Тайна семьи Фронтенак — страница 17 из 24

В Бордо Ив застал мать после обеда одну; на взгляд сына, она побледнела; она его не ждала. Ив расцеловал ее в землистые щеки. На улице за растворенным окном гостиной стиля ампир было шумно и сильно воняло. «Я только на четверть часика», — сказал он: друзья торопятся в Гетари. На обратном пути они в Бордо не остановятся, но это не важно: недели через три, а то и раньше, он приедет к маме и целый месяц будет с ней. (Дело в том, что молодые семьи сняли виллу на берегу Жиронды, где для госпожи Фронтенак места не было.) Она решила дожидаться Ива не в душных ландах Буриде, а в Респиде, на холмах у Гаронны: «В Респиде всегда ветерок» — в семье Фронтенак это был догмат веры. Она заговорила о Жозе: он был в Рабате и уверял ее, что совершенно вне опасности; а она все-таки боялась; по ночам все мучилась…

Через четверть часа Ив снова поцеловал ее; она вышла на лестницу его проводить: «Они хоть осторожно едут? Вы не гоните, как безумные? Не нравится мне, что ты катаешься по шоссе. Дай телеграмму нынче же вечером…»

Он бегом скатился вниз, но инстинктивно все-таки поднял голову. Бланш Фронтенак высунулась из окна. Он увидел над собой это страдальческое лицо. Крикнул:

— Через три недели!

— Да-да, будьте осторожны…


Сегодня он снова едет через Бордо. Хотелось бы еще раз повидать маму, но он в родном городе никак не может не угостить этих людей в «Тонкой лозинке»: они подумают, что он увиливает… Кроме того, Жо настаивал, чтобы сегодня же вернуться в Париж во что бы то ни стало. Он был вне себя от бешенства, потому что молодой англичанин сидел рядом с дамой, а он не мог слышать, что они говорят, но в ветровом стекле ему было видно, как сблизились их головы. Он говорил Иву, не соображая, что говорит: «Да я сколько угодно готов разбиться, если они тоже разобьются!» А Ив отвечал: «Осторожно, смотри: переезд…»

В конце обеда он было подумал, что может сбежать, но пришлось дожидаться счета. Жо пил, не произносил ни звука, смотрел на часы. «В Париже будем без чего-нибудь семь…» До тех пор он жить не мог: пытка его окончится только в Париже, где он запрет свою даму в четырех стенах и сделает так, чтобы с тем она не видалась, а уж ему он ясно все скажет… Он даже не дождался, когда Ив расплатится, — был уже за рулем. Ив мог бы сказать: «Подождите меня минут пятнадцать» или: «Поезжайте без меня, я доберусь поездом». Ему это и в голову не пришло. Он думал только о том, как побороть ту внутреннюю силу, которая тянула его поскорей поцеловать маму. Он твердил себе: «Совершенно не стоит все портить из-за пятиминутной встречи: ведь через три недели мы будем вместе. А теперь я даже чмокнуть в щеку ее не успею…» Тогда он пренебрег этими секундами, в которые мог бы прижать губы к еще живому лицу, а после так и не мог себе простить, что упустил их, и потаенная сторона его натуры это знала: мы ведь всегда все знаем заранее… Он услышал, как Жо обратился к нему, пока дамы были в гардеробной:

— Ив, ради Бога, сядь назад; англичанин сядет рядом со мной — так мне будет спокойнее…

Ив ответил, что ему так тоже будет спокойнее. Машина уже трогалась. Ив был зажат, как бутерброд, между двумя дамами; одна из них говорила другой:

— Как? Вы не читали «Болота»? Так забавно! Это Жида.

— Я там не нашла ничего смешного; да, я читала, теперь вспоминаю: что же там смешного?

— А по-моему, забавно.

— Нет, но что же там смешного?

— Фронтенак, объясните ей…

Он нахально ответил:

— Я не читал.

— «Болота» не читали? — воскликнула пораженная дама.

— Да, «Болота». Не читал.

Он думал о лестнице, по которой бежал третьего дня; он поднял голову — мать высунулась из окна. «Через две недели увидимся», — твердил он себе. Она так и не узнала, как он провинился перед ней: проезжал через Бордо и не зашел поцеловать. В ту минуту он так осознал, какую любовь внушала она ему, как никогда не сознавал с самого раннего детства, когда в первый день школы рыдал, что расстается с ней до вечера. Дамы через его голову переговаривались он не знал о чем:

— Он просто умолял меня, чтобы я выпросила для него приглашение к Мари-Констанс. Я ему сказала, что не так хорошо ее знаю. Он не отстает: пусть она его пригласит через Розу де Кандаль. Я сказала — не хочу себя ставить перед возможностью отказа. И тогда, милая моя, верьте мне или не верьте, он буквально разрыдался; кричит: это вопрос его будущего, репутации, жизни и смерти; если его не увидят на этом балу, ему остается только уйти из жизни. Я имела неосторожность заметить ему, что в этом доме мало кого принимают. А он так и завопил: «Как это мало? Вас же принимают!»

— Понимаете ли, милая моя, для него это трагедия: он всех уверял, что его туда пригласили. Недавно у Эрнесты я его спросила для смеха — посмотреть, какая будет у него физиономия, — кем он нарядится. Он ответил: «Работорговцем». Такой пшют! А еще через пару дней мы договорились с Эрнестой и опять спросили его о том же, так он сказал, что еще не решил, пойдет ли на бал, что ему эти развлечения надоели…

— Ничего себе! Он же на моих глазах плакал!

— И еще — держитесь крепче — он вообразил, будто Мари-Констанс теперь принимает кого попало… И после того, что вы сказали, я уже могу вам это передать: именно вас он и называл.

— В сущности, он довольно опасен…

— Он может погнать волну. Если человек с такой дурной репутацией, как у него, каждый день завтракает, обедает и ужинает в свете, он непременно будет опасен: откладывает яйца в подходящих местах, а когда из яйца выклюнется гадючка да укусит вас под одеялом, уже и не поймешь, что это идет от него.

— А что, если я сегодня все-таки позвоню Мари-Констанс? Я заказала ей ложу за тысячу франков…

— Если вы устроите ему это приглашение, он для вас что угодно сделает!

— О, мне от него ничего не нужно.

— А все-таки вы у него что-нибудь попросите.

— Какая вы злючка, милая моя… нет, вы правда так думаете?

— Я не совсем уверена… в общем, можно сказать, так и сяк… Но не столько сяк, сколько так.

— Нет, до чего же она смешная! Вы слышали, Фронтенак, что она сказала?


Что говорила ему мама в те пять минут? «В Респиде у нас будет фруктов полно»… Над его головой из одного накрашенного дамского ротика в другой переливались густые помои; Ив без труда мог бы подлить туда и своих, но эта грязь, готовая прорваться из него, образовывалась на поверхности, а не в тех глубинах, где он теперь слышал, как говорит мама: «В этом году будет фруктов полно…», где видел над собой лицо — она глядит, как он выходит из дома, потом не сводит с него глаз, пока он не скрылся из виду… Бледное-бледное… Он подумал: «бледность сердечницы». Это сверкнуло, как молния, но предчувствие угасло прежде, чем он что-либо сообразил.

— Как вам будет угодно… но что за идиотка! Если ты и без того зануда, так не надоедай еще больше. Послушайте, если бы она думала, что может подцепить другого, то не изображала бы из себя жертву. А по-моему, уже и то хорошо, что Альберто терпел ее два года. Даже при том, что исподтишка он ей изменял, я не могу понять, откуда он набрался столько терпения… А знаете, что она совсем не так богата, как уверяла?

— Когда она говорит о смерти, это довольно убедительно… Я думаю, это не кончится добром.

— Перестаньте, вот увидите: она поранит себя ровно настолько, чтобы скомпрометировать мужа. А в конце концов она окажется на руках у нас всех, вот увидите! Потому что, в конце концов, надо же ее принимать, и она наверняка всегда свободна!

Ив подумал, как щепетильно всегда относилась мама к озлоблению. «Надо пойти исповедаться», — говорила она, когда сердилась на Бюрта. А доброта Жан-Луи… у него совсем нет чутья на зло. Как Ив огорчал его, насмехаясь над Дюссолем! А свет — тот свет, вместе с которым сейчас младший из Фронтенаков подвывал что было сил… Доброта Жан-Луи для Ива была противовесом злобности света. Он верил в доброту, потому что были мама и Жан-Луи. «Вот Я посылаю вас как агнцев среди волков…»[8]Он видел: повсюду кругом выросли темные толпы, над которыми трепетали белые чепцы, накидки… И он был сотворен для этой кротости. Он поедет в Респиду, вдвоем с мамой; три недели отделяли его от этого жаркого лета, где будет фруктов полно. В этот раз он сможет не раздражаться. «В первый же вечер, — давал он себе обещание, — я попрошу разрешения молиться вместе; она не поверит своим ушам». Он заранее упивался тем, как она обрадуется. «Я поведаю ей свои тайны. Например, что случилось со мной в мае месяце в ночном кабачке…» Что ж поделать, ей придется узнать, что он бывает в таких местах. «Я скажу ей: „Я выпил шампанского и задремал; было поздно; у столика стояла какая-то женщина и пела песню; я слышал ее сквозь сон, другие подхватывали припев: это была солдатская песня, известная всем. И вот в последнем куплете прозвучало имя Господне в окружении всякой мерзости. И в этот миг (Ив вообразил, как явно захвачена будет мама его рассказом) — в этот миг я почувствовал почти физическую боль, как будто это кощунство поразило меня прямо в грудь“. Тогда она встанет, обнимет меня, поцелует и скажет что-нибудь вроде: „Видишь, мальчик мой, какая благодать…“» Он представлял себе эту ночь, это августовское небо, усеянное звездами, запах сена в стогу, невидимом в темноте…


Потом он пришел в себя; несколько дней ничего не происходило. Жизнь его стала еще рассеяннее, чем прежде. То было время, когда перед летним отдыхом веселящиеся хватают веселья вдвое; время, когда влюбленные страждут от неизбежной разлуки, а те, в кого влюблены, наконец-то вздыхают свободно; время, когда на заре чахлые парижские каштаны видят вокруг авто мужчин в вечерних костюмах и дрожащих женщин, бесконечно прощающихся друг с другом.

Случилось так, что в один из таких вечеров Ив никуда не пошел. Отчего: от усталости, из-за болезни, от сердечной муки? Словом, он сидел один в кабинете, страдая от одиночества, как всегда страдают в этом возрасте, будто от нестерпимой боли, от которой во что бы то ни стало нужно сбежать. Вся его жизнь была тщательно выстроена так, чтоб никаких свободных вечеров не оставалось, но в этот раз механизм отказал. Мы расставляем других, как пешки, чтобы не оставить ни одной незанятой клетки, но они тоже играют в свою тайную игр