и подготовили его к похоронам.
Лулу отстранилась от этих печальных приготовлений, сосредоточившись на уходе за внучками, действительно очень напуганными тем непостижимым, что случилось с их дедушкой.
После похорон Лёва углубился в музыкальное творчество. В Германии он многое узнал о новациях в композиции и надеялся, что его работа на Контору позволит обойти нелепые запреты Пролеткульта.
Он смирился со смертью отца, но никак не мог смириться с гибелью Аллы. Каждую ночь ложился спать с надеждой увидеть ее во сне, но это ему почти никогда не удавалось.
Оленька
Для Оленьки смерть отца не стала такой страшной трагедией, как для Лёвы. Она была очень обижена неадекватной реакцией отца на ее скоропалительный брак с Мишей Чеховым. Хоть прошло уже много лет, он так и не простил ее, а главное — отказывался помогать не только в трудные месяцы ее беременности во время крушения замужества, но и в мучительные годы послереволюционного московского голода, когда у нее не было денег даже на молоко для новорожденной дочери. И самое важное — смерть отца давала ей возможность увидеть рядом с собой дорогих ее сердцу мать и дочь.
Оленька давно мечтала о такой возможности. И два последних года истощала себя напряженнейшим рабочим графиком, не отказываясь ни от одной роли. Благо, успех ее фильмов обеспечивал непрерывный поток предложений.
Когда она пыталась уснуть после изматывающего рабочего дня, ее преследовала тоска по покинутой в России дочечке: ей снилось, что мама уже привезла Адочку и она пытается обнять малышку, но та ускользает от нее и расплывается в хлопьях тумана. Ольга просыпалась в слезах и с еще бол ьшим усердием отдавалась работе, зарабатывая на прекрасное будущее.
Отсчитав положенное после смерти отца время, она отправилась в советское посольство, чтобы подать заявление на воссоединение семьи. Слава Богу, Оленька еще не разучилась писать по-русски. Пышногрудая секретарша внимательно изучила заполненные анкеты:
— Так когда вы покинули СССР?
— Тут же написано — в 1920 году.
— Вы прибыли в рядах армии барона Врангеля?
— Почему в рядах? Я приехала сама по себе.
— Что значит сама по себе? Из СССР никто не выезжает сам по себе.
— У меня была виза на выезд, подписанная Надеждой Крупской.
Хорошо обученная секретарша умело вела допрос, так, чтобы заставить собеседника проговориться:
— На основании чего была вам выдана виза на выезд?
Оленька, полагая, что ей готовят какую-то ловушку, не знала, как защититься. И она проговорилась:
— Я выехала как жена венгерского подданного Ференца Яроши.
Секретарша возликовала: назойливая просительница проговорилась.
— Почему же не указали в анкете, что вы замужем за венгерским подданным?
— Потому что мы с тех пор развелись.
— Вы и об этом должны были написать. Предъявите, пожалуйста, выездную визу!
Оленька намеренно не собиралась показывать визу, выданную всего лишь на шесть недель, срок которой истек больше трех лет назад.
— Я столько раз переезжала уже здесь с квартиры на квартиру, что не знаю, куда девались некоторые документы.
— Что ж, заполните анкету, как следует, со всеми подробностями, о которых вы рассказали, и ждите ответа.
— И долго ждать?
— Это зависит от обстоятельств, которые вы укажете. Боюсь, в вашем сложном случае это будет нескоро.
Оленька послушно дополнила анкетные данные сведениями о расторгнутом браке с венгерским графом и о выездной визе, подписанной лично Крупской, и вышла из посольства в слезах. Из разговора с секретаршей ей стало ясно, что вряд ли она получит разрешение на выезд ее семьи из СССР. При этом ей было совершенно непонятно, зачем они столь великой стране нужны.
Лёва
Но Лёве, которому Оленька отправила истерическую, почти бессвязную телеграмму, все было совершенно понятно: к тому времени он имел солидный опыт общения с Конторой и знал, что она охотно поощряет людей, с ней сотрудничающих, и не скупится на средства давления, если надо этого сотрудничества добиться. С другой стороны, он понимал, что прямо сообщать об этом Оленьке неразумно, тут нужен особый подход.
А пока ему предстояло выполнить две задачи: утвердить свое место в современной музыке и уговорить овдовевшую мать переехать к дочери в Берлин. И неизвестно, какое из этих заданий труднее осуществить. Свое место в музыке Лёва начал завоевывать, создавая неординарные музыкальные произведения, нарушавшие предписания Пролеткульта, требовавшего делать музыку по принципам классической гармонии, основанной на трех аккордах. Он мог позволить себе такое нарушение правил, поскольку пользовался благосклонным покровительством Конторы. Один из столичных композиторов так описал Лёвину ситуацию в письме своему провинциальному другу:
«Лёвушка Книппер утверждает, что нельзя больше писать музыку, как пишем мы, следуя указаниям Пролеткульта, и подтверждает это своими элегантными немецкими брюками и щегольскими теннисными туфлями с кожаными фестонами. А мы, одетые убого и ободранные, как мартовские коты, вынуждены поверить, что музыке, основанной на трех аккордах, пришел конец».
Чтобы Контора и дальше покровительствовала Лёве, необходимо было уговорить Оленьку заключить с ней соглашение о выезде матери и дочери из СССР в обмен на мелкие услуги, которые она может Конторе оказать. А до этого следовало заручиться согласием Елены Книппер уехать из родного гнезда в чужую страну, где у нее не было ни одного друга. И получался замкнутый круг.
Первой дрогнула Лулу, после того как Лёва в который раз объяснил ей, что Оленька все равно заберет дочь в Берлин, даже без бабушки, если та решительно откажется покинуть Россию.
Приходится расшаркаться перед прозорливостью ОГПУ, так настойчиво желавшего завербовать Оленьку уже в начале двадцатых годов. Кем она тогда была? Начинающей звездочкой немого кино? В то время кинематограф еще не был тем могучим оружием, каким стал уже в следующем десятилетии. А Контора настойчиво добивались Оленькиной руки даже без участия сердца, рассчитывая, что любовь придет со временем.
Первым сигналом о предложении руки без сердца стало письмо из советского посольства, полученное через полтора месяца после визита туда Оленьки, в котором сообщалось об отказе в просьбе, поскольку выяснилось, что в 1920 году ей была выдана выездная виза на шесть недель, но она не вернулась ни через указанный срок, ни позже и потому считается невозвращенкой. А для невозвращенцев в СССР ответ один — не воссоединение семьи за рубежами родины, а расстрел. Это письмо перечеркнуло все надежды Оленьки.
Теперь настал момент выступить Лёве. Получив очередную отчаянную телеграмму от сестры, он позвонил в Контору и попросил срочно назначить ему встречу с координатором. Его пригласили к Марату Семеновичу на следующий же день, что не удивило Льва Книппера. Он понимал, что в Конторе решили добиться согласия Оленьки на сотрудничество любой ценой. Поскольку Лёва не видел в совместных действиях с Конторой ничего дурного, он готов был выступить посредником в сложившейся ситуации, что и сказал Марату Семеновичу, а также предложил тому срочно отправить его в Германию, следуя принципу «куй железо, пока горячо».