Тайна семьи Фронтенак — страница 21 из 25

– Мама! – простонал он. – Мамочка!

Он рыдал; он первым из детей семьи Фронтенак позвал умершую маму, как живую. Через полтора года придет черед Жозе: он будет звать ее всю бесконечную сентябрьскую ночь, лежа с распоротым животом между линиями окопов.

XVIII

На улице Жозефа вспомнила про своего больного: он был один, и в любую минуту мог наступить кризис. Она пожалела, что долго сидела у Ива, бранила себя – но Ксавье так ее вышколил, что ей даже в голову не пришло взять такси. Она побежала на улицу Севр, на остановку трамвая Сен-Сюльпис – Отёй; шла, как обычно, животом вперед, задрав голову, и на радость прохожим все твердила, сердито и с досадой: «Ну и ну! Ну и ну!»… Она думала об Иве, но теперь, когда молодой человек не ослеплял ее своим присутствием, думала с озлоблением. Как он равнодушно слушал о болезни дяди! Бедный старик умирает в ужасе, что, быть может, напоследок не попрощается с племянниками, а он вызывает в телефон какую-то графиню (на зеркале у Ива Жозефа заметила карточки: Барон и баронесса такие-то… Маркиза такая-то… Посол Великобритании с супругой…). Вечером будет ужинать под музыку с кем-то из этих дам высокого тона… а хуже нет шлюх, чем эти дамы… У Шарля Мерувеля был фельетон… уж он-то их знает…

Под этой злобой крылась глубокая скорбь. Жозефа впервые увидела всю меру наивности бедного человека, который пожертвовал всем ради химеры – спасти лицо перед племянниками; он стыдился своей жизни – своей невинной жизни! Скажи на милость, какой распутник нашелся! Во всем себе оба отказывали ради мальчишек, которые об этом знать не знали, которым на них наплевать. Она влезла в трамвайчик, утерла побагровевшее лицо. Кровь еще приливала ей к голове, но меньше, чем в прошлом году. Лишь бы с Ксавье ничего не случилось! Хорошо, кстати, что остановка прямо напротив дверей.

Задыхаясь, она поднялась на пятый этаж. Ксавье сидел в столовой у приоткрытого окна. Он дышал немного с трудом, не двигался. Сказал, что болей нет, и это уже чудесно – не чувствовать боли. Только сиди неподвижно, и все хорошо. Немного проголодался, но лучше отказаться от еды, чем рисковать кризисом. Мост метро шел почти наравне с их окном и каждую минуту грохотал. И Жозефе, и Ксавье дела до того не было. Так они тут и жили, задавленные ангулемской мебелью, слишком громоздкой для крохотных комнаток. У амура при переезде отломился факел; много украшений со шкафов отклеилось.

Жозефа размочила кусок хлеба в яйце, дала старику поесть; она говорила с ним, как с ребенком: «Кушай, цыпленочек; кушай, щеночек…» Он не шевелил ни рукой, ни ногой, подобный тем насекомым, у которых нет иной защиты, кроме неподвижности. Под вечер, между двух поездов, он услышал, как кричат стрижи – как когда-то в саду Преньяка. Он вдруг сказал:

– Не увижу я малышей…

– Что ты, что ты… Ну, чтобы тебе спокойней было, пошлем им телеграмму…

– Пошлем, конечно, когда доктор позволит вернуться домой.

– А почему бы им и сюда не прийти, как думаешь? Скажешь, что переехал, что я твоя сиделка…

Он на миг как будто задумался, потом покачал головой:

– Они сразу увидят, что это не моя мебель… И все равно: поймут они, не поймут – нельзя им сюда. Даже если они ничего не узнают, им не следует здесь появляться, чтобы не было позора семье.

– Так я что – зачумленная?

Она бунтовала; когда Ксавье был здоров, она не смела с ним спорить, теперь же все обратила на умирающего. Он не пошевелился: нужно было всячески избегать любых движений.

– Ты хорошая… но ради памяти Мишеля младшие Фронтенаки не должны… Дело не в тебе – это вопрос принципа. К тому же очень было бы обидно: всю-то жизнь я так хорошо от них все скрывал…

– Да ладно тебе! Думаешь, они давно не догадались?

Она пожалела об этих словах: Ксавье завозился в кресле, задышал чаще.

– Нет-нет, – поправилась Жозефа, – конечно, они ничего не знают. Но если бы и знали, тебе в упрек бы не ставили…

– О, конечно! Они такие добрые ребята, они не станут в это вникать, но…

Жозефа отошла от кресла, высунулась из окна… Добрые ребята! Она вспомнила, как нынче утром Ив делал вид, что роется в записной книжке, его блаженно-отсутствующее лицо. Она вообразила его себе «во фрачном наряде», как она говорила, в шапокляке, в роскошном «ресторанте»: в таких на каждом столике стоит лампочка под розовым абажуром. На железном мосту грохотали поезда, набитые рабочими, возвращавшимися с работы. Ксавье задыхался, кажется, чуть сильнее, чем утром. Он сделал знак рукой, что не хочет говорить: ни обращаться к нему не надо, ни давать есть. Он свернулся комочком – притворился мертвым, чтобы не умереть. Наступила ночь – жаркая ночь, и окно оставили открытым, несмотря на предписание врача закрывать его, потому что во время приступа больной себя не помнит. Жалок мир сей… Жозефа так и сидела между окном и креслом, окруженная массой мебели, которой прежде она так гордилась, которая нынче вечером, непонятно почему, вдруг показалась ей жалкой. Рабочие проехали; поезда к площади Звезды катились полупустые. Там была пересадка до Порт-Дофин. Унылыми воскресеньями Жозефа часто выходила там в толчее вместе с Ксавье… А Ив Фронтенак в этот час, должно быть, проезжает по площади в своем седане. Сколько же должны стоить все лакомства, которые видишь в витринах больших ресторанов: лангусты, персики в вате, какие-то особенные большие лимоны… Этого она так и не узнает. Она всегда выбирала только между бульонами от Булана и от Дюваля и Скуссы по три пятьдесят за обед… Она смотрела на запад и представляла себе Ива Фронтенака с дамой и еще каким-то молодым человеком…


Обед подходил к концу. Она встала и прошла между столиками со словами: «Пойду прихорошиться». Ив подал сомелье знак налить шампанского. Он успокоился, расслабился. Весь вечер Жо рассказывал их спутнице, какие брать в каюту чемоданы и сумки (он знал адрес комиссионера, который их продавал по оптовой цене). Они явно отправлялись не вместе; из каждого их словечка было, напротив, ясно, что они расстаются на несколько месяцев и ничуть не опечалены этим.

– Ну вот, опять это старье двухлетней давности, – сказал Жо и замурлыкал под оркестр, – нет, тебе не узнать…

– Послушай, Жо, а я было подумал – ты ни за что не поверишь…

Ив сияющими глазами обратился к приятелю, который немного дрожащей рукой поднял бокал:

– Я думал, ты едешь вместе с ней, и вы от меня скрываете…

Жо пожал плечами, привычным жестом потрогал галстук. Открыл черный эмалированный портсигар, достал сигарету. Он не сводил глаз с Ива.

– Я вот думаю, Ив: ты… со всем, что у тебя вот тут (он притронулся пожелтевшим от табака пальцем ко лбу друга)… Ты с этой… Только не обижайся…

– Да нет, если она, по-твоему, дура – это мне все равно, только ты мне как будто мораль читаешь?

– Кто я вообще такой? – ответил Жо.

Он потупил прелестное, немного потасканное лицо, вновь поднял голову и улыбнулся Иву восхищенно и ласково.

– Так вот – пока на меня… опять не нашло…

Он подозвал сомелье, осушил бокал и, не глядя на сомелье, заказал две рюмки очищенной от Мезона.

– Гляди, – сказал он Иву, – видишь этих цыпочек? Так я их всех бы отдал за одну… знаешь, кого?

Он вплотную уставил на Ива свои восхитительные глаза и произнес со стыдом и со страстью:

– За одну судомойку!

Они прыснули. И вдруг Ива накрыла безысходная грусть. Он посмотрел на Жо, который тоже помрачнел: есть ли и у него это чувство, что над нами смеются, что кругом бесконечный обман? Откуда-то из безмерных пространств Ив как будто услышал сонный шорох сосен.

– Дядя Ксавье… – шепнул он.

– Что-что?

И Жо, поставив рюмку, поднял два пальца, чтобы заказать сомелье по второй.

XIX

В октябре того же года утром в гостиной дома на Орсе все дети Мишеля Фронтенака (только Жозе был все еще в Марокко) обступили Жозефу. Летом дяде стало вроде бы лучше, но теперь с ним случился кризис еще сильней, и врач не думал, что он от него оправится. Жозефа дала телеграмму в Респиде, где Ив смотрел за сбором винограда и уже подумывал о возвращении. Спешить ему было некуда: «она» возвращалась в Париж только лишь в конце месяца. Впрочем, он уже привык быть без нее и теперь, видя свет в конце туннеля, с удовольствием и сам опоздал бы.


Жозефа, побаиваясь Фронтенаков, сперва хотела встретить их с чрезвычайным достоинством, но чувства оказались сильнее намерений. К тому же с первых же слов Жан-Луи пронзил ее прямо в сердце. Ее культ Фронтенаков обрел наконец такой предмет, который не вызывал разочарования. Именно к нему она обращалась как к главе семьи. Обе молодые дамы были немного скованны и держались отстраненно – не из гордости, как считала Жозефа, а потому что не могли решить, как себя вести. (Жозефа и не думала, что они такие полные: весь жир, отпущенный семье, пошел на них.) Ив, плохо переносивший ночные поездки, сжался в кресле.

– Я много раз ему говорила, что выдам себя за его сиделку. Но он совсем не разговаривает (сам не хочет – боится, что от разговоров будет новый припадок), так что я и не знаю, согласился он или нет. Он иногда впадает в забытье. Собственно, он думает только о своей болезни, а она с минуты на минуту может воротиться. Кажется, это так страшно… как будто у него гора на груди… Не желала бы я вам, чтобы при вас случился этот припадок…

– Тяжкое вам испытание, сударыня.

Она в слезах пролепетала:

– Вы так добры, господин Жан-Луи…

– В болезни его поддержит ваша преданность, ваша привязанность…

Эта банальная фраза подействовала на Жозефу как слова любви. Она вдруг перестала чиниться и тихонько плакала, опершись рукой на руку Жан-Луи. Мари сказала на ухо Даниэль:

– Напрасно он так из кожи вон лезет: мы от нее уже не отвяжемся…

Условились, что Жозефа приготовит дядю к их приходу. Они явились к десяти часам и ждали на лестнице.

Только на этой паршивой лестнице, где дети семьи Фронтенак ждали, когда их позовут, а жильцы, которых всполошила консьержка, заглядывали через перила, только сидя на грязной ступеньке, прислонившись спиной к истрескавшейся штукатурке под мрамор, Ив наконец ощутил весь ужас того, что происходило за дверью. Иногда Жозефа приотворяла ее, высовывала распухшее от слез лицо, просила их подождать еще минутку, прижимала пал