Всегда пугать мое воображенье?
Окружена поклонников толпой,
Зачем для всех казаться хочешь милой,
И всех дарит надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокий!
Хочу ль бежать, — с надеждой и мольбой
Твои глаза не следуют за мной.
Заводит ли красавица другая
Двухсмысленный со мною разговор, —
Спокойна ты; веселый твой укор
Меня мертвит, любви не выражая.
Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?..
Но я любим. Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!
Тебе смешны мучения мои;
Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю,
Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.
Адрес стихотворения — пусть и не для всех, а только для самого адресата и его близких — выдавали строки «В нескромный час меж вечера и света, Без матери, одна, полуодета, Зачем его должна ты принимать?..», и по сравнению с этой откровенностью элегия «Редеет облаков…» — образец целомудренности и такта; тем не менее, Пушкин-мистификатор произвел вокруг последних трех строк этой элегии несколько забавных маневров, чтобы заинтриговать и читателей, и «посвященных». Пушкин рассчитывал, что «дева юная», прочитав его стихотворение, вспомнит не только звезду, которую она «именем своим… называла», но и байроновское стихотворение, которое они вместе читали в Крыму, и поймет напоминание про «счастья миг из прошлого» как на ими прожитую любовь.
Одновременно он ждал реакции на его последнее стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» — реакции его новой любви, из настоящего ; вот почему он, послав стихи для публикации, с таким нетерпением ожидал их появления. При этом Пушкин послал Бестужеву полный текст элегии «Редеет облаков…» с условием не печатать три последние строки, прекрасно понимая, что без них стихотворение не просто проигрывает, а просто пропадает, и рассчитывал, что Бестужев, не увидев в этих строчках ничего нескромного или компрометирующего Пушкина, а в их опубликовании — чего-то зазорного, не захочет публиковать стихотворение без последних трех строк и не удержится от публикации элегии в полном варианте. Что и произошло. И 12 января 1824 года Пушкин, получив альманах, тут же пишет Бестужеву «рассерженное» письмо:
«Конечно я на тебя сердит и готов с твоего позволения браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность! А какой же смысл имеет:
Как ясной влагою полубогиня грудь
………………………………. воздымала
Или
с болезнью и тоской
Твои глаза и проч.?»
Пушкин имел в виду то, что в «Полярной Звезде» в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…» вместо «боязнью» было напечатано «болезнью», а в небольшом стихотворении «НЕРЕИДА» перед словом «воздымала» цензура выкинула остальную часть строки:
Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,
На утренней заре я видел нереиду.
Сокрытый меж дерев едва я смел дохнуть:
Над ясной влагою полубогиня грудь
Младую, белую как лебедь, воздымала
И пену из власов струею выжимала.
Стихотворение «НЕРЕИДА» уж никак не менее «биографично», чем элегия, и никого не могло обмануть его размещение в разделе «Подражания древним». Пушкин обыграл классический образ, сочетанием «Таврида», «полубогиня» и «младая грудь» скрыто обозначив одну из четырех сестер, с которыми он недавно отдыхал в Крыму, — 14-летнюю Марию Раевскую: ведь рядом с Екатериной (23 лет) и Еленой (17 лет) она была только «полубогиней» и только к ней могла относиться пушкинская «младая грудь». И тем не менее весь сыр-бор разгорелся именно вокруг элегии — вокруг «девы юной». Но какова пушкинская аргументация! А если бы вмешательства цензуры и опечаток не было?!
Затем Пушкин разыгрывает и Ф. В. Булгарина:
«…Вы очень меня обяжете, если поместите в своих листках („Литературные Листки“, приложение к „Северному Архиву“. — В. К.) здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в Полярной Звезде, отчего в них и нет никакого смысла. (И это после того, как он, выкинув в каждой „прилагаемой пьесе“ по три строки, одну обессмыслил, а смыслу второй причинил серьезный ущерб! — В. К.) Это в людях беда небольшая, но стихи не люди».
В связи с предыдущим последняя фраза — чистейшая пушкинская издевка, понятная только ему: Булгарин все принимает всерьез, Пушкин «из-за угла смеется» над ним. И Булгарин перепечатывает стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…», выпустив три строки и еще раз «засвечивая» его адресата и разжигая интерес к нему, и элегию «Редеет облаков…» без последних трех строк с объяснением допущенной «ошибки», еще больше интригуя читателей.
Другими словами, Пушкин публикует пустышку, заставляющую читателей обратить внимание на три последние выброшенные строки, без которых стихотворение выглядит, по меньшей мере, странно, и разыскивать их — тем более, что они уже опубликованы. В тон пушкинской мистификации стихотворение публикуется с цитатой по поводу «Бахчисарайского фонтана» из письма Пушкина к Бестужеву от 8 февраля 1824 года, которое попало к Булгарину (письмо было адресовано Н. И. Гречу с последующей переадресовкой: «В С-Петербург, В газетной экспедиции Пр.<ошу> дост.<авить> г-ну Бестужеву»):
«Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины
Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naïve.
Впрочем я писал его единственно для себя…».
Пушкина разозлила беспардонность Булгарина, без разрешения влезшего в его переписку и опубликовавшего выдержку из нее, — но только это; в остальном Булгарин только подыграл Пушкину, который, используя его, разыгрывал и заинтриговывал публику, заставив ее толковать о некой «деве юной», которая стала вдохновительницей и элегии, и «БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА», и, наконец, снова разыграл Бестужева, устроив ему форменный эпистолярный «скандал». Таким образом, опубликовав фактическое «посвящение», мистификатор так закончил всю эту историю в письме к Бестужеву от 29 июня 1824 года:
«Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получил). Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюблену без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой мажет […] свою кровать. Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог простит! Но ты острамил меня в нынешней „Звезде“ — напечатав три последние стиха моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о „БАХЧИСАРАЙСКОМ ФОНТАНЕ“ какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же мою элегическую красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным — что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей вашей публики. Голова у меня закружилась».
Стихотворение невинно, как слеза младенца, а можно подумать, что Пушкин описал в нем половой акт, на который он намекает (вернее, о котором он сообщает) в письме! Здесь все вызывает улыбку — и «опасно переписываться», и «влюблен без памяти», и «черт меня дернул», и «мое отчаяние», и «никто не виноват» — и уж, конечно, «голова у меня закружилась»! Между тем перепечатка стихов с выпущенными строчками только усилила интерес к ним, и Пушкин своего добился, заставив-таки публику теряться в догадках, кто же вдохновил его на бахчисарайский «фонтан слез» и на элегию; но самое забавное — то, что прошло без малого 200 лет, а публика по-прежнему теряется в догадках! Каков мистификатор!
XIII
В статье «Посвящение „ПОЛТАВЫ“ (адресат, текст, функция)» Лотман соглашался с Томашевским, что «именно о Екатерине Раевской сказаны Пушкиным слова: „…одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики“». Одновременно, рассматривая эту же историю, Лотман отмечал эту мистификаторскую особенность переписки Пушкина: «…Использование личных писем с целью толкнуть читателей к догадкам относительно биографического смысла тех или иных стихов стало для Пушкина южного периода такой же системой, как многозначительные умолчания и пропуски в текстах, имеющие целью не скрыть интимные чувства автора, а привлечь к ним внимание …
Еще более это очевидно относительно „БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА“, — пишет далее Лотман. — Пушкин жалуется на то, что Туманский смешивает его с Шаликовым. Но ведь до этого сам он, будучи совсем не высокого мнения об уме своего собеседника и зная о его склонности передавать новости, сообщил, как сам же свидетельствует, Туманскому „отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру“… Пушкин знает, что Туманский написал об этом в Петербург, и просит брата Льва принять меры против разглашения этих сведений. Невозможно не увидеть здесь стремления Пушкина к тому,