Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации — страница 33 из 62

Так же кончается „Сентиментальное путешествие“: „Я протянул руку и ухватил ее за…“

Конечно, — продолжает Шкловский, — биографы уверены, что Стерна постигла смерть в тот самый момент, как он протянул руку, но так как умереть он мог только один раз, а не окончены у него два романа, то скорее можно предполагать определенный стилистический прием».

И Стерн, и Пушкин не дописывают своих романов и обрывают повествование. Но Шкловский, опровергнув такой «биографический» подход к романам Стерна и отождествление повествователей с автором, так и не объяснил назначение этого «стилистического приема», использованного обоими писателями.

4. «Другой стернианской чертой „Евгения Онегина“, — пишет далее Шкловский, — являются его лирические отступления».

Действительно, отступления, которые «врезаются в тело романа и оттесняют действие», то и дело вставляют и Стерн, и Пушкин. Оба они после отступлений одним и тем же приемом «возвращаются» к герою, каждый раз «подновляя ощущение, что мы забыли о нем» ; например, «Что ж мой Онегин?» (Гл. 1, XXXV, 1) Оба придают отступлениям чрезвычайно важное значение (Пушкин в письме 1825 года к А. А. Бестужеву из Михайловского: «роман требует болтовни» ; Стерн в «Тристраме»: «Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; — они составляют жизнь и душу чтения».) Издевательская ироничность у обоих писателей подчеркивается предметом этих отступлений; Стерн, например, «болтает» о носах, усах, о красоте ногтей, Пушкин — о женских ножках ; при этом повествователь с характерной для Пушкина — и для его романа в особенности — двусмысленностью не только намекает на пушкинские холеные ногти, но и нарочито «адресует» читателя к Стерну: «Быть можно дельным человеком И думать о красе ногтей». — Гл. 1, XXV).

5. «… Стерновским влиянием нужно объяснить и загадку пропущенных строф в „Евгении Онегине“, — справедливо отмечал Шкловский. — Как известно, в „Евгении Онегине“ пропущен целый ряд строф, напр., XIII и XIV, XXXIX, XL, XLI первой главы.

Всего характерней пропуск I, II, III, IV, V, VI строфы в четвертой главе.

Пропущено, как видите, начало…

Стерн также пропускал главы».

Уже давно понято, что никаких «пропущенных» глав у Стерна не было, как не было и «загадки пропущенных строф» в «ОНЕГИНЕ»: в большинстве случаев Пушкин никаких строф под пропущенными номерами не писал. Все это — мистификационные приемы, создающие общий игровой, иронический фон.

Стерн в «Тристраме» не только «пропускал» главы, но и целые страницы в книге оставлял пустыми, у него коротенькие главки из нескольких абзацев заканчиваются страницами многоточий, есть главы даже в одно предложение или в один абзац, а некоторые главы — вообще без текста, одна нумерация (все это даже сегодня, во времена повального литературного постмодернизма выглядит намеренно диковато). Аналогично у Пушкина стоят отточия вместо якобы пропущенных строк и строф, а вместо некоторых строф стоят только номера.

III

К сказанному можно добавить еще несколько характерных черт сходства, не отмеченных Шкловским:

1) Как Стерн смеялся над претенциозными латинскими именами персонажей-архаистов, ведущих у него ложномногозначительную беседу на бредовую тему, является ли мать родственницей своему ребенку (Агеласт, Гастрифер, Гоменас, Дидий, Кисарций, Сомнелент, Триптолем, Футаторий), так и Пушкин, смеясь над пристрастиями отечественных архаистов, вводит в роман — как издевательское «сожаление» — примечание 13: «Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами» (и когда Татьяна спрашивает у «первого встречного» его имя, это «Агафон» звучит чистейшей издевкой).

2) И для Стерна, и для Пушкина характерно использование приема ироничных перечислений — такие ряды мы часто видим и в «Тристраме» («гомункул… состоит из кожи, волос, жира, мяса, вен, артерий, связок, нервов, хрящей, костей, костного и головного мозга, желез, половых органов, крови, флегмы, желчи и сочленений»; или: «милорды А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, З, И, К, Л, М, Н, О, П» — и т. д.), — и в «ОНЕГИНЕ»: «Какрано мог он лицемерить, Таить надежду, ревновать, Разуверять, заставить верить, Казаться мрачным, изнывать, Являться гордым и послушным, Внимательным иль равнодушным! — Гл. 1, X»; «Еще не перестали топать, Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать… — Гл. 1, XXII»; «Янтарь на трубках Цареграда, Фарфор и бронза на столе. …Духи в граненом хрустале, Гребенки, пилочки стальные, Прямые ножницы, кривые И щетки тридцати родов И для ногтей, и для зубов… — Гл. 1, XXIV»; «Причудницы большого света… так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин… — Гл. 1, XLII» — и т. д.; в соответствии с формой своего романа, Пушкин лишь опоэтизировал эту иронию.

3) Сюда же можно отнести и прием множественных обращений к читателям, о котором я упоминал в связи с «Русланом и Людмилой». «Тристрам Шенди»: «добрые люди», «дорогой друг и спутник», «мадам», «милорд», «сэр», «ваши милости», «ваши преподобия», «сэр критик» и «благосклонный критик», «любезный читатель», «Евгений» и т. п. С той же настойчивостью будет повторяться этот прием и в «ОНЕГИНЕ» («мои богини», «вы», «друзья Людмилы и Руслана», «почтенные супруги», «маменьки», «мой друг Эльвина», «причудницы большого света» и т. п.)

4) И Стерн, и Пушкин через своих «рассказчиков-повествователей» постоянно и подчеркнуто демонстрируют, что их роман пишется именно в данный момент, «сейчас», и обсуждают с читателем, как это делается. Стерн: «…В книге, к которой я приступил, я не намерен стеснять себя никакими правилами…»; «…Если вы найдете, что в начале моего повествования я несколько сдержан, — будьте снисходительны, — позвольте мне продолжать и вести рассказ по-своему…»; «…Правило, которого я решил держаться, — а именно — не спешить, — но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год…» — и т. д. и т. п.; Пушкин: «Вперед, вперед, моя исторья!» (Гл.6, IV), причем повествователь в конце Первой главы не только подтвердил, что только что ее закончил и выпускает из рук («Плыви же к Невским берегам Новорожденное творенье…»), но Пушкин и почти буквально повторил Стерна в реальной жизни, выпуская в свет по одной главе романа в год и тем так же настойчиво адресуя читателей к романам Стерна.

5) Стерн устами своего рассказчика Тристрама Шенди обещает написать роман в 20 томах (карту прихода и примыкающих поселков он обещает поместить «в конце двадцатого тома»), Пушкин устами своего рассказчика обещает написать «поэму песен в двадцать пять». (Гл. 1, LIX) Оба не сдерживают обещание и не дописывают своих романов, и это не может быть случайным совпадением: и Стерн, и Пушкин подчеркивают таким образом несостоятельность своих героев-«авторов».

Возможно, и теперь этот перечень неполон и можно найти и другие, не замеченные мною аналогии, но даже только этих, перечисленных выше формальных черт сходства стерновских и пушкинского романов достаточно, чтобы сделать обобщающий вывод, подтверждающий мысль Баркова: «Евгений Онегин» — книга об «авторе», на наших глазах пишущем роман. Пушкин заимствовал эту форму романов Стерна — с той лишь разницей, что его роман был написан не прозой, а стихами. Это сходство романных структур поддерживалось и сходством литературных приемов.

Отсюда следует, во-первых, что «неоконченность» романов Стерна и Пушкина является не только «стилистическим приемом», но и несет в себе некую функциональную нагрузку — в противном случае пришлось бы признать их романы ущербными, причем ущербность «ОНЕГИНА» в таком случае становилась бы двойной (поскольку пришлось бы признать, что Пушкин без мысли повторяет этот «стилистический прием» вслед за Стерном) и ставила бы под сомнение пушкинскую гениальность; а во-вторых — что в романах Стерна и Пушкина имеет место повествователь, отличный от Автора. Шкловский же, опровергнув «биографический» подход и отождествление повествователя и Автора, на этом остановился и так не задал главного вопроса: кто же в каждом случае рассказчик?

Между тем наличие повествователя, не совпадающего с титульным Автором, существенно меняет подход к произведению: от личности рассказчика зависит точка зрения, с которой следует рассматривать рассказываемую в романе историю. Сегодня это понимается всеми, но в пушкинские времена это было не столь очевидно, тем более — если повествование было в стихах: читатели, особенно воспитанные на стихах поэтов романтической школы, невольно воспринимали «я» повествователя как «я» Автора.

Как ни странно, такое отношение к образу рассказчика в поэзии сохранилось до наших дней и стало камнем преткновения для наших пушкинистов, а при их посредстве — и для всех нас: мы до самого последнего времени так и не увидели, что и в романе, и, начиная с «ОНЕГИНА», практически во всех поэмах Пушкин передавал роль повествователя какому-нибудь персонажу или кому-то «за кадром». Поэтому вопрос о том, кто в «ОНЕГИНЕ» рассказчик, обходить молчанием нельзя. Шкловский же такого вопроса даже не ставил, и мы покажем в дальнейшем, что это и не дало ему проникнуть в суть и романов Стерна, и «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА».

IV

Перечисляя схожие особенности романов Стерна и Пушкина, Шкловский фактически занимался только формальной стороной их творчества; вслед за ним на этом же остановился и Лотман. Но тогда получается, что и Стерн, и Пушкин затеяли Игру ради игры — и только. С этим невозможно согласиться: при таком подходе мы невольно будем существенно недооценивать их писательский талант. Между тем Игра, затеянная обоими писателями, имела глубокий смысл, и без постижения этого смысла все их «пародийные» приемы (а именно на пародийности активно настаивал Шкловский) остаются непонятыми, в обоих случаях не соединяясь в общий характерный литературный портрет. Писательский замысел не был прочитан, хотя, как мы увидим, и Стерн, и Пушкин сделали достаточно, чтобы «идео