Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации — страница 23 из 62

«Это совпадение, — писал Лацис, — до сих пор не отраженное в печати, я считаю решающим доводом. После него можно не обращать внимания на совпадения других наследственных признаков, таких, как подагра, желудочно-кишечные хлопоты, близорукость или внезапные беспричинные обмороки».

Происхождение Троцкого объясняет его фразу, сказанную представителям Бунда, когда они в 1918 году пришли к нему просить защиты от большевиков: «Скажите тем, кто вас послал, что я не еврей». Ее всегда пытались объяснить как высказывание интернационалиста, для которого национальной принадлежности не существует, в то время как это было сказано в прямом смысле.

«На родословной Троцкого, — писал Лацис, — пытались нажиться политические спекулянты и их прихвостни, литературные импотенты, бубнившие, что, мол, „все зло от них пошло“. Но не выйдет это. Лишь один из наркомов первого поколения считался иудеем, и тот оказался потомком Пушкина!»

Представляю, каким ударом это может оказаться для многих, и пользуюсь случаем выразить свои соболезнования — как тем, кто гордился его еврейским происхождением, так и тем, кто его ненавидел за то же самое.

XXV

Разумеется, пушкинисты понимали, что знание, оказавшееся в их руках, было смертельно опасным. Для Сталина не было человека ненавистней Троцкого, а информация о том, что Троцкий — потомок Пушкина, была для него страшней реального заговора. Несомненно, они думали, что чрезвычайно осторожны, — и все-таки где-то, с кем-то проговаривались. Как всегда, нашелся кто-то среди самых близких друзей, кто, в ужасе от услышанного, сообщил куда следует. Видимо, в процессе подготовки к столетию со дня смерти Пушкина, которое предполагалось отмечать с чрезвычайным бумом, первым проговорился Гессен — и, став таким образом заметным источником опасности, был и убран первым. В 1937 году в центре Ленинграда, на пустынной площади его сбила машина ; до нашего времени дошло предание: «Машина за ним гонялась, как за мухой». Через двенадцать лет сталинская машина достала и соавтора Гессена — Модзалевского-младшего: он выпал из поезда Москва — Ленинград, разбился насмерть.

Следовало исключить любую возможность распространения этой информации — даже в виде протоколов допросов и чистосердечных признаний. Смерть неосторожных пушкинистов и впредь не должна была вызывать подозрения, несчастный случай оставлял их авторитет в силе, их книги продолжали издаваться. Картотека Модзалевского-старшего благополучно перекочевала в Пушкинский Дом и стала секретной. Карточка бедной Анжелики вместе со всей родословной ненавистного наркома была изъята (несколько лет назад картотеку открыли для научных работников; я позвонил в Петербург, в Пушкинский Дом, С. А. Фомичеву, и он по моей просьбе проверил — от карточки «прелесть польки» Анжелики не осталось и следа). В комиссию по празднованию пушкинского «юбилея» 1937 года срочно вводились чекисты и стукачи. Именно с этого момента пошла особо тщательная цензура на пушкинистику, над причинами которой Лацис многие годы ломал голову и последствия которой, как это ни невероятно, мы расхлебываем до сих пор.

Невольно приходит на ум вопрос: а что, собственно, сегодня дает нам знание того, что Троцкий был потомком Пушкина? Или что его потомком был Гершензон? Если говорить о каждом из них в отдельности — ничего особенного: каждый из них был по-своему талантливым человеком, но чего не бывает? Однако же привлечем дополнительную информацию.

Перед смертью Александр Лацис назвал мне имена еще трех потомков Пушкина по внебрачной линии от Екатерины Раевской-Орловой: одним из этих потомков был сам Лацис, другим — …Константин Симонов! Когда Симонов стал главным редактором «Литературной Газеты», он пригласил для разговора Лациса, за которым — зная о его происхождении, уме и образованности и о его особом интересе к попыткам расшифровки 10-й главы «Евгения Онегина» — наблюдал и раньше, и, получив подтверждение в необычном «дальнем родстве», предложил ему должность референта (помощника) главного редактора. Свою работу в «ЛГ» Лацис практически и начал с длительной командировки в Красноярск для изучения обнаруженной в архивах необычной верстки пушкинского стихотворения «Во глубине сибирских руд…».

И вот, когда рассматриваешь все эти четыре имени и происхождение всех этих четырех потомков Пушкина вкупе, обращает на себя внимание, во-первых, то, что все они появились на свет как следствие цепочки предков, являвшихся по преимуществу незаконнорожденными (то есть это были дети любви в нескольких поколениях), и, во-вторых, то, что все они имеют явные повышенные литературные способности. И хотя невероятный талант их гениального предка был в его потомках разбавлен, нетрудно предположить, что, помимо такой наследственной предрасположенности к творчеству в слове, второе является и следствием первого. Не уверен в оригинальности такого вывода, но в любом случае мне он кажется интересным.

— Ну, а кто же пятый? — спросит читатель.

Все перечисленные потомки Пушкина о своем «дальнем родстве» с Пушкиным знали и никогда это родство не афишировали: ни Троцкий, ни Гершензон, ни Симонов, ни Лацис этот факт огласке не предавали; мне Лацис рассказал об этом, зная, что он умирает, — за месяц до смерти. Он же мне назвал имя пятого потомка, довольно известного человека, проживающего в Лондоне. Этот человек факта своего пушкинского происхождения огласке тоже не предавал, а потому и я пока воздержусь озвучивать его имя. Но зато я с весьма высокой вероятностью могу предположить, кто на одном из последних аукционов Сотбис выкупил рукопись Пушкина, пожелав при этом остаться неизвестным: рано или поздно это станет достоянием гласности и еще одним подтверждением достоверности выводов Александра Лациса.

XXVI

Итак, в результате долгих поисков нашей пушкинистики так и не нашлось у Пушкина единой, верной и вечной любви. И не могло найтись, добавим мы после столь долгого и подробного анализа. Впрочем, новейших исследователей творчества и жизни Пушкина это не смущает: ведь все эти прошлые поиски, проводившиеся и после того, как часть задачи уже была решена Щеголевым, по существу отграничившим исследования «донжуанского списка», укрепляют их в мысли, что их возможности беспредельны и что они могут предлагать любые кандидатуры, лишь бы они имели какое бы то ни было отношение к Пушкину. Сформулированные в этой работе «начальные условия» ставят такому произволу предел, а итоги поисков, надеюсь, закрывают тему.

Так что же, неужели наши пушкинисты зря ломали копья в поединках во имя своей дамы сердца? И все их победы и поражения напрасны и не оставили после себя ничего, кроме обманчивой дымки вокруг пушкинских стихов? Ведь убеждая нас в том, что одни и те же стихи адресованы разным женщинам Пушкина, а затем опровергая один другого, они невольно должны были исчерпать возможности темы и доверие читателей — что и произошло. Поворот от поисков женщины к изобретению «заменителей», будь то страна или столица, говорит не столько о нашем времени, в которое изобретательность ценится выше таланта, сколько об исчерпанности темы — и это хорошо. Теперь мы можем спокойно остаться наедине со стихами Пушкина, которые и не требовали их регистрации по определенному адресу и создания мифологического флера. В них есть все, что нам нужно, а «прочее — литература». Мы прожили этап романтического постижения пушкинской любовной лирики, на смену иллюзиям пришло время реализма.

Но это не весь «сухой остаток» отчаянных поисков «утаенной любви». В этих поисках было совершено и немало открытий: были тщательно исследованы многие черновики Пушкина, и методологический вклад Щеголева в такого рода исследования был чрезвычайно важен. Были лучше изучены многие пушкинские произведения, особенно эпистолярное наследие, мы многое узнали о жизни Пушкина. Нельзя забывать, что, совершая действительные открытия — каковы бы они ни были, — мы стоим на плечах предшественников, и только поэтому нам многое виднее. Сделанное не пропадает бесследно и дает возможность тем, кто приходит за нами, сделать следующий шаг.

Глава 3Поэма в мистическом роде

Здесь имя подписать я не хочу…

А. Пушкин

1. «Поэма в мистическом роде»

I

Вскоре после окончания Лицея, в ноябре 1817 года, Пушкин, по предложению братьев Тургеневых, пишет «Вольность» — ту самую «Оду на свободу», из-за которой он и попадет впоследствии в первую ссылку:

Хочу воспеть свободу миру,

На тронах поразить порок.

Однако в стремлении «поразить порок» Пушкин проявил такую ненависть персонально к Александру I, какой никак не следовало из предыдущей жизни поэта:

Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Читают на твоем челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрек ты Богу на земле.

Между тем нет ни одного свидетельства о каком бы то ни было негативном отношении Пушкина к царю на всем протяжении жизни в Лицее, от торжественного приема с приветственной речью государя до выпуска с той же помпой. Не считать же причиной такого непримиримого отношения к царю забавный случай, приключившийся с юным Пушкиным, который, обознавшись в темноте, с пылом обнял пожилую фрейлину и пытался ее поцеловать. Александр I, узнав об этом, разгневался и даже собирался Пушкина исключить из Лицея, но за того вступились Н. М. Карамзин и В. А. Жуковский, император сменил гнев на милость и даже взялся быть адвокатом Пушкина перед обиженной фрейлиной, и юноша был прощен. Нет, невозможно было даже вообразить, что вся дальнейшая жизнь Пушкина пройдет в противостоянии с императорской властью такого накала; так что же к нему привело?

Основными общественными событиями лицейской юности Пушкина были Отечественная война и русская победа в ней, переполнившие гордостью и патриотизмом и воспитанников Лицея; затем последовало возвращение войск на родину, и началось активное общение лицеистов с гвардейцами, стоявшими в Царском Селе, — а они привезли с собой дух свободолюбивой Европы. «…Вообрази себе двенадцатилетнего юношу, — писал в 1819 году А. И. Тургенев П. А. Вяземскому, — который шесть лет живет в виду дворца и в соседстве с гусарами, и после обвиняй Пушкина за его „Оду на свободу“ и за две болезни не русского имени!» И все же только идеями отмены крепостного права, свободы личности, республиканского правления или конституционной монархии, которые, наравне с анекдотами о любвеобильных женщинах и бесшабашных похождениях военных, были предметами бесед на гусарских пирушках, объяснить такую пушкинскую ненависть невозможно, настолько она пропитана личным отношением к самодержцу.

Я вижу только одно объяснение: Александр I фактически был убийцей собственного отца, о его «манифесте», гарантировавшем неприкосновенность непосредственным палачам Павла I, к моменту выхода из Лицея Пушкин, скорее всего, уже узнал; это должно было произвести на него ошеломляющее впечатление и, скорее всего, и стало причиной столь ненавистного отношения к царю. О том же свидетельствует и последняя часть оды, где он описывает убийство Павла I (начиная со строк «Когда над мрачною Невой…»):

…Он видит — в лентах и звездах,

Вином и злобой упоенны,

Идут убийцы потаенны…

Таким образом, автор в стихах, которые переписывались и умножались в списках, с открытой ненавистью озвучивал вину царя как злодея-отцеубийцы, о чем вообще никто никогда не смел говорить вслух. Одного этого было достаточно, чтобы упечь Пушкина на Соловки или в Сибирь, на каторгу.

II

Стихотворение дошло до властей через два с лишним года. К этому времени Пушкин, «наматывая себе срок», успел кое-что добавить к оде, написав сатирическую «Ноель», в которой издевался над речью царя при открытии польского сейма 15 марта 1818 г. и которая начиналась строками «Ура! В Россию скачет Кочующий деспо́т …», стихотворение «Деревня», эпиграммы на Стурдзу́ («Холоп венчанного солдата…») и на Карамзина, настаивавшего на целесообразности самодержавия в России:

В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам без всякого пристрастья

Необходимость самовластья

И прелести кнута.

и пару эпиграмм на Аракчеева:

Всей России притеснитель,

Губернаторов мучитель

И Совета он учитель,

А царю он — друг и брат.

Полон злобы, полон мести,

Без ума, без чувств, без чести,

Кто ж он? Преданный без лести,

Бляди грошевой солдат.

и

В столице он — капрал, в Чугуеве — Нерон:

Кинжала Зандова везде достоин он.

Даже без перевода французской песенки со словами «Кишкой последнего попа Последнего царя удавим», который также приписывался Пушкину, процитированного было более чем достаточно, чтобы переполнить чашу терпения властей. Слова «Предан без лести» были девизом герба Аракчеева; он и стал инициатором в возбуждении дела против поэта.

Свидетельство В. А. Сабурова в записи П. В. Анненкова: «Дело о ссылке Пушкина началось особенно по настоянию Аракчеева и было рассматриваемо в государственном совете, как говорят. Милорадович призывал Пушкина и велел ему объявить, которые стихи ему принадлежат, а которые нет. Он отказался от многих своих стихов тогда и, между прочим, от эпиграммы на Аракчеева, зная, откуда идет удар».

Пушкин заявил, что стихи, о которых идет речь, им уничтожены, но что он может сам их восстановить, после чего исписал «целую тетрадь», разумеется, утаив самые крамольные. Милорадович, «восхищенный благородным тоном и манерой обхождения» Пушкина, объявил ему прощение от имени Александра I (получив от поэта обещание впредь подобных стихов не писать), однако император это прощение отменил, потребовав самого сурового наказания, — что и стало поводом для написания Крыловым басни «Кошка и Соловей», с ее моралью: «Худые песни Соловью В когтях у кошки» (опубликовать ее Крылову удалось только в 1824 году, в журнале «Соревнователь просвещения и благотворения», примыкавшем к декабристским кругам).

Друзья Пушкина всполошились, немедленно были оповещены о грозящем поэту бедствии все, кто мог хоть сколько-нибудь смягчить предстоящий удар. В результате за поэта вступились министр иностранных дел граф И. А. Каподистриа, под началом которого Пушкин служил в Коллегии иностранных дел, и Н. М. Карамзин. Несмотря на всю свою мстительность и злопамятность, перед таким напором Александр I спасовал и вынужден был отступить: приняв позу благородного милосердия, он ограничился служебным переводом Пушкина в южные колонии, под начало Н. Н. Инзова. 6 мая 1820 года Пушкин выехал в свою первую ссылку.

III

По мановению императора Пушкин в одночасье был вырван из своего окружения, оторван от родных и близких ему людей, от друзей и соратников по литературной борьбе. И хотя он понимал, что избежал гораздо худшего и что уже написанное им тянуло и на гораздо более серьезное наказание, он все-таки чувствовал себя несправедливо обиженным, полагая, что царское снисхождение могло быть бо́льшим, поскольку он всего лишь сказал царю правду в глаза. И лучшим свидетельством такого понимания случившегося с ним стал предпринятый им через два года акт мести.

Пушкинская «Гавриилиада» при жизни поэта не публиковалась (она заведомо предназначалась не для печати) — да и долгие годы после смерти ходила в списках (беловик Пушкиным — или кем-либо из его друзей — был уничтожен, а практически законченное посвящение к поэме он оставил в черновиках в таком виде, что его пришлось расшифровывать пушкинистам). Тем не менее уже в 1828 году поэма дошла и до властей, ставши предметом разбирательства на самом высоком уровне, и хотя Пушкин всячески открещивался от своего авторства, в конце концов он был приперт к стенке и вынужден был признаться в грехе молодости. Окончательное решение по этому делу принимал Николай I.

В результате выбор варианта из сохранившихся списков пришлось делать пушкинистам и издателям; текстологические изыскания по установлению пушкинского текста велись на протяжении века с лишним и продолжаются до сих пор — см., например, книгу израильского профессора С. М. Шварцбанда «История текстов. „Гавриилиада“. „Подражания корану“. „Евгений Онегин“» (М., 2004). С уважением относясь к источниковедческим «раскопкам», я собираюсь остановиться на двух других аспектах проблемы — на истории первых упоминаний поэмы и на ее «идеологии».

Что касается первого из них, то у меня только одно замечание Шварцбанду. Соглашаясь с тем, что поэма написана в 1822 году и что первым упоминанием о ней является письмо С. С. Петровского к С. А. Соболевскому от 12 июня 1822 г., цитируемое и Шварцбандом («Написана А. Пушкиным поэма Гаврилиада или любовь архангела с девой Марией»), невозможно согласиться с его утверждением, что «вторым … письменным свидетельством несомненно является письмо П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу от 10 декабря 1822 г. с переписанным фрагментом из поэмы». На самом деле это было уже третье упоминание; вторым были слова Пушкина, сопровождавшие текст поэмы при пересылке ее Вяземскому — в письме от 1 сентября 1822 г.: «Посылаю тебе поэму в мистическом роде…» (см., например, упоминание об этом у С. М. Бонди в его статье с расшифровкой посвящения к «Гавриилиаде» «Вот Муза, резвая болтунья…»).

Причиной, по которой исследователь прошел мимо этой фразы, видимо, было ее окончание, которое ввело его в заблуждение и которое я оборвал — но мы к нему вскоре вернемся, потому что оно имеет прямое отношение к замыслу поэмы. Вероятно, будь оно правильно понято и им, и другими исследователями, никому не пришлось бы так настойчиво сосредотачиваться на том, что Пушкин якобы зачерпнул свой сюжет из апокрифической (евангельской) и церковной литературы; впрочем, любые ассоциации по поводу пушкинского текста, вроде соображения П. В. Анненкова, что поэма написана в ответ «на корыстное ханжество клерикальной партии», вполне могут быть справедливыми: пути поэта неисповедимы, при чтении стихов Пушкина таких ассоциаций возникает множество, он никогда не бывает однозначен. И все же, зная Пушкина так, как знаем его мы, можно с уверенностью утверждать, что у него при написании «Гавриилиады» был вполне обозначаемый, более конкретный замысел.

Содержание поэмы не требует подробного пересказа и, хотя и отталкивается от библейской истории о непорочном зачатии, является не более чем «скверным анекдотом» о том, что Дева Мария «досталась… в один и тот же день Лукавому, Архангелу и Богу». Поэма очевидно кощунственна, и Пушкин это прекрасно понимал. Впоследствии он много раз высказывал сожаление о том, что написал и выпустил из рук эту вещицу (думаю, что вполне искренно, хотя иногда — демонстративно, зная, что это будет доведено до сведения царя или Бенкендорфа), просил друзей любые экземпляры сохранившихся списков уничтожать — и тем не менее весьма вероятно, что Соболевский не без согласия автора сохранил для потомков свой рукописный экземпляр, ставший одним из опорных при текстологическом обосновании публикаций поэмы. На мой взгляд, причиной такой двойственности поведения поэта было не только и не столько подспудное убеждение в собственной правоте — ибо, как мы увидим, поводом для написания поэмы послужили отнюдь не библейские и не апокрифические тексты, — сколько желание объясниться с потомками и донести до нас мотивировку своего злополучного поступка.

Прежде чем вернуться к окончанию оборванной пушкинской фразы, посмотрим, что происходило в 1828 году, когда поэма попала в руки тех, кого она так возмутила.

IV

Вот несколько выдержек из книги В. В. Вересаева «Пушкин в жизни».

В июне 1828 г. три дворовых человека отставного штабс-капитана Митькова подали Петербургскому митрополиту Серафиму жалобу, что господин их развращает их в понятиях православной веры, прочитывая им некоторое развратное сочинение под заглавием «Гаврилиада». 4 июля Митьков был арестован.

Выписка из журнала заседания комиссии 25 июля 1828 г. (Дела III Отделения): Комиссия в заседании 25 июля… между прочим, положила… предоставить с. — петербургскому генералу-губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить: им ли была написана поэма Гаврилиада? В котором году? Имеет ли он у себя оную, и если имеет, чтоб он вручил ему свой экземпляр. Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строго наказания.

Генерал Голенищев-Кутузов (военный ген. — губернатор С.-Петербурга), август 1828 г.: Г. С.-Петербургский военный генерал-губернатор представляет, что г. Пушкин, в допросе о поэме, известной под заглавием «Гаврилиада», решительно отвечал: что сия поэма писана не им, что в первый раз видел ее в Лицее в 1815 или 1816 году, и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видал ее.

Секретное отношение статс-секретаря Н. П. Муравьева главнокомандующему в столице гр. П. А. Толстому, 12 августа 1828 г.: По докладной вашего сиятельства записке о допросах, сделанных чиновнику 10-го класса Пушкину, касательно поэмы, известной под заглавием «Гаврилиада», — последовало высочайшее соизволение, чтобы вы, милостивый государь, поручили г. военному генерал-губернатору, дабы он, призвав снова Пушкина, спросил у него, от кого получил он в 15-м или 16-м году, как тот объявил, находясь в Лицее — упомянутую поэму, изъяснив, что открытие автора уничтожит всякое мнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина: о последующем же донести его величеству.

Показание «десятого класса Александра Пушкина»петербургскому военному губернатору, 19 августа 1828 г.: Рукопись («ГАВРИИЛИАДЫ». — В. К.) ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное.

Протокол заседания комиссии, 7 октября 1828 г.

По записке комиссии от 28 августа, при коей препровождены были на высочайшее усмотрение ответы стихотворца Пушкина на вопросы, сделанные ему касательно известной поэмы Гаврилиады, его императорскому величеству угодно было собственноручно повелеть: «Г. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».

Главнокомандующий в С. Петербурге и Кронштадте, исполнив вышеупомянутую собственноручную его величества отметку, требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение его величества, не отговаривался от объяснения истины, и что Пушкин, по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо государю-императору, и, получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал к его величеству письмо, и, запечатав оное, вручил графу Толстому. Комиссия положила, не разрывая письма сего, представить оное его величеству, донося и о том, что графом Толстым комиссии сообщено.


П. В. Нащокин, по записи Бартенева:

Пушкин сказал, что не может отвечать на допрос, но так как государь позволил ему писать к себе, то он просит, чтобы ему дали объясниться с самим царем. Пушкину дали бумаги, он у самого губернатора написал письмо к царю. Вследствие этого письма государь прислал приказ прекратить преследование, ибо он сам знает, кто виновник этих стихов.

V

Что же такого мог написать в письме императору Пушкин, коли тот мгновенно «закрыл дело»? Ведь как ни крути, с какой стороны к поэме ни подходи, если речь в ней действительно идет о тройном «падении» Марии и не более того, то эта поэма — всего лишь недостойная Пушкина хулиганская выходка, кощунственная и бессмысленная, какую и Николаю I, при постоянно демонстрируемой им напоказ приверженности христианским ценностям, без последствий оставить было невозможно. И все-таки тот остановил дело, давши своему решению явно сомнительное, противоречащее его же собственным словам объяснение. Следовательно, было в пушкинском письме нечто такое, что не могло быть предано гласности. Так что же такое это «нечто», если в поэме и без того была «задета честь» Господа и Архангела? Вернее, чья честь была задета в поэме, если для дальнейшего расследования и наказания было мало «задетой чести» Господа и Архангела Гавриила, но зато чьей-то задетой оказалось более чем достаточно, чтобы расследование прекратить? Уж не царской ли фамилии?


Ответ на этот вопрос дал пушкинист Александр Лацис:

«Посылая князю Вяземскому „Гавриилиаду“, Пушкин сопроводил стихи припиской (это и есть оборванная мною часть фразы из процитированного выше пушкинского письма к Вяземскому — В. К.): „…Я стал придворным“. Чем придворным? Подставьте любое слово: хроникером. Летописцем. Наконец, иронически — одописцем.

Потомки утратили ключ к поэме. Ее главная мишень — не религия, а придворные нравы. Архангел Гавриил — всего лишь псевдоним флигель-адъютанта Брозина».

Лацис имел в виду историю, которая к 1822 году еще не была забыта. В 1814 году Брозин сбежал в Париж и увез с собой любовницу Александра I — первую красавицу александровской эпохи Марию Антоновну Нарышкину. И если Лацис прав, то первое, что приходит в голову, — это что Пушкин поэмой рассчитался с самодержцем за свою ссылку: будучи человеком верующим, Пушкин, тем не менее, на протяжении всей жизни, вплоть до смертельной дуэли, был ближе к Ветхому Завету, чем к Новому, ибо «почитал мщение одной из первых христианских добродетелей». Но сказать вслух об измене императора — значит унизить императрицу; под стихотворный удар попала императорская семья. А то, что было дозволено говорить о царях шепотом, не подлежало какому бы то ни было обсуждению вслух — в том числе и членами какой бы то ни было комиссии. Но через 10 лет дворцовая история забылась, и дело о «Гавриилиаде» довели до участия в нем другого императора, а Николай либо поэму не прочел, либо тоже не сообразил, о чем в ней речь, и потребовал у Пушкина объяснения.

Попытаемся реконструировать пушкинское письмо царю. Оказавшись в этом малоприятном положении, Пушкин, «по довольном молчании и размышлении», продумав свое по сути мистификационное письмо, написал его и запечатал сургучом — вероятнее всего, добавив, что комиссии следовало бы передать письмо, не распечатывая, поскольку оно конфиденциальное, и у него есть основание полагать, что Его Величество будут недовольны, если письмо будет вскрыто. Предупреждение подействовало («Комиссия положила, не разрывая письма сего, представить оное его величеству»), и в результате Николай получил пушкинское признание с объяснением, что поэма была написана не из кощунственных соображений, а из-за обиды на несправедливо строгое, как ему тогда казалось, наказание; потому-то поэт на допросах от своего авторства и отказывается: он не имеет права озвучивать имена «прототипов» действующих лиц. Далее Пушкин должен был высказать уверение, что он раскаивается в грехе молодости, совершенном задолго до его разговора с царем в сентябре 1826 года, когда он обещал не писать ничего против власти или религии, и что он всеми силами стремится уничтожать любые списки поэмы, имеющие быть в обращении (что он впоследствии всячески и демонстрировал).

Озвученные в письме имена участников скандальной адюльтерной истории, с одной стороны, неизбежно связывали руки Николаю, лишая его возможности продолжать расследование; с другой стороны, поведение Пушкина, запечатавшего конверт с письмом и устроившего так, что оно не было вскрыто, показало царю, что на деликатность поэта можно положиться. Это и дало Николаю возможность выйти из положения и, не кривя душой — хотя и противореча своим же словам («…желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость»), — заявить, что «он сам знает, кто виновник этих стихов», уничтожить пушкинское письмо и «закрыть дело».

VI

Вернемся к поэме. Совершенно очевидно, что если под Господом Богом подразумевался Александр I, то под Архангелом Гавриилом в ней выведен офицер свиты императора флигель-адъютант Брозин. Напрашивается вопрос, кто же в ней «третий»? Кого Пушкин подразумевал под С атаной, самым оскорбительным персонажем поэмы? Ответ легко находится, как только мы перечислим наиболее ходовые синонимы: Лукавый, Змий. Думается, поэта потому и привлек этот сюжет, что жизнь подбросила реальную адюльтерную ситуацию именно с этими, нужными ему «действующими лицами». Не говоря уж о совпадении имени «Мария» и прозрачности эпиграмматического выпада в адрес Александра I, возможность изобразить в виде Змия того, кто у Пушкина, постоянно общавшегося на Юге в 1821–1822 гг. с членами тайных обществ, вызывал еще более мощное негативное отношение, видимо и стала главной причиной написания «поэмы в мистическом роде».

Лацис ограничился процитированной им частью фразы («…Я стал придворным»), полагая (вслед за С. М. Бонди), что главной целью Пушкина были придворные нравы; в таком понимании этой фразы и расшифрованного Бонди посвящения поэмы («Вот Муза, резвая болтунья, Которую ты столь любил. Раскаялась моя шалунья: Придворный тон ее пленил …») Лацис с мнением Бонди солидаризировался. Однако, думается, предлагая такое объяснение названию поэмы и ее содержанию, пушкинисты замысел поэта недооценили. Впоследствии Пушкин еще раз использует эту историю с Александром I и Нарышкиной (мы вернемся к этому в последней главе) — вот там речь шла именно о нравах, о чем свидетельствовало привлечение к этой истории имени гомосексуалиста Борха; здесь же главной мишенью был Змий: так называли в свободолюбивых застольных разговорах Аракчеева.

Как это не раз бывало у Лациса, он, высказав талантливую догадку, остановился в шаге от следующей, напрашивающейся из первой. Между тем — по другому поводу — он сам писал об Аракчееве: «Его постоянное прозвище нередко сопровождалось эпитетом Коварный. То есть дух зла, демон-искуситель, сатана, принявший обличье змия», а работая над расшифровкой X главы «Евгения Онегина», не мог не догадаться, что строки расшифрованной им VI строфы относятся именно к «Змию» — Аракчееву и его приспешнику графу Клейнмихелю, «руководившему истреблением принадлежащих Аракчееву окрестных деревень. Расправа над невинными поселянами должна была служить возмездием за дело, в сущности, семейное, за убиение домоправительницы Аракчеева — Настасьи Минкиной»:

— Что царь?

— На Западе гарцует,

А про Восток и в ус не дует.

— Что Змий ?

— Ни капли не умней,

Но пуще прежнего важней,

И чем важнее, тем тяжеле

Соображает патриот.

— О рыцарь плети, граф Нимрод,

Скажи, зачем в постыдном деле

Погрязнуть по уши пришлось,

Чиня расправу на авось?

В 1822 году, когда Пушкин писал поэму, роль Аракчеева в его высылке из Петербурга стала уже общеизвестной, и привлекательность осуществления двойной мести оказалась для поэта настолько сильной, что преодолела кощунственный барьер. Однако же Пушкин проявил осторожность и посвящение к поэме, делавшее ее содержание прозрачным (в 1822 году историю Марии Нарышкиной еще помнили) «зашифровал» и оставил зашифрованный текст в виде черновика. Способ шифровки, обнаруженный Бонди, оказался довольно любопытным: «стихотворение записано… „в обратном порядке“: сначала конец — два стиха, затем предпоследние три стиха, затем четыре стиха середины и, наконец, сбоку начальные четыре стиха». То есть сам способ написания стихотворения стал шифром, а перебеливать окончательный вариант, несмотря на его некоторую незаконченность, Пушкин не стал. Прочтем это стихотворение в соответствии с понятым нами замыслом поэмы:

Вот Муза, резвая болтунья,

Которую ты столь любил.

Раскаялась моя шалунья:

Придворный тон ее пленил;

Ее всевышний осенил

Своей небесной благодатью;

Она духовному занятью

[Опасной] жертвует игрой.

Не удивляйся, милый мой,

Ее израильскому платью,

Прости ей прежние грехи

И под заветною печатью

Прими [опасные] стихи.

Бонди справедливо отметил, что стихотворение не закончено; об этом свидетельствует и дважды использованное слово «опасный», причем в противоречащих друг другу смыслах. Впрочем, нам здесь достаточно и того, что Пушкин Музу нарядил в «израильское платье», тем самым давая понять, что библейское содержание поэмы — всего лишь «одежка».

VII

Остается последний вопрос, который напрашивается в связи с предложенной версией подтекста поэмы: не было ли у Пушкина, узнавшего этот адюльтерный сюжет, возможности литературно оформить его без богохульства, не привлекая в качестве аллегории Господа и Архангела Гавриила? И тут, когда мы понимаем, что действующими лицами были Мария, император, его первый министр и его флигель-адъютант, мы невольно приходим к выводу, что этот вынужденно мистификационный сюжет можно было воплотить только так, как это сделал Пушкин, — или не трогать его совсем. Вот на этом, альтернативном посыле мы и остановимся.

2. «Поймали птичку голосисту…»