—
Прощай. Твой друг А. Раевский
21 августа 1824. Александрия близ Белой церкви.
Мой адрес покамест — Киев».
Детали свидетельствуют, что Татьяна — это Елизавета Воронцова, с ведома и при участии которой пишется письмо (в Одессе в кругу общения Раевского и Воронцовой были приняты игровые «псевдонимы»): в частности, речь идет о четырехлетней дочке Воронцовой, которая «говорит… о сумасбродном г-не Пушкине» и, следовательно, находится вместе с ними, в Александрии; неподдельно дружеский, ободряющий тон писем обоих, и Раевского, и Воронцовой, вопреки любым «умозаключениям» свидетельствует о характере взаимоотношений внутри этой троицы — хотя нет сомнений, что Пушкин не избежал влюбленности и в Элизу. Вместе с тем видно, что оба письма продуманны и не так просты, как это кажется на первый взгляд.
В чем скрытый смысл этого совместного письма?
Высылка в Михайловское была для Пушкина жестоким ударом и показала ему, что его положение гораздо хуже и опаснее, чем он мог бы предположить. В письме к мужу от 1 августа 1824 года В. Ф. Вяземская пишет: «Он умоляет тебя не писать ему, дело в том, что один человек оказался скомпрометированным из-за того, что наш друг („он“, „наш друг“ здесь Пушкин. — В. К.) написал на чужом письме, обращенном к нему, его адрес, и хотя он с этим человеком совершенно не был знаком, последнего допрашивали о его отношениях с нашим другом. Я уверена, что ты не покинешь его в несчастии, но пиши и изъясняйся в своих письмах так, как если бы ты был его худшим недругом».
Пушкин не дал своего адреса не только Раевскому, и всех, для кого переписка с ним могла быть опасной, он предупредил об этом. Из письма Раевского видно, что Пушкин предупредил и его — письмом или запиской. Раевский с этого и начинает письмо («Ты пишешь, что боишься скомпрометировать меня…»), давая понять, что записку Пушкина он получил, что в ответе лишнего не напишет, но переписываться с ним будет: как человек благородный, то есть с развитым чувством собственного достоинства, Раевский просто не мог позволить испугать себя репрессивными мерами, примененными к Пушкину («бывают обстоятельства, когда не приходится считаться с подобными соображениями»). В его письме очевиден вызов тем, кто будет вскрывать пушкинскую почту; используя свой авторитет героя Отечественной войны, он сознательно подчеркивает для «проверяльщиков» пушкинской почты свое дружеское расположение к Пушкину и настаивает на переписке, одновременно давая Пушкину понять, что происходит и как себя надо вести.
В чем Пушкин обвинялся в доносах, инициированных Воронцовым? Главным образом в вольнодумстве, в резких высказываниях против правительства. Что же касается его «атеизма», в этом отношении взгляды Пушкина незадолго до того стали известны властям, что, в свою очередь, через жену Воронцова стало известно Раевскому. Поэтому, пытаясь в какой-то мере реабилитировать Пушкина, он говорит не об отсутствии уважения к религии, а о «недостаточном уважении» к ней. Зато он подчеркивает, что политикой они с Пушкиным не занимались и не будут заниматься — да и какая может быть политика у поэта! Оба они — и Раевский, и Воронцова — говорят о недостатке уважения к религии как единственном пушкинском недостатке, а весь защитный пассаж Воронцовой («невзгоды, жертвою которых вы оказались», «поймут несправедливость той суровой меры, которую применили к вам», «вы — краса нашей расцветающей словесности», «первая ссылка пошла на пользу», «вас перестанут держать в проклятой вашей деревне») написан хотя и с истинно женским участием, но, если и не с поправками Раевского, то, по меньшей мере, с черновика и тоже рассчитан на перлюстрацию письма.
Правительство понимало, что вольнодумство если и не проистекает непосредственно из безбожия, то уж во всяком случае идет с ним рука об руку; письмо утешало, поддерживало и призывало к осторожности. Пушкин в дальнейшем действительно стал в своей переписке чрезвычайно осторожен, его письма, начиная с этого времени, всегда требуют внимательного чтения и между строк — хотя мнение о нем как о безбожнике поколебать было уже непросто.
VI
Однако можно было бы и не заниматься подробным анализом этого письма, доказывая безосновательность изобретения пресловутой вражды, поскольку есть гораздо более серьезный аргумент, свидетельствующий, что пушкинским «демоном» не мог быть Раевский, и этот аргумент — стихи самого Пушкина. В самом деле, Пушкин познакомился с Раевским летом 1820 года, на Кавказе, а их окончательное сближение с тесным общением состоялось в 1822 году, во время наездов Пушкина в Каменку, где некоторое время жила семья Раевских, и после переезда Пушкина в Одессу в 1823 году. Стихотворение же «Демон» было написано в 1823 году и начинается словами:
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия…
Как уже говорилось, этим началом «действие», описанное в стихотворении, по времени отнесено гораздо дальше назад, нежели даже на три года: совершенно очевидно, что речь идет о юности поэта, когда он с Александром Раевским даже не был знаком. Это простое соображение почему-то не приходило в голову пушкинистам до самого последнего времени (вернее, не найдя другой кандидатуры, они просто закрывали на это глаза) — до того момента, как этим стихотворением занялся А. Н. Барков. О причинах того, почему Барков проявил особый интерес к этому стихотворению, разговор впереди; а пока попробуем ответить на другой вопрос: какую же, в таком случае, роль Александр Раевский сыграл в жизни поэта? Как мне кажется, этот вопрос не получил должного освещения в пушкинистике исключительно из-за того, что с самого начала была поставлена под сомнение искренность его отношения к Пушкину. Между тем из сохранившихся свидетельств современников видно, что эта роль была чрезвычайно благотворной: Раевский оказал на Пушкина отрезвляющее воздействие.
На Кавказ приехал Пушкин, успевший много повидать: три года, проведенные им после лицея в Петербурге, были годами бурного освоения жизненного опыта — и отнюдь не всегда «романтической» стороны жизни. Между тем его литературная борьба в кругу «Арзамаса» сделала Пушкина романтиком: на Юг приехал поэт-романтик, и южные стихи и поэмы — особенно «КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» и «БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН» — во многом были его данью романтизму. Вот над условностями романтизма, над ходульностью романтического героя Пушкина и смеялся Александр Раевский, ускоренно избавляя поэта от условно-романтических шор. Пытаясь отстаивать свои взгляды в спорах с Раевским, но не находя аргументов в ответ на его издевки и не выдерживая его насмешливого взгляда, Пушкин даже вынужден был во время их споров просить оппонента тушить свечи; но, если и не сразу, то впоследствии не оценить его правоты Пушкин не мог, и с его стороны это должно было обернуться только благодарностью.
Вольно́ же было Цявловской так оттрактовать их взаимоотношения, что другого слова, чем очернение,и не подберешь. «Вот образцы альманашного красноречия Цявловской (ее статья „Храни меня, мой талисман“ впервые была опубликована в альманахе „Прометей“. — В. К.), — пишет об этом Лацис: „начинается письмо Раевского деланно-непринужденным тоном невинности“; „наконец обретает Раевский якобы сердечный, дружеский тон. Пышные комплиментарные словеса, к которым интимные друзья не прибегают даже в письмах, рассчитаны на усыпление настороженности Пушкина. Плохой расчет! Поэта не мог обмануть этот ходульный тон“; „фальшь, сочиненный тон „великодушного“ человека, который якобы протягивает руку другу, попавшему в беду, слишком явны“; „письмо, может быть окончательно раскрывшее Пушкину нравственный облик его вчерашнего друга“.
Достаточно, продолжает Лацис, противопоставить этим выпадам уточнения перевода (письма от 21 августа. — В. К.) — и сами собой исчезнут зацепки для пресловутого словечка „якобы“, для обвинительных упреков, оспаривающих несомненную искренность письма Раевского».
На характер их взаимоотношений проливают свет также воспоминания сестры Александра Раевского, Екатерины Раевской-Орловой (в записи Я. К. Грота):
«Александр Раевский был чрезвычайно умен и тогда уже успел внушить Пушкину такое высокое о себе понятие, что наш поэт предрекал ему блестящую известность. Позднее, когда они виделись в Каменке и в Одессе, Александр Раевский, заметив свое влияние на Пушкина, вздумал трунить над ним и стал представлять из себя ничем не довольного, разочарованного, над всем глумящегося человека. Поэт поддался искусной мистификации и написал своего „ДЕМОНА“. Раевский долго оставлял его в заблуждении, но наконец признался в своей шутке, и после они часто и много смеялись, перечитывая вместе это стихотворение, об источниках и значении которого так много было писано и истощено догадок».
Можно было бы предположить, что Екатерина Орлова пыталась задним числом реабилитировать брата, но с ее воспоминаниями хорошо корреспондируются и «Записки» Вигеля, в которых тот упоминает, как в ответ на предупреждение, что Раевский играет по отношению к Пушкину роль Яго в их взаимоотношениях с Елизаветой Воронцовой, Пушкин рассмеялся ; и впоследствии Пушкин протестовал против того, чтобы адресатом «ДЕМОНА» считали Раевского, когда слышал об этом и, в конце концов, был даже вынужден написать по этому поводу «опровержение»:
«Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по крайней мере вижу я в „ДЕМОНЕ“ цель иную, более нравственную, — писал Пушкин в незаконченном наброске 1825 года „О стихотворении „ДЕМОН““, вынужденный отводить попытки современников адресовать стихотворение конкретному лицу и собираясь опубликовать заметку анонимно или под псевдонимом. — В лучшее время жизни сердце, еще