Она прошла совсем рядом с Ивом, не заметив его, а он на нее глядел. Луна освещала встревоженное лицо матери. Думая, что никого нет, она засунула руку под кофточку: ее беспокоила та железка… Уж сколько ей твердили, что это пустяк, – напрасно. Она щупала опухоль. Непременно надобно было, чтобы Жан-Луи, пока она еще жива, стал главой фирмы, хозяином своего состояния, покровителем младших. Она молилась о своих птенцах; ее воздетые к небу глаза видели, как Матерь Божия – Заступница Неотступная, чью лампаду она зажигала в соборе, простирает покров над детьми семьи Фронтенак.
– Послушай, мальчик мой, – говорил меж тем дядя Ксавье Жан-Луи, – буду говорить с тобой как мужчина с мужчиной. Я не исполнил своего долга перед вами: мне следовало занять в фирме место, опустевшее после твоего отца. Ты должен исправить мою вину. Нет-нет, не спорь… Скажешь, я был не обязан? Но в тебе довольно семейственного духа, чтобы понять: я дезертировал. Ты восстановишь цепь, которая порвалась из-за меня. Не так уж скучно руководить сильным домом, который может приютить твоих братьев, быть может – мужей твоих сестер, а там и ваших детей… Дюссоля мы постепенно выведем из дела… Это ничуть не помешает тебе быть в курсе всего происходящего. Образованность только поможет тебе. Я как раз читал статью в «Тан», где показано, что изучение латыни и греческого необходимо для образования крупных промышленников…
Жан-Луи не слушал его. Он знал, что побежден. Он и так в конце концов сложил бы оружие, но знал, какой довод в особенности одолел его: то были слова матери, только что сказанные: «Вместе с Дюссолем мы можем пригласить и семью Казавьей…» И тут же прибавила: «А когда ты отслужишь в армии, отчего бы тебе и не жениться, если будет охота…»
Теперь рядом с ним шел дядя Ксавье и пыхал сигарой. А когда-нибудь пойдет крепко сложенная девушка… Он мог бы жениться и до призыва, в двадцать один год. Года два с лишним подождать – и однажды вечером он по обычаю обойдет в сумерках парк Буриде вместе с Мадлен. И внезапно радость о свадьбе сотрясла его с головы до пят. Он часто дышал; он вдыхал ветер, пролетавший над дубами Леожа, охвативший белый в лунном свете дом и надувавший плотные занавески в комнате, где, может быть, не спала Мадлен.
XI
«А все авто от Фуйарона! Я доехал от Бордо за три часа – семьдесят километров – ни передышки…»
Гости госпожи Фронтенак окружили Артюра Дюссоля, который не успел еще снять серого пыльника. Шоферские очки он снял. Дюссоль улыбался, прикрыв глаза; Казавьей, наклонившись над машиной с опасливым почтением, гадал, какой бы задать вопрос.
– У нее эластичные шкивы, – сказал Дюссоль, а Казавьей отозвался:
– О да, последний крик!
– Самый последний. Я, знаете ли (тут Дюссоль тихонько засмеялся), ретроградом никогда не был.
– Еще бы – взять хоть ваши передвижные лесопилки… Скажите, а какие данные у вашего авто?
– Еще совсем недавно, – поучал Дюссоль, – на колеса шла цепная трансмиссия. А теперь – просто эластичные шкивы.
– Изумительно, – сказал Казавьей. – Два эластичных шкива – и все?
– Еще, разумеется, между ними перемычка: приводная цепь. Представьте себе два конуса без сочленения…
Мадлен Казавьей увела за собой Жан-Луи. Жозе с чрезвычайным интересом расспрашивал Дюссоля, как переключаются скорости.
– Менять скорость можно как угодно простым рычагом. – Господин Дюссоль запрокинул голову с почти благоговейной серьезностью на лице и был, казалось, готов сдвинуть Землю. – Как в паровой машине! – закончил он.
Дюссоль с Казавьейем неторопливо удалились, а Ив пошел за ними вслед, увлекаемый важностью, довольством, которые с них так и струились. Иногда они останавливались перед одной из сосен, меряли ее взглядом, спорили, какова может быть ее высота, пытались вычислить диаметр.
– Вот, смотрите, Казавьей, как, по-вашему…
Казавьей называл цифру. Смех Дюссоля сотрясал брюхо, словно прилепленное к его особе, словно ненастоящее.
– Ничего подобного!
Он вынимал из кармана складной метр и обмерял ствол. Торжествовал:
– Вот вам! Я, признайтесь, ненамного ошибся.
– А вы знаете, сколько получится досок из дерева такого размера?
Дюссоль в размышленье глядел на сосну. Казавьей стоял безмолвно, почтительно преклонив голову. Он ожидал ответа оракула. Дюссоль вынул блокнот и принялся считать. Наконец он назвал цифру.
– Я и подумать не мог, – сказал Казавьей. – Восхитительно!
– Мне глазомер на торгах сильно помогает…
Ив пошел обратно к дому. Погожее сентябрьское утро непривычно пахло соусами и трюфелями. Он прохаживался возле кухонь. Метрдотель сердился, потому что вино забыли декантировать. Ив прошел через столовую. Малышку Дюбюк посадят между ним и Жозе. Он еще раз прочел меню: «заяц а-ля Виллафранка, десерт из шелковицы…» – и снова вышел, направился к службам, где Дюссоль со складным метром в руках, наклонившись, обмерял расстояние между колесами тильбюри.
– Ну что я вам говорил? У вашего тильбюри колея совсем неправильная… Я это с первого взгляда увидел… Не верите? Нате, сами померяйте.
Казавьей тоже наклонился рядом с Дюссолем: Ив обалдело глядел на эти две огромные задницы. Они поднялись, оба побагровев.
– Однако же вы правы, Дюссоль! Поразительный человек, честное слово!
Дюссоль затрясся негромким нутряным смехом. Он так и лопался от довольства собой. Глаз его уже не было видно: этих щелок хватало ровно на то, чтобы оценивать выгоду от разных вещей и людей.
Дюссоль с Казавьейем пошли наверх к дому. Иногда они останавливались, смотрели друг на друга, словно им нужно было решить какую-то вековую проблему, шли дальше.
И вдруг Ив застыл посреди аллеи, охваченный жутким и пьянящим желанием: выстрелить в них, вот так вот, в спину, коварно. Паф! – прямо в затылок, и они исчезнут. Дуплетом: пиф-паф! «Почему я не царь, не африканский вождь…»
– Гад я! – сказал он вслух.
Метрдотель прокричал с крыльца:
– Кушать подано!
– Конечно, только так, пальцами…
Они уплетали креветки. Трещали панцири; они прилежно высасывали головы, колеблясь между желаниями ничего не оставить и показать хорошие манеры. Ив видел совсем близко от себя тонкую смуглую руку малышки Дюбюк – детскую руку, прикрепленную к круглому, но нематериальному плечику. Лишь мельком осмеливался он заглянуть в лицо, на котором слишком много места занимали глаза. Крылья носа и впрямь были крыльями. И только губы, чересчур полные и недостаточно красные, связывали этого ангела с человеческим родом. Говорили, что жаль, что волосы у нее редковаты; но ее прическа (пробор посередине и завитки на ушах) открывала то, что успели обнаружить люди: красивый контур головы, рисунок затылка. Ив припомнил репродукции египетских барельефов из учебника древней истории. И ему так было радостно глядеть на эту девушку, что говорить с ней и не хотелось. В начале обеда он сказал ей, что в деревне, должно быть, у нее есть время для чтения; она ответила что-то односложное, а теперь болтала с Жозе об охоте и лошадях. Ив, всегда видевший брата – «дитя лесов», как он его называл, – дурно причесанным, дурно одетым, в первый раз увидал волосы его напомаженными, смуглые щеки начисто выглаженными бритвой, зубы блестящими. Но главное – он говорил (он, которому в своей семье всегда было нечего сказать) и смешил свою соседку; она давилась: «Как же вы глупы! Думаете, это остроумно?»
Жозе не сводил с нее глаз, и в этом серьезном взгляде Ив не умел угадать страсти. Но он помнил, как мать говорила: «Жозе – за ним глаз да глаз… Я с ним еще намаюсь…» Он болтался по ярмаркам и деревенским праздникам. Иву казалось глупо, что брата все еще занимают карусели и деревянные лошадки. Но на последнем празднике он заметил: брату было не до каруселей – он танцевал с арендаторшами.
И вдруг Иву стало грустно. Конечно, малышке Дюбюк – ей было семнадцать лет – до Жозе не было никакого дела. А все-таки она не отказывалась смеяться с ним. Между ними установилось какое-то понимание, существовавшее не только в словах: понимание помимо их воли, по сродству крови. Ив подумал, что ревнует, и ему стало стыдно. На самом деле он чувствовал, что одинок, отставлен. И он не говорил себе: «Я тоже когда-нибудь… может быть…»
На другом конце стола Жан-Луи и Мадлен Казавьей сидели с такими лицами, точно это был их свадебный пир. Ив, осушавший каждый бокал, сквозь дымку, за двойным рядом багровых лиц, видел брата, словно во рву, куда он безвозвратно провалился. А рядом, сделав свое дело, покоилась прекрасная приманка женского пола. Она была вовсе не так толста, как это виделось Иву. Болеро она уже не носила. Белое муслиновое платье открывало красивые руки и белую шею. Уже расцветшая и еще девственная, она была покойна – она ожидала. Иногда они с Жан-Луи перебрасывались словечком; Иву очень хотелось бы их подслушать, и он бы очень удивился, как эти слова пусты. «У нас еще вся жизнь впереди, чтобы друг с другом объясниться…» – думал Жан-Луи. Они говорили о шелковице на столе (ее добыли с большим трудом), об охоте на диких голубей, о том, что надо уже ставить приманку, потому что скоро уж прилетят витютни, а за ними и сизари. Вся жизнь, чтобы объясниться с Мадлен… Что же ей объяснять? Жан-Луи и не подозревал: пройдут годы, он переживет множество драм, у него будут дети, и двоих он утратит, он наживет огромное состояние, а на закате дней потеряет все, но пока это все совершится, муж с женой будут обмениваться все такими же простыми речами, что и теперь, на заре их любви, в течение бесконечного обеда с жужжанием ос в компотницах, где ледяная бомба медленно таяла в розовом соке.
А Ив на это простенькое счастье Жан-Луи с Мадлен смотрел с презреньем и завистью. Малышка Дюбюк ни разу не обернулась к нему. Жозе – самый прожорливый в семье – забывал подкладывать себе на тарелку, но, как и Ив, осушал каждый бокал. На лбу его сверкали росинки пота. У малышки Дюбюк были такие глаза, что на ком бы она ни остановила взгляд, тому казалось: этот чудный свет сияет по его воле. Вот и очарованный Жозе положил в сердце своем, что сейчас пойдет погулять с этой девушкой.