Тайна семейного архива — страница 47 из 48

– Вы говорите о Сандре? – горько спросила Кристель.

– В общем, да, – смутился американец.

– В России невозможно равенство, – опуская голову, прошептала она. – Или царь – или раб. Никакая половинчатость здесь не признается. И нам с вами со своими понятиями и правилами, может, и не нужно сюда соваться. Мы будем только ломать друг друга, и неизвестно, кто победит. Можно остаться благодарными этой культуре, этому народу… за многое. И только.

Американец удивленно вскинул густые брови на загорелом лице и неожиданно положил руку ей на плечо.

– Спасибо, большое спасибо. Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

Помочь? Чем может ей помочь американец здесь, в России?!

– Через два дня я вылетаю домой и везу с собой больную девочку в мой приют. Мне бы не хотелось, чтобы меня провожали мои русские… друзья, у них… они и так потратили на меня слишком много… времени и сил. Так что, если вам будет не трудно, проводите меня с девочкой в аэропорт послезавтра к половине двенадцатого.

– У вас не будет никаких проблем, – жизнерадостно заверил ее Дик.


По утрам русские дети бежали в школу, оглашая тихую улицу, на которую выходили окна в квартире Сандры, непонятными веселыми криками, и от этого крика с каждым часом Кристель все сильнее хотелось домой. Она бродила по пропыленным комнатам – почему-то ни Сандра, ни ее академическая бабушка не считали нужным вытирать пыль каждый день, – подолгу останавливалась у огромных книжных стеллажей, занимавших едва ли не треть квартиры, и думала о том, как в этой нации уживаются такая душевная щедрость и такое звериное равнодушие, такая сила воли и такая беспомощность.

В последний вечер, когда весь дом словно заскрипел и зашатался от порывов ледяного морского ветра, обрывавшего зеленые, еще живые листья и громыхавшего чем-то на крышах, в кухню вошла Сандра с покрасневшим от ветра лицом и, устало присев на край доисторического буфета, сказала:

– Выйди к Иоанновскому мосту, это левый от нас. Он ждет.

– Это глупая шутка, Сандра. У трупов незачем зашивать раны.

– Но тому, кто уезжает, всегда легче, чем тому, кто остается. У тебя впереди больше, чем у него. Ты сильнее. И потом, разве про милость к павшим – это пустые слова?

– Но я не в силах еще раз его видеть. Я похоронила…

Сандра вдруг нехорошо скривилась, и волосы наглухо закрыли ее лицо.

– Ведь ты приехала искупать вину, если я не забыла? Так посчитай это своим искуплением, ибо никому не ведомо, каким оно может быть… Иди скорей, полчаса назад объявили штормовое предупреждение.

Кристель вышла в дрожащую проводами и ветками темноту. Редкие прохожие, согнувшись, перебегали улицы и скрывались в подъездах плохо освещенных домов, а она шла, подставляя ветру обнаженное горло и не запахивая полы пальто. Духота медленно отступала. В большом парке мигнул и погас свет – Кристель пришлось идти, ориентируясь по разноцветным огонькам электрических трамваев. В воздухе все отчетливей вставал дразнящий и дерзкий запах невской воды, столь непохожий на ласковый, уютно-домашний аромат неторопливого Неккара, и уже слышался требовательный стук волн о гранит набережной, словно подвыпившие гости рвались к негостеприимному хозяину. Сергей стоял в пляшущем круге единственного непогасшего фонаря, высоко подняв воротник и почти сгорбившись. На фонаре, угрожающе нахохлившись, сидела железная, а может быть, и настоящая птица. Кристель не побежала, не ускорила шаг, она только еще сильнее распахнула пальто. Сергей тоже не сделал движения навстречу и ждал, пока она подойдет, с усилием сопротивляясь ошалевшему ветру. В желтом круге он взял ее за руку.

– Смотри, видишь этот фонарь? Он видел многих, очень многих из тех, кому было хуже, больнее и стыднее, чем нам: разуверившихся и потерявших смысл жизни повстанцев, брошенных светских красавиц, уставших от жизни и власти императоров, умирающих голодной смертью детей…

– Ты ждал меня, чтобы рассказать про фонарь?

– Это… преамбула, чтобы было легче, и чтобы ты помнила: все равно все проходит. – Перед глазами Кристель на мгновение возникло и тут же рассыпалось, будто сметенное ветром, искаженное подлинной болью суровое, угасшее лицо русской женщины. – А еще, как бы смешно и подло теперь это ни звучало – я все равно люблю тебя.

Порыв ветра заглушил протестующий возглас Кристель, а Сергей, крепко держа ее под руку, шел через продуваемый со всех сторон мостик к смутно белевшим впереди воротам. И голос его лился, как прежде, увлеченно и свободно.

– Да, люблю. Но мы не вольны распоряжаться собою…

– Вы, Сережа, вы – не мы.

– …пусть так, но это ничуть не умаляет моего чувства. Что значит все внешнее, когда я знаю, насколько велика и неповторима моя любовь к тебе?

– Значит, я и большинство других людей – внешнее?

– Да, Европа держится своей формой, вы не можете понять нашу внутреннюю свободу, к которой так завистливо тянетесь, на которую готовы променять всю свою стройную организацию. Меняем тевтонский дух на аморфную славянскую душу! Признайся!

Буря свистела в ушах, создавая вокруг бездну, и Кристель поняла, что Сергей – плоть от плоти этой русской бездны, и она не в силах ничего изменить в глубинах его души, куда не проникает солнечный свет. Она молча отняла свою руку и пошла обратно, под шестиметровые своды. Там рев шторма был чуть тише, а прочие звуки с двойной силой бились в каменном плену, и Сергей произнес такое, чему она в первую секунду не могла даже поверить.

– Повтори, – застывшими губами потребовала Кристель. – Повтори же.

– Я говорю, – обрадованно поспешил он, думая, что она просто не расслышала его слов в шуме бунтующей природы или не совсем поняла их из-за плохого знания языка, и он повторил главную мысль своей последней тирады как можно более коротко и отчетливо: – я говорю, что единственная действительная ценность в этом мире – только настоящая любовь и… короче, она все оправдывает.

Дождь смешался со слезами, выступившими в уголках ее глаз от сознания безнадежно разверзшейся пропасти между ним, оказавшимся слишком слабым или, наверное, слишком русским, и ею, внучкой офицера вермахта, в предсмертной записке открывшего своему сыну горькую истину о том, что любовь спасает, но не оправдывает.


Неожиданно солнечным после недели дождей днем на трап рейса компании «Люфтганза» поднимались трое: молодая темноволосая женщина с бледным лицом, на которое откуда-то из самых глубин ее существа ложился тонкий свет, даримый мучительным опытом души, крепко, словно боясь потерять, прижимала к себе неуверенно ступавшую девочку-подростка, растерянно водившую вокруг узкими светлыми глазами, за ними шел высокий мужчина в форме американских ВВС, улыбавшийся с редким для жителя Штатов шармом, на который реагировали даже строгие стюардессы «Люфтганзы».

Молодая женщина на секунду замешкалась и, не отпуская плеч девочки, обернулась назад – так, словно сделать это ее вынуждало не собственное желание, а чужая могучая воля. Летчик отклонился чуть влево, чтобы дать своей спутнице увидеть пустое поле, на котором вдали виднелась пара русских «ТУ». Эти люди были последними пассажирами, и потому стюардесса, милостиво поглядывая на высокого коллегу, спокойно ждала.

– Видишь, Ольюшка, поле, небо, родина, Россия, – на ломаном русском произнесла женщина. – Не забудь. Мы обе не забудем. – На последней фразе ее голос все-таки дрогнул.

Девочка растерянно заморгала белесыми короткими ресницами, и плоское лицо ее искривила болезненная гримаса.

– Не надо, Крис, – мягким, но не терпящим возражений тоном остановил ее военный, – прощание должно быть светлым. – Осторожно взяв женщину под локоть, он высоко поднял руку и приветственно махнул ею в звенящем сентябрьском воздухе, будто кто-то мог увидеть этот прощальный жест в приземистом здании старенького аэропорта. – До свиданья, Россия, впереди – открытие Германии! – по-американски бодро улыбнулся он, и все трое скрылись в полукруглых дверях лайнера.

А в то же время в разных концах аэровокзала, напоминавшего длинный желтый ящик, одинаково прислонясь к перилам у стеклянной стены, стояли худенькая светловолосая девушка и крупный мужчина с по-восточному горячими глазами. Они стояли, не подозревая о присутствии друг друга, но оба словно от кого-то прячась. Наконец голос диспетчера объявил, что посадка на рейс «Санкт-Петербург – Франкфурт-на-Майне» окончена, и оба вздохнули не то с тоской, не то с облегчением, а потом, не сговариваясь, медленно направились к выходу. За нависшим козырьком им в глаза ударило солнце, они подняли головы и увидели друг друга. Это, кажется, их не особенно удивило.

– Я думала, что вы все-таки сумели попрощаться тогда в крепости, – задумчиво протянула девушка.

– А я полагал, что твой роман продлится гораздо дольше, – в тон ей ответил мужчина.

– Он не выдержал бы, мне надо слишком много. Мне надо все. – Девушка присела на поребрик у пожелтевшей травы. – А там все отмерено, взвешено и рассчитано. И, в конце концов, он хотел найти следы своего дедушки, а не шквал русской любви. Так вы едете в Сочи? – резко сменила она разговор.

Мужчина присел рядом, вытащил из кармана мятую пачку папирос и, будто не слыша последнего вопроса, сказал:

– Ей была необходима определенность… и она никогда не смогла бы понять, что… для нас это смерть. Мне действительно очень больно, Сашка, она всего меня перевернула. – Как маленький мальчик, он ткнулся Сандре в узкое плечо. – Кстати, эта бабка, ну, их нянька… что там за история с лагерем? Она жива?

Глаза Сандры вдруг вспыхнули, и она решительно поднялась.

– У тебя сегодня спектакль?

– Быстро же ты забыла. Сегодня понедельник, окно.

– Тогда едем, едем немедленно. Мы еще успеваем на автобус.

Не спрашивая ни о чем, Сергей встал, раздавил каблуком недокуренную папиросу и взял из рук Сандры студенческую сумку на длинном ремне. Через час пропахший бензином автобус уже вез их по Лужскому нагорью…

Эпилог

За окнами сыпал и сыпал снег, огромные, почти прозрачные снежинки тысячами мерцающих фонариков освещали бывший бирштубе в старинном доме на Хайгетштрассе. Теперь все это пространство было пустым и ослепительно бе