Он бы вот один лучше сходил к Саше. Присел бы рядышком с ней, после того, как про беду ей сообщил. Дождался бы, пока она выплачется, поглаживая по плечу. А уж потом бы и вопросы стал задавать. Нельзя нахрапом, нельзя толпой.
– Ну что, идем? – Данила сделал шаг по натоптанной годами дорожке, ведущей прямиком к дому Углиных. – Дочь жертвы сейчас дома, мне ее соседка сказала. Ночь, говорит, не ночевала. Теперь появилась. Интересно, где же это она была-то всю ночь, пока мать ее убивали?
И такой двусмысленности был полон вопрос этого симпатичного опера, что Бабенко едва не стошнило.
Да что же ты с ним делать-то будешь, а?! Что же он за намеки грязные делает и в чей адрес?! Совсем, что ли, ничего святого нет в нем?! Да и откуда ему взяться-то, святому? У них там в городе все на скорости, там не до святости.
– Так, постойте. – Бабенко решительно выступил вперед, поддернул повыше сползающее трико, насупился. – Нельзя так, товарищи!
– Как нельзя? – Все присутствующие поочередно переглянулись между собой, поухмылялись, уставились на него, как на чучело.
– Так вот нельзя! – повысил голос участковый.
Да плевать он хотел на их ухмылки. И на мнение их относительно себя тоже плевать хотел. Пускай переглядываются. Пускай ухмыляются. До Саши он их не допустит. Во всяком случае, не сейчас. Он пойдет туда первым и первым расскажет ей о трагедии, случившейся на берегу заросшего осокой пруда.
– Так как нельзя-то?! – Уже и Толик гарцевал нетерпеливо, изголодавшись, издергавшись от затянувшегося процесса.
– Вы чужие ей, казенные люди, – проговорил Бабенко, не особо подбирая слова. – У нее горе! У нее беда! И сообщить ей сейчас об этом придется. И сделать это нужно деликатно. А вы завалите сейчас и с порога...
– Что значит завалите?! – покрылся бурыми пятнами прокурорский малый. – Вы бы выбирали выражения, гражданин Бабенко!
– А вы сейчас станете их выбирать? – Он с прищуром оглядел всех. – Вы готовы к встрече с дочерью жертвы? Или вам плевать на ее чувства, на ее боль? Вы просто...
– Ай, да ладно тебе усложнять, Степаныч! – Это снова Толик. – Мне вон тетка одна сказала, что не очень-то дочь с матерью ладили в последнее время.
– Да? Чего это? – принял тут же стойку Данила Щеголев.
– Да будто не одобряла дочь отношений матери с новым ухажером, – пожал плечами Толик и тут же болезненно сморщился от голодного урчания в животе. – Хватит сопли размазывать, Степаныч, время идет!
– Сначала я пойду туда один! – резко оборвал его участковый и даже руки разверзнул, преграждая им путь. – Дайте мне хотя бы десять минут! Вы что же, не люди, что ли?
И тут за него неожиданно вступился тот самый Данила Щеголев, которого невзлюбил Павел Степанович если не с первого, то со второго взгляда точно. Уж что именно тем двигало, богу одному известно. Может, время на споры не хотелось терять и сцены на деревенских улицах устраивать. Может, пожалел все же сироту и решил, что и впрямь участковому одному сподручнее будет. Но вступился однако.
– Пускай идет один, друзья мои, – проговорил он задумчиво и со вздохом оглядел воинственно растопырившего руки участкового в нелепых одеждах. – Ступайте, Павел Степанович. Как только девушка чуть оправится от новости, вы нам махните рукой, идет?
– Идет, – он глянул на него с благодарностью и, сильно сгорбив спину, поплелся к крыльцу Саши Углиной...
Глава 7
Саша лежала на кровати матери, с головой укрывшись одеялом. Лежала в одежде и резиновых сапогах. Увидела бы сейчас мама, в ужас пришла бы. Накричала бы, что совсем одурела дочка, после огорода в резиновых сапожищах и прямо на кровать. Грязи пуд на полу, на половиках, теперь еще и на покрывале. А покрывало дорогое, пускай и у цыган купленное по случаю. А что цыгане? Тоже люди. Тем же добром торгуют, что и все остальные. Правда, не на рынке, а по домам ходят. Так волка ноги кормят, как говорится...
Все до слова вспомнилось сейчас Саше, когда она, шевельнув ногами, вспомнила, что так и не разулась, вернувшись с огорода.
Мама радовалась тогда, что покрывало досталось самое красивое из всех, что предлагались. Маринка с цветами купила, сильно аляпистое. А ей вот без цветов, с неброским абстрактным рисунком досталось. Мама любила, чтобы именно так было. И все оправдывала покупку, все причитала, что на рынке и дороже, и расцветки такой не найти.
Мама радовалась, а дочка теперь с ножищами, в сапожищах.
Саша прислушалась к острой боли, застрявшей в самой сердцевине грудной клетки и сидевшей там с той памятной минуты, как Степаныч переступил их порог. Прислушалась и тут же с силой зажмурила глаза.
Нет, не притупилась, все так же сидит там прочно. Укоренилась, гадина! Так ладно бы просто сидела, а то ведь дергает за каждый нерв. Выворачивает всю душу наизнанку. Выкручивает тело так, как они с мамой пододеяльники возле колонки, выполоскав, выкручивали: с силой и попеременно, то в одну, то в другую сторону.
Больно было! Очень больно! Она и плакала, и металась, и терпеть пыталась, стискивая зубы. Все надеялась, что станет полегче. Что вот-вот, день ото дня, гадкая зараза перестанет так ее трепать, сдастся.
Не сдавалась! И день ото дня, поручиться Саша, конечно, не могла, но казалось, что ей становится только хуже.
– Ты заходи ко мне, дочка. Заходи, не стесняйся, – гладил ее по голове Степаныч, когда Саша попадалась ему на глаза. – Посидим, поговорим, чаю попьем.
Она не ходила к нему, как перестала ходить вообще к кому бы то ни было. Она просто перестала любить людей, перестала их выносить за их жизнерадостность, за пышущие здоровьем тела, за каждодневные заботы.
Они вот радуются, жрут, толстеют, что-то покупают, что-то продают, куда-то едут, о чем-то думают, кого-то любят, а ее мамы больше нет! И не будет уже никогда. И это было так нелепо, так глупо, так противоестественно и несправедливо, что она видеть никого не могла. И уж тем более не могла ходить куда-то в гости, чаи пить, разговоры говорить.
И если уж совсем откровенно, то не верила она Бабенко. То есть не верила, что зовет он ее в гости для того, чтобы просто посочувствовать. Ему была нужна информация! Это же ясно читалось у него в глазах, как читалось это и в глазах тех людей, что ввалились шумной толпой к ней в дом следом за ним. Все они для начала скорбно помолчали, попытались выразить ей сочувствие равнодушными чужими голосами, а потом приступили к допросу.
Господи! О чем ее в тот момент можно было спрашивать?! О чем?! О том, ради кого мама нарядилась тем вечером? Так это для всей деревни не было секретом, могли бы узнать и у соседей, чем ей душу рвать. О том, где она сама провела минувшую ночь? Так это...
Так это вообще никого не касается! Это ее личное дело! И зачем это вообще им нужно?! Какое это имеет отношение ко всему случившемуся?!
– Мы должны быть уверены, что у вас имеется стопроцентное алиби, – выдал тогда один из присутствующих придурков.
Павел Степанович, помнится, тогда конфузливо крякнул и дернул за карман штанов высокого розовощекого парня в прокурорском костюме.
– Вы что же, меня станете подозревать??? – И она завизжала на них на такой высокой ноте, что тут же сорвала горло. – Убирайтесь, сволочи! Убирайтесь из моего дома, гады!!!
– Успокойтесь, Александра, – попросил тогда один из них вполне человеческим голосом и посмотрел участливо. – Мы не хотели сделать вам больно...
– Убирайтесь!!! Убирайтесь, видеть вас не желаю!!!
Если бы их не было там в тот момент, то вполне возможно, досталось бы тогда Степанычу. Ей просто нужно было орать, визжать, биться головой о чьи-то плечи и царапаться. Ее горе было таким обширным, таким черным, таким неожиданным, что оно просто не вмещалось в ее теле, в ее сердце, в ее душе. Оно рвалось наружу диким страшным воем, и оно не желало понимать никакой необходимости, никаких рамок приличия.
Бедный Степаныч метался из кухни к ней и обратно, то со склянкой какого-то вонючего лекарства, то с кружкой воды, то с мокрым полотенцем. Она смотрела на него сквозь пелену слез, и он представлялся ей огромной запущенной наседкой, по неосторожности выпущенной на волю нерадивой хозяйкой. И это показалось ей смешным, и она принялась смеяться. Сначала мелко и беззвучно, потом все сильнее и громче, а потом снова завыла.
В чувство ее привел все тот же высокий парень с человеческим голосом, участливым взглядом и симпатичным лицом. Он просто вылил ей на голову полведра воды и влепил две звонкие пощечины.
Степаныч ахнул и отшатнулся, начав бормотать что-то о бесчеловечности и неизжитом фашизме. Коллеги высокого парня демонстративно начали смотреть по сторонам, будто ничего не видели и не заметили даже.
Саша села ровно на диване, обтерла рукой мокрое от слез и воды лицо, лязгнула зубами.
Попросила спустя минуту:
– Дайте полотенце.
Тот подал ей полотенце, протянутое все тем же участковым.
Саша медленно начала вытирать голову, плечи.
– Что вы хотите узнать? – проговорила она, прижав полотенце к груди и застыв с ним, полотенце было маминым и пахло мамой.
– У нее была вчера назначена встреча? – Все тот же самый парень присел к ней на диван. – Меня Даниил Сергеевич зовут, можно просто Данилой называть.
– Хорошо... – кивнула она. – Она собиралась на свидание с этим... С Игорем!
– Свидание состоялось?
– Не знаю. Я поругалась с ней днем и убежала из дома.
– Почему поругались?
– Она собралась... Собралась за него замуж! – фыркнула с горечью Саша. – Без году неделю знакома с ним и уже замуж! И сказала, что останется у него ночевать! А он днем раньше или этим же днем, не знаю точно, Маринка трепалась...
– О чем?
– Он Таньке Востриковой цветы подарил!.. Он цветы другим девкам дарит, а она за него замуж собралась, дурочка! Господи... – Саша тяжело задышала, крепко зажмурилась. – Кто же ее так, а?! Павел Степанович, как же так?! Я же теперь совсем, совсем одна!!!