Мечты Хасана из Амузги прервал подъехавший на разгоряченном коне младший сын Абу-Супьяна. Он был в ночной разведке.
— Удачи тебе, Хасан из Амузги! — сказал сын Абу-Супьяна.
— Приветствую тебя! По лицу вижу, ты принес нам тревожную весть. Говори же, что тебе ведомо…
— В сторону аула Куймур движется отряд белоказаков… — сообщил сын Абу-Супьяна, гарцуя на беспокойном коне. — Отряд этот охранял бронепоезд. Всякий раз, когда у службы бронепоезда иссякало продовольствие, он делал вылазки в близлежащие аулы…
— Численность?
— Полсотни сабель и четыре офицера-золотопогонника в черкесках.
— Ты говоришь, они направляются в аул Куймур?
— Да.
— Не ошибаешься ли? — спросил Хасан из Амузги, очень взволнованный этим сообщением. Враг будто услышал зов его сердца и вот предоставляет случай волей-неволей попасть в Куймур.
— За что обижаешь меня, Хасан из Амузги? Я ведь, кажется, пока еще не давал тебе повода сомневаться во мне! Скажу одно: надо спешить.
— Прости меня! — Хасан обернулся к бойцам и спросил: — Слышали, братья?
— Да.
— Ну и как?
— Мы готовы следовать за тобой! — в один голос выдохнул эскадрон лихих бойцов.
Они любили своего командира и пошли бы за ним в огонь и в воду…
И сорвался с места, поднятый как порывом ветра, эскадрон, и понесся он вихрем по сухой пыльной дороге. Впереди на белом своем коне командир, за ним верные ему друзья и соратники.
Никогда еще, ни в какие другие времена не выступали горцы на врага с такой осознанной сплоченностью, с единым биением в сердцах. Нет, это не было похоже на слепой религиозный фанатизм, гнавший отряды газавата на бой с гяурами, не было похоже и на жажду наживы в буйных набегах, когда одни мечтали о богатстве, а другие — лишь о том, чтобы заткнуть дыры бедности за счет ограбления другого.
Сейчас это был революционный порыв, вера в свободу и в то, что она наконец преобразует их жизнь.
На фоне этого порыва все личное, все тревоги и волнения одной души — что тусклое пламя одинокого очага перед солнцем, дающим свет и тепло всем и всему.
В час, когда восходит утренняя звезда, жители аула Куймур были разбужены зычным голосом мангуша — глашатая Юхарана. Он сообщал сельчанам тревожную весть: на их аул движется отряд белоказаков. Юхаран просил почтенных старейшин срочно собраться, чтобы решить, что делать, как быть. И стар и млад — все поднялись, встревоженные недоброй вестью. Даже больные встали с постелей. Люди связывали в узлы все, что было в домах мало-мальски ценного. Медные подносы, котлы, кувшины прятали в погребах, зарывали в землю. Скот выгоняли со двора, готовясь покинуть аул и податься в леса за рекой, в ущелье Мельниц, не дожидаясь, пока-то там старики и почтенные люди решат, что надо делать…
— Всем уходить в леса! — сказали старейшины.
— А как же больные? Как сакли? Ведь явятся, увидят, что жители покинули их, все сожгут и разрушат! — посыпались вопросы.
— Что делать, Ника-Шапи? Посоветуй.
— Вы же совсем недавно презирали меня, а теперь спрашиваете совета! — равнодушно перебирая четки, бросил Ника-Шапи.
— Сейчас не время поминать обиды. На нас надвигается беда!..
— Что ж, есть у меня мысль. — Ника-Шапи уставился на носок своего чарыка и, не поднимая головы, добавил: — Ведь не звери на нас идут, люди…
— Какие же это люди, нечестивцы!..
— Ты разве не слыхал, что они натворили в Мамай-Кутане? Вырезали семьями. В ауле Баркай тоже…
— Детей саблями рубят.
— Рубят, да! — сказал Ника-Шапи. — Только рубят тех, кто сопротивляется…
— Так что же ты предлагаешь?
— Они — люди. Их тоже растили отцы и матери, у них тоже есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, языки, чтобы говорить. Я думаю, лучше будет, если мы пошлем им навстречу для переговоров нашего представителя… Пусть договорится с ними, спросит, чего они хотят. Если продовольствия, то сколько, если овец да коров — тоже сколько. Может, и люди им нужны — все надо решить по-доброму. — Ника-Шапи умолк и с видом человека, который, как говорят куймурцы, обутым хочет пройти через врата рая, оглядел всех присутствующих.
— А это, пожалуй, мысль! — сказал кто-то в толпе.
— Он и верно разумное говорит, — поддержали вокруг.
— И кому, как не Ника-Шапи, представлять наш аул, просить за нас!..
— Выручай, Ника-Шапи.
— Век будем за тебя молиться!
— Что ж, вся моя жизнь на службе у аульчан!.. — Ника-Шапи говорил, а в душе его ворочались валуны ненависти. Вот наконец-то он может избавиться от новоявленного святого. Случай — лучше не придумаешь. — Я бы рад и сейчас, но поймите меня, люди добрые, не умалите ли вы чести нашего почтенного Ливинда, послав с такой важной миссией меня? Да вы, кстати, и пригласить его забыли. А ведь имя его аульчане с некоторых пор ставят рядом с именами святых.
— И в самом деле, где же он?..
— Почему его нет? Позовите Ливинда!..
— Я считаю, — продолжал Ника-Шапи, — что такое святое дело впору только Ливинду…
Почтенные пригласили Ливинда, и, в ответ на их решение, он сказал:
— Воля общества для меня закон. Я все исполню!
Муумина и плакала и молила отца не ходить к белоказакам:
— Они ведь так жестоки!
Но Ливинд дал слово и не собирался его нарушать. Как можно, люди сочтут его трусом, недостойным не только что звания святого, но и папаху носить…
И тогда Муумина заявила, что она пойдет с отцом, одного его не отпустит, потому что ведь общество не дает ему ни оружия, ни спутника.
Ливинд, как мог, утешил, успокоил свою любимую дочь, вытер с глаз ее чистые, как роса, слезы, уговорил остаться дома, взял свою сучковатую палку, с которой он ходил, когда еще был слепым, сел на лошадь, на которой вернулась с Хасаном в аул его дочь и пустился навстречу неизвестности.
«Хотел быть первым в ауле — испытай теперь, какова эта нелегкая ноша!» — торжествовал в душе Ника-Шапи. В нем вдруг обнаружилась такая нора зла! Очень, оказывается, он мелкий и злой человек. Ко всему, Ника-Шапи еще послал вслед Ливинду своего старшего сына. Вооружив его длинноствольной кремневкой, он велел выследить, когда Ливинд встретится с незваными гостями, и выстрелить в тех, в чужаков.
Сын Ника-Шапи удивленно пожал плечами, — зачем, мол, это? «Так надо для пользы дела», — сказал Ника-Шапи, заранее зная, что добром это не кончится. Сын, не смея возразить отцу, отправился в путь за Ливиндом. А Ника-Шапи тем временем стал собирать свою семью в дорогу, понимая, что ему лучше удрать.
Долго ли, мало ли ехал Ливинд, доехал он туда, где разлилась река, где каменистый берег сплошь зарос раскидистым лопухом, — до местности, которая славится тем, что там, как говорят люди, сирагинцы сушат чарыки…
Может, оно и не ко времени будет сказано, но вспоминается один случай. Сирагинцам, как утверждают, бурная река не помеха, особенно если нет моста, по которому ее перейти можно. Увидали как-то косари-куймурцы, что два сирагинца привязали себя к бревну и поплыли к другому берегу. Что уж им помешало, сказать трудно. Может силу ветра не рассчитали, а может, камень на пути попался — бревно посередине реки перевернулось. «Смотрите, смотрите, что это сирагинцы делают в воде?» — удивился один из куймурцев, увидев торчащие из воды ноги. «Сушат чарыки, что тут удивительного?» — ответил ему другой…
С тех пор это место так и называют: «Где сирагинцы сушат чарыки».
Вот тут-то и предстал Ливинд перед офицерами в погонах, что скакали впереди солдат, уверенные в своей безнаказанности и гордые превосходством над беззащитными туземцами. С ними ехал и горец в папахе, недавно надевший ее вместо турецкой фески. Это был человек со шрамом на лбу — Саид Хелли-Пенжи, с недавних пор переводчик у бичераховского воинства.
— Что хочет этот оборванец? — спросил один из офицеров, обращаясь к Саиду Хелли-Пенжи.
На бедном Ливинде действительно был латаный-перелатаный ватный бешмет — заплата на заплате.
Ливинд поведал через соплеменника просьбу мирного населения к офицерам; не въезжать в аул, здесь же договориться обо всем, что они хотят от этого аула.
Старший из офицеров — таким, по крайней мере, показался Ливинду тот, который явно кичился своими черными пышными усами, то и дело накручивая их на палец, — сказал:
— Что ж, предложение дельное. Зачем нам входить в этот вшивый аул… Здесь хорошее место, и искупаться можно, и отдохнуть. А они тем временем доставят сюда все, что мы потребуем… Как, господа?
— Ясное дело, надо согласиться, — поддержали офицеры. — Зачем нам туда ехать. Ведь у них, говорят, ко всему еще и холера.
— Но не забывайте, господа, горцы — народ коварный, — заметил старый солдат.
— Надеюсь, ваши условия, почтенные люди, будут сносными, — наш аул ведь никогда не слыл богатым… — обрадованный тем, что к нему прислушались, проговорил Ливинд.
— Гм, да! Ну что ж, нам не много надо: двадцать подвод муки, масла, сыра и яиц…
— Триста голов овец, — подсказал другой офицер.
— Да, именно триста. И двадцать коров. Я называю минимальное количество, потому что понимаю, горцам не сладко живется, — сказал владелец пышных усов и добавил: — На этом, как говорится у вас, васалам-вакалам. Да, чуть не забыл, еще лошадей тридцать штук…
— Это жестоко! Пощадите нас! — взмолился Ливинд. У него по коже дрожь пробежала, когда он услышал, что эти люди хотят от куймурцев.
— И овса для лошадей… — не дослушав слов Ливинда, бросил он. А когда Саид Хелли-Пенжи перевел, что сказал старик, офицер побагровел и закричал: — Что, большевикам все отдали?
— Нет. Аул у нас бедный! Очень бедный…
— Красные в ауле есть?
— Нету!..
— Комиссар Али-Баганд не из их аула?
— Нет.
— Хорошо. Порешим по-божески. Я готов выслушать, что они могут предложить, — сказал, смягчившись, офицер, и в это самое время раздался выстрел.
Офицер, только что разговаривавший с Ливиндом, икнул, схватился за грудь и через мгновение на глазах растерянных солдат рухнул с коня к ногам Ливинда.