Тайна переписки — страница 9 из 47

оответственно набычившись, напор усилил. Не в силах уразуметь причину сопротивления, они давили с намерением пройти и к своему изумлению должны были обнаружить, что в этой малости им отказано!

— Бляха муха! — пробормотал этот.

— Вот те дышло! — поразился тот.

И больше не обменялись они ни словом. Грузно ударяясь о косяк, напрягались они продавить друг друга в противоположных направлениях и не могли добиться успеха.

Администратор на своем посту у входа, сообразив наконец подспудную причину недоразумения, резво подхватилась, чтобы открыть вторую, запертую створку двери — со стуком двери распахнулись настежь, и женщина отскочила. Этот вывалился с ревом туда, тот, лишившись встречного сопротивления, — сюда. Ошеломленный таким исходом, испытывая что-то вроде нравственного потрясения, этот, оказавшись там, проделал в первоначальном направлении несколько шагов, когда не сходящее с лица удивление заставило его остановиться. Не сразу дошел до случившегося и тот — вывалившись сюда, он двинулся было в зал и застыл, чего-то не понимая. Побуждаемый сходным недоумением обернулся и этот.

С душевным содроганием администратор обнаружила, что возвращаются тот — отсюда и этот — оттуда. Они сближались, с недоверчивым изумлением всматриваясь друг в друга.

И остановились в полушаге от губительного столкновения…

Внезапно Валерка сунул противнику в лицо руку с хищно скрюченным пальцем. Злобно оскалившись, тот щелкнул зубами.

И снова препирались они многообещающими взглядами. Валерка полез в карман, в руках его появился красный ножик.

— Э-эй! Слушайте! Зачем это? Зачем? — пронзительно заверещала администратор.

Не спуская с двойника глаз, Валерка зловеще отщелкнул лезвие — случилась по недосмотру походного размера вилочка. Вилочка вызвала легкое замешательство и той и другой стороны.

Двойник опомнился раньше, глаза подкатил и двинул челюстью — так в меру своего понимания он представлял себе крайнее изумление. С икотным выдохом Валерка полоснул в ответ воздух… А тот, еще раз хмыкнув, повернулся спиной и вразвалку, с нестерпимой медлительностью двинулся вглубь зала.

Помешкав в некотором недоумении, с обнаженной вилкой в руках, Валерка проводил взглядом противника, который двигал, не оборачиваясь, к своей компании, и наконец должен был достичь своего столика.

— У меня друг был, — повествовала тем временем Натали, — тоже у него голова болела. От всего болела. Он сбежал. В Америку. Разбежался так, что до какой-то там пустыни американской добежал. Я не знаю какой. Дом стоит в пустыне, один дом и одно дерево — ничего больше до горизонта. Каждое утро несчастный раскрывает окно нараспашку и кричит в голос: проклятый Совок!

На этом Натали вздрогнула, потому что медлительно ступивший ей за спину Валерка опустил руку на стул и, не говоря худого, слегка встряхнул, чтобы напомнить о себе.

— А если без хамства? — возмутился Жора.

— Зачем ты здесь! — досадливо дернулся Трескин. — Тебя уже нет!

Натали поднялась:

— Да я все равно ухожу. Пока, мальчики.

Жора вскочил:

— Постой! — Крепко цапнув спинку, он рванул стул из-под Валерки, а тот и не пытался сопротивляться. Валерка только приподнял зад, чтобы избавить товарища от борьбы, и так, на полусогнутых, продолжая жонглировать бутылкой, пересел на свободное место — то есть на Жорин стул.

А Жора стоял с добычей, не зная, что теперь делать.

— Чао-какао! Всех целую! — удалялась тем временем Натали.

— …И не жди, чтобы мое терпение кончилось, — в нарастающем раздражении говорил Трескин Валерке.

— Нет, я умываю руки! — не без торжественности нашел наконец решение Жора и, поставив отвоеванный стул на отшибе, в нескольких шагах от столика, уселся, скрестил руки и ногу закинул на ногу.

Должно быть, Люда глядела достаточно выразительно, оборачиваясь то на того, то на другого с тем подавленным, неявным изумлением, с каким озирается, стараясь не пугаться, заблудившийся в лесу путник — все вокруг мрак и загадка. И солнце уже заходит.

Случайно поймав взгляд девушки, Трескин заставил себя остановиться — резко осадил и совладал с раздражением.

— Бицепсы у тебя, Валера, каменные, а… это… а душа золотая, — продолжал он затем с притворной лаской. — Однако ж и золотая душа свою норму знает. Ты свою норму знаешь. Я твою норму знаю. Все твою норму знают. Что твое, то твое. Принял свое и вали. На выход, Валера, дай и душе отдохнуть!

Бесстрастно опрокинув последнюю рюмочку, Валерка и точно встал, глянул через весь зал в тот угол, где скрывался в тумане ресторанного угара противник, и пошел. Можно было надеяться, к выходу.

— А душа у тебя, Валер, золотая! Кто ж спорит — золотая! — приподнятым голосом провожал его Трескин, когда Валерка, минуя заскучавшего на отшибе Жору, коротким рассчитанным движением выдернул из-под него стул.

В вальяжной позе, ни к чему не причастный, если не считать седалища под собой, — вытянулся и руки сложил на груди, откинувшись, — Жора в миг испытания оказался ни на что иное не годен, кроме как грохнуться на пол. Так он и сделал.

— Боже мой! — в непритворном испуге вздрогнула Люда.

Народ вокруг, неподалеку за столиками, оборачивался, ожидая потасовки или чего-нибудь в этом роде. Женщины готовились визжать. Валерка, не оглядываясь, удалялся.

— Ты ушибся? — спросила Люда, приподнимаясь.

— Трескин, — жалобно проговорил Жора, когда подсел кое-как, покряхтывая, к столу, — это все на твоей совести, Трескин.

— Больно? — тревожилась Люда.

— Кровоизлияния внутренние! — не сдерживаясь уже, схамил Трескин. — Кровь ему в голову бросилась.

А Жора, никого в особенности не имея в виду, продолжал говорить сам себе, в силу внутренней потребности к произнесению слов:

— Это не лишнее бывает иной раз — мысли как-то живее бегают, когда кровь в голову бросится. Живей как-то соображать приходится. У некоторых… у них ведь кровь отливает обыкновенно к другим частям тела.

— Значит, все-таки бросилась? — повернулся Трескин.

Жора, если и уловил предостережение, не видел необходимости останавливаться:

— Бросилась. Выходит так.

— Что, полечить надо?

— А ты средство знаешь? Конкретно?

— А не обидишься?

— Что ж обижаться — помогло бы.

— Ну так не обижайся! — зловеще упавшим голосом произнес Трескин и точным хищным движением ухватил Жору за нос. Конкретно.

Жора дернулся и замер.

Но все это не могло быть всерьез — Люда распрямилась в ошеломлении, метнулась взглядом. Несколько секунд было у Жоры и у Трескина для того, чтобы найти выход из того немыслимого положения, в которое они себя поставили, всего несколько секунд было им отпущено на то, чтобы невероятным усилием вывернуться… Они растратили время и мгновение упустили за мгновением.

Люда поднялась.

— Ну все, Юрик, пусти! — дурашливо загнусавил Жора. — Уже помогло, пусти! Ты же тезка!

Он начал вырываться, словно бы в шутку, ко щеки пошли красными пятнами. И все это вместе: хищная гримаса Трескина, шутовские интонации Жоры и мучительная, жгучая краска, которую Люда ощущала с болезненной дрожью, как свою, — все вместе в чудовищном сочетании вызывало у нее тошнотворное чувство.

— Больно! — гнусаво мяукал Жора. — Юрик, пусти!

Трескин пустил. Но это не имело уже никакого значения: Люда уходила. Трескин опомнился. И тотчас пришел в себя Жора. И ни тот, ни другой не посмел Люду окликнуть.

— Что это она? — произнес Трескин, будто не понимая.

— Возмутилась, — отозвался Жора так, будто бы понимал. И тронул кончиками пальцев помятый, горящий нос.

— Она вернется? — продолжал Трескин не понимать.

— Сдается мне, это все. Финиш, — снова Жора сказал больше того, что понимал в действительности.

И они молчали, пока Люда не покинула зал.

— Вот же… — Трескин матерно выругался. — Жора, надо догнать. Уговори.

— Что я скажу?

— Скажешь, что было не больно.

Жора опустил веки, потрогал переносицу и тяжко-тяжко, утомленно вздохнул.

— И скажешь, что я извинился, — добавил Трескин после чрезвычайно долгой паузы.

— А ты извинился?

— Да, я извинился. Скорее.

— Трескин…. — произнес Жора и замолк. Потом сказан: — Из этого ничего не выйдет.

— Но я извинился, — Трескин пожал плечами, по-прежнему предпочитая не понимать. — Не тяни, упустишь.

Жора вздохнул, утерся ладонью от виска до виска, упрятал лицо в ладонях… И не двинулся с места.

— Трескин, Натали обойдется тебе дешевле. Честное слово. Подбери любую на проспекте.

— К черту Натали!

— Трескин, напрасно потраченное время.

— К черту потраченное время! — Трескин пристукнул по столу.

— Послушай меня, — Жора говорил словно бы через силу. Казалось, он испытывал отвращение к самой необходимости говорить, но говорил и, озлобляясь от этого, обретал упрямство. — Люда не та девочка, которая тебе нужна. Отсутствует соразмерность. Сама по себе девочка не хороша и не плоха, тонкая душевная организация — свойство, вообще говоря, безразличное, органическое. Однако эта самая организация мешает ей понимать простые и грубые вещи. Слишком они грубы и просты, однозначны, элементарны, чтобы она была в состоянии их принять. Понимаешь?

— Сам-то ты понимаешь? — бросил зло Трескин.

— Я давно отказался от мысли что-нибудь понимать или не понимать, — возразил Жора. — Я, в лучшем случае, просто знаю. Или не знаю. Так вот, о Людочке я знаю, а понимать не берусь. Я знаю, что она не догадывается о простой вещи: всякая женщина может жить со всяким мужчиной. Почти со всяким. И всякий мужчина может жить со всякой женщиной. Людочка думает, что одни люди лучше, а другие хуже, и что есть еще такие, которые специально для нее предназначены, при каких-то особенных условиях выращены и по достижении нужной степени зрелости законсервированы до самого момента встречи с ней. Не понимает же она того… вернее сказать, не знает, что всякий человек сосуществует с другим до тех пор, пока он, она, оно ему функционально нужен и, соответственно, нужна, нужно. Функциональная необходимость — критерий человеческих отношений. Ничего больше. Вот Натали — высокохудожественный образец. Натали чистая функция, функция как таковая, если позволительно будет сказать, функция в голом виде. Голая функция. Именно поэтому Натали необходима неопределенно большому, теоретически говоря, неограниченному числу людей. Чем ближе человек к функции, тем большее получает употребление. А ты, Трескин, совмещаешь в себе несколько важнейших для любой женщины функций. Но Людочка по причине излишне тонкой душевной организации не понимает этого и не способна понять. Подожди лет двадцать, может, поймет.