Тайна президентского дворца — страница 40 из 42

новей, а сам-то на все сто не был уверен — произнесет ли: «Здравствуй, Родина!»

Олег Балашов, отслуживший все годы в КГБ, совсем грустно скажет по этому поводу: «Нет, не напрасно мы были охвачены беспокойством: взорвут нас над горами в самолете, и — концы в воду. Не мерещилось нам такое. Мы знали, с кем дело имеем, как оно запросто может обернуться против нас всех, узнавших государственную тайну. Лучше всех хранят секреты мертвые. Так что неизвестно еще, где страху больше набрались: когда дом Амина штурмовали или когда над Гиндукушем летели, возвращаясь в свой дом…»

Кто тот генерал, который?..

Летописец Бармин приоткрывает нам историю в лицах, повествует: «План операции был утвержден представителями КГБ и минобороны (Иванов, Магометов), завизирован Н.Н. Гуськовым, В.А. Кирпиченко, Е.С. Кузьминым, Л.П. Богдановым и В.И. Осадчим (резидент КГБ). Первыми скрипками, несомненно, были представители Лубянки: советник председателя — генерал Борис Семенович Иванов, заместитель начальника Первого главного управления — генерал Вадим Алексеевич Кирпиченко, руководитель представительства Комитета — полковник Леонид Павлович Богданов, резидент КГБ полковник Осадчий. Чуть позже к ним присоединится шеф Управления нелегальной разведки и спецопераций генерал Юрий Иванович Дроздов. От Минобороны операцию готовили новый главный военный советник Султан Кекезович (так у Бармина), заместитель командующего Военно-десантных войск (по Бармину) Николай Никитович Гуськов и представитель Генштаба Евгений Семенович Кузьмин». Заметьте, воинские звания армейских руководителей даже не указаны, в отличие от своих генералов КГБ.

За этим густым частоколом себялюбцев и усердием подлобызников, «огласивших список полностью», что-то и не разглядеть непосредственного руководителя операции — полковника Василия Колесника. Понятно, чекист о чекисте вещает, тумана нагоняет, тужится в придумывании героического содержания, крепит авторитет КГБ. А сколько подобострастного уважения проявлено в перечислении всех титулов, и все — по имени да по отцу-батюшке. Осадчему, заметьте, не повезло — не величали его наряду с другими, как надо и достойно, по имени-отчеству. Не потому ли, что на день написания воспоминаний он, полковник Осадчий, долгие годы опекавший Бабрака Кармаля, дивным образом скоропостижно скончался? Его одного Кармаль уважал. И о генерале Дроздове Федор как-то так, походя, вскользь сказал, вроде даже мимоходом. А за словами «чуть позже присоединился» — так и вообще видится скверный образ: сбоку припека. Не затронула ли болезненно эта «недооценка» генерала от «нелегальной разведки и спецопераций», что он, поднатужась, сам о себе хорошо рассказал и как надо подправил и Федора бестолкового, а заодно и толково историю наших спецслужб.

В интервью журналисту газеты «Подмосковные известия» (№ 29, 1996 г.) на вопрос: «Когда перед вами была поставлена задача на штурм?..» — генерал ответствовал очень бойко: «Андропов 27 декабря, где-то в три по кабульскому времени, в разговоре по телефону сказал мне: „Не хотелось бы, но — придется“. А затем: „Это не я тебя посылаю“, — и всех до единого членов Политбюро перечислил, кто был в комнате рядом с ним…»

Нам, читателям, предложено, видимо, воспринимать сокровенные и криво выверенные слова чекиста образом следующим. А именно: мол, почесал затылок председатель КГБ СССР, сокрушенно вздохнул по поводу того, что «не хотелось, но… надо, Юра», и, набравшись духу, будучи принужденным обстоятельствами, благословил на дело, освященное их высокопреосвященствами-владыками из языческого храма: Политбюро ЦК КПСС. Для которых, между прочим, Юрий Дроздов был просто-напросто «какой-то там генерал».

Вот такая расчудесная история получается, исходя из версии — нелепой придумки Дроздова. Не в пику генералу, а по ходу пьесы да будет сказано: за семнадцать лет можно же было придумать что-то более весомое, убедительное, толковое. А то ведь брякнул мемуарист, как клинописью в пещере первобытный человек написал.

Цитата: «Многие годы скрывалось, что эта идеально спланированная, блестяще выполненная операция, не имеющая аналогов в мире, родилась в недрах КГБ». Так нескупо расшаркался в похвальбе Геннадий Петрович Кузьмичев, бывший в 1985–1986 годах советником-посланником в правительстве ДРА. Десятки авторов по вполне понятным причинам воспевали хвалу чекистам, уповая вначале на их высокое «военное искусство» и только потом на их отвагу (с чем нельзя не согласиться!). Обратился же я к книге Кузьмичева по той причине, что она — «вчерашняя». Прямо с пылу, с жару выскочила она на книжные развалы и застолбила в очередной раз расхожее вранье…

И нет ответа — кто тот генерал, и остаются только трупы да покалеченные парни на всю оставшуюся жизнь. Человеческий разум цепенеет от подобных преступных решений. Что ж ты, товарищ генерал, молчишь и в правде своей остаешься немым и глухим? Сколько должно еще минуть лет и десятилетий, чтобы авторы решились наконец вымолвить правду? Или дело здесь не во времени? Категории нравственности не подправляются веками. Нравственность — суть незыблемого, и дело только и исключительно в самой сущности человека…

Как бы не забыть! Генерал-полковник Магометов Салтан Кеккезович будет награжден орденом Ленина. И генерал Борис Семенович Иванов — тоже. И орденом. И Лениным…

Вместо эпилога

Сороковая армия жаждала уничтожить Ахмад Шаха Масуда, полевого командира. Уже в который раз. И уже в который раз повела за его головой войска в «ахмадовские» пределы: долины, каньоны, стремнины, дефиле, теснины, в печально известное Панджшерское ущелье. Был май. Отходили крайние дни весны, отмытые в высокогорье тяжелыми, неистовыми дождями. Ревучие, пенкие ручьи потопно заливали кишлаки, немощеные улочки, и замысловатые переходы забрасывало жидкой шипучей пеной злобного потока. К подходу наших войск обвальные секучие проливни отошли, словно открывали простор для набегов. Цвел миндаль, и пахло миром. Но мы стреляли. Знатно палили из пушек по воробьям — а он, Масуд, обвел нас вокруг пальца и ловко ушел. Горы мы страшно как изворотили артиллерией и измолотили бомбовыми ударами, а командир Ахмад голову свою не сложил на пещерном камне, как на алтаре отечества. Сказал только нам: «Не балуйте, ловить меня — напрасный труд!» — и удалился восвояси. Но мы были упрямы, и желание убить Ахмад Шаха так и не пропадало, и мы шли, шли и шли… Карабкались в горы и по горам, лазали по ущельям. Мы — это вольные и невольные участники панджшерской операции под номером «Пять».

Несколько дней мы «квартировали» рядом с бригадой «коммандос». Благодаря рекомендации полковника Виктора Гартмана, которого я знал с незапамятных времен, еще в бытность его комбатом 371-го мотострелкового полка и капитаном, мне удалось сблизиться и заслужить доверие очень сложного по натуре и легкого в общении господина Акбара — полковника, командира бригады. Мы условились с ним, что запись разговора я вести не буду. Надо понимать: на дворе был 1982 год, и у власти находился Бабрак Кармаль. А сохранившиеся тезисные пометки в блокноте — результат вечерних бдений между сухим пайком на ужин и борьбой с нашествием невероятно изголодавшихся клопов. Они появились позже, и при таких обстоятельтвах. На двоих с «мистером Майклом» Ростарчуком — собственным корреспондентом газеты «Известия» по Афганистану и Индии, которого мне удалось всеми правдами и неправдами затащить на операцию и с трудом легализовать его цивильное присутствие в стане десантников, — нам на ночной постой выделили угол в хлеву, оставленном в спешке переполошенными местными пастухами. Клопы, полагаю, мстили нам за оккупацию и изгнание из их рациона бараньей кровушки, и все свое зло и вынужденное неаппетитное столование они вымещали на нас. Особенно донимали Ростарчука. Михаил держался молодцом и не сетовал, что ему больше других достается от полчищ кровопийц. Не сильно нажимал, видимо, опасаясь вместо неискреннего сочувствия услышать в ответ издевательское: «Майкл, они привыкли к баранине».

Я сидел у костра и записывал, превозмогая усталость и сырость, то, что увидел и сердцем и что боялся завтра выпустить из памяти из броских впечатлений угасающего трагического дня. Кропал, разделяя чужое горе. Хлебнули все его по горло, и в блокнот ложились невымученные строки. «Мерзнущая, сырая человечина как попало лежала на соломенном настиле загона для скота, вынужденно ставшего для войска, измотанного огневым боем и истомленного кислородным голоданием, приютом на длительном привале. В своеобразном караван-сарае тлеет кизяк, на жалком огнище вповалку, без старания и желания, поразбросаны банки тушенки, ноги окоченели; пахнет тряпьем, позабытой баней. Ватное тело… Обрывочные нити-мысли не удается связать в узелок. Больше патронов в магазине автомата, нежели воспоминаний. Только одно, свирепо пронизывающее, не отпускает. Хотелось выпить спирта — заглотать спасительной, как казалось, влаги. Нутро обжечь после боя и утонуть в дальнем далеке. На войне каждый день теряешь к себе жалость — что из того, что мы сегодня победили, что из того, что не вернулись все?..»

Но все не так. Наивный защитительный цинизм верх не берет, и спиртом не заглушить вот это, люто пронимающее: за порогом хлева — горы, горе и тела. Вынесенные из боя и уже не способные дождаться своей участи. С ними все решено навсегда — они в пустом равнодушии и безразличии дожидаются утра, когда за ними прибудут вертолеты. Им не холодно лежать распятыми, прикрытыми для приличия плащ-палаткой у порога сиротливо черневшего прогала двери, и их не беспокоят клопы. Где-то в подполье плакала голодная кошка. И сил не достает цыкнуть на нее.

Вековой пластовый снег лежит на вершинах, небесная кладовая отпускает в полдень его сухой избыток легкой метелицей, приятной для разгоряченных лиц живых. А к ночи, как сейчас, заглатывает в оледеневшие вершины все краски с приблудших, инородных предметов. Будь то люди, животные, будь то туманы, пронизывающие ветры ущелий, будь то жерла орудий или ходящее на постое под себя мазутом стынувшее железо — бронетехника. Горы передают свою неподвижность телам убитых. Они, с заострившимися скулами и впавшими глазницами, выстуженные до саксауловой твердости пулями и горами, под утро, припорошенные изморозью, девственно белы и чисты. Еще вечером тела состояли из любви, грязных окопных снов, одинаковых, как шинель. Из боязни смерти, осязания хрупкости костей, уязвимости паха. Они, огольцы, воспринимали мир как развороченный бруствер, а им хотелось просто залечь и уцелеть.