Тайна Сорни-най — страница 39 из 62

Каждый раз, когда выплывал в памяти этот его злополучный удар — мороз пробегал по коже. Он вздрагивал от стыда.

Сергей и сейчас не смог бы объяснить свое тогдашнее поведение. А в то мгновение, когда Ермолаич из дупла священной лиственницы высыпал монеты, серьги, кольца, в нем проснулась какая-то колдовская сила. Долго потом Сергею казалось, что в самом деле кто-то его толкал на поединок. Не хотелось ему верить в колдовскую силу священных урочищ, но даже потом, не раз бывая «в святых местах», ему снова и снова приходилось чувствовать себя не так, как в обычном лесу.

Не мог Сергей успокоиться. Он искал причины своей давнишней жестокости. Может быть, он хотел защитить себя перед собой же. И все равно он не имел никакого права поднимать руку на человека, которого в то время побаивался. Сейчас для него было ясно, что он принял Ермолаича не за того, кем он был на самом деле.

А тогда Серей был удивлен неожиданным поведением мужика. Получив удар, ему следовало нанести ответный. А он!.. Он не набросился. В его взгляде не было даже злости. До сих пор перед глазами Сергея стоял взгляд, в котором недоумение, что-то вроде: «Что ж ты, мальчик мой! Разве можно из-за этих вот монет?»

И лишь много лет спустя до Сергея дошел истинный смысл этого взгляда. В нем сквозила мудрость хлебнувшего из полной чаши жизни, не всеми понятая, потому что Ермолаич про себя почти никому не рассказывал, тем более ему, мальчишке, который в те годы, конечно же, плохо еще разбирался в людях. Да и как расскажешь о том, что вся его семья — жена и двое детей — погибла от фашистской бомбы, а старший брат умер от ран у него на глазах. Вот и уехал он после войны в Сибирь, подальше от родных курских мест. Хотел забыться, хотя бы на время, но вышло так, что пришлись ему по душе дикие таежные края.

Теперь Сергею было стыдно за себя, за свое поведение. Как он все-таки мало разбирался в жизни. Наверно, нужно прожить столько же, испытать хотя бы частицу того, что выпало на долю этого мужественного человека.

7

Крови на снегу стало совсем мало. Значит, ранение слабое. Может, просто поцарапал. Тем опаснее медведь.

«Если не уверен в своих силах — не поднимай руку на зверя. А то зверь покажет всю свою ловкость и прыть. Если поднял руку — бей наверняка», — так охотники говорят.

— Э-эх! — ругал себя, вздыхая Сергей. — Надо было промахнуться! Лучше бы уж не попал.

Сергей пошел по просеке. По ней безопасней: далеко видно. Все можно ожидать от раненого медведя. Он как обиженный человек…

Медвежий след перерезала широкая и прямая, как улица, еще одна просека. И сердце учащенно забилось: неужели это та самая, которую он рубил много лет назад? Вокруг никого. Молчали и деревья, и небо. Только в нем самом словно сидел какой-то дух и без спросу, непрерывно старался судить его поступки, высветляя в памяти важные шаги его жизни.

Кто он, этот невидимый судья? Почему он знает каждый из его поступков? Почему он объявляет приговор? В одном случае оправдывает, в другом осуждает? Кто он, этот непогрешимый и справедливый судья, который все знает и перед которым невозможно солгать?

Не совесть ли? Наверное, она. В таежной тишине перед опасностью Сергей почувствовал ее сильнее, чем когда-либо. Она спрашивала, волновалась, судила… Она была частью его самого. Не через нее ли человек становится ответственным за свои поступки? Совесть человека — это, быть может, единственный бог, от суда которого не уйти никуда, в котором человек может найти и силы, и успокоение.


Сергей шел по просеке. Она выходила в гарь. В гари не было стройности и естественного порядка, присущего здоровому лесу. Рядом с деревьями, полными жизни, стояли отжившие. У одних нет вершин, у других сучья переломаны, у третьих кора — как разорванное платье. Чуть прикрыв снежком почерневшие стволы, стояли они, как смертники, в ожидании первого урагана, который повалит их…

А ураган по гари гуляет, видно, не так уж редко. Вот здесь ему удалось вырвать с корнем здоровое дерево. Не хотело, должно быть. Крепко держалось корнями за землю. И потому зияла теперь глубокая яма с задранным с трех сторон моховым ковром. Широкие бороды вывороченного корня закрывали вход в эту пещеру.

Рядом пень, запорошенный снегом. И здесь когда-то красовалось дерево. Шумело оно на ветру, чуть покачиваясь в плавном танце. Тянуло руки к небу, улыбалось солнцу, дышало, наслаждалось жизнью. А теперь от него остался пень…

Чуть подальше, подняв свои курчавые головки, бегут стройными рядами молодые сосенки. А над ними громоздится одинокий великан-кедр, гордая вершина которого расщеплена молнией, а могучий когда-то ствол обуглен. Видно, по нему гулял смертоносный огонь. Как ему удалось выжить? Где он взял столько сил? Радуется ли он молодняку? Может, в его зеленом шуме он ловит звуки своей буйной и счастливой юности и предается отрадным воспоминаниям? Или он, умудренный опытом своей суровой и нелегкой жизни, слышит в их игре лишь суету сует? И потому смотрит на всех лишь холодно, недоверчиво?

Или все же, иссеченный молниями, корявый, обугленный, но живой, он находит и в дуновенье ветра, и в пробуждающемся взгляде утренней зари, в ее широкой улыбке, и свою, особую радость?

А гарь жила своей обычной жизнью. Звенело дерево — то дятел-работяга стучал. Плотничье ремесло дает ему и детям пищу круглый год. Здесь его дом, исполненный по всем правилам плотницкого мастерства. Дятел — постоянный житель гари — строит жилища и для других. В морозы лютые ему благодарны и белка-летяга, и мелкие пташки, находящие приют в удобном и теплом дупле…

Взвихрился снег здесь, ожил снег там. На черных крыльях полетел снег. В черные крылья превратился белый снег. А что еще таится под этим сверкающим снегом?

Только тишина и смерть?

Нет! Вот норка горностая. Чуть подальше — вторая, третья… Это выходы горностая на белый свет. А там, внизу, целый лабиринт ходов, целый подснежный горностаевый город. Если даже мороз трескучий ходит, если метель гуляет, ему не страшно — тепло в снежном жилище: сколько хочешь бегай, мышей лови, пока лисица не цапнет…

А лиса любит порезвиться в гари. Здесь она охотится не только за мышами и горностаями, но и куропатки и рябчики оказываются в ее ловких лапах, несмотря на то что у них есть крылья. Вот что верно, то верно: не всякий летающий истинно крылат…

А снег разрисован узорами птичьих и звериных следов. Вот прошла куница. Зайцы натропили тропы. Не разберешь откуда пришли, куда ушли и под каким кустиком замерли, свернувшись в белые калачики. Волк вездесущий здесь шлялся. Его большие следы как раны на снегу. Соболь из кедрового урмана зачем-то сюда заглядывал. Может, тоже полакомиться живой и свежей кровью. Ведь в урмане нет столько зверья и жизни, как в светлой гари и в дубравах…

А весной здесь кипит жизнь, шум и гам, песни и пляски. На широких полянах, между пнями и трухлявыми колодами, глухари в любовь играют. А глухарки, подзадоривая игроков, вертят хвостами, распустив их роскошным веером… К веселым опушкам, звонким ручейкам слетаются и рябчики, проведшие зиму в темном урмане. И тетерева справляют шумные свадьбы…

Для птичьего мира и зверья нет привольнее места, чем таежная гарь!..

Может, не зря здесь прошелся когда-то огонь, превратив темную и дремучую чащу в светлую гарь, где закипела новая жизнь?!

Обессилев вконец, Медведь свалился в яму под корнями кедра, вывороченного бурей. И только закрыл глаза — слышит: что-то треснуло. Открыл глаза: рядом с ним опять Росомаха.

— Ой, как тяжело! — застонал Медведь, вытягиваясь под корнем дерева. — Пошамань еще. Может, лучше будет.

— Все вы такие! Попадете в беду — верующими становитесь. А во что вы раньше верили? Когда творили свои черные дела… Э-эх! Да и сама я такой же была. Не вернешь уже. Пошаманить, говоришь. Раз так уж хочешь — покамлаю.

Поклонившись трижды, Росомаха начала:

Небо. Земля. Вселенная. Мир.

В мире рождаются и умирают,

Возвеличивают и убивают.

Хоронят с почестями, справляют свадьбы.

Ходят друг к другу в гости.

Пьют. Едят. Целуются. Дерутся.

Сколько целуются — столько и дерутся.

В мире устроено все так слаженно и так все странно,

Что Дремучему едва ли понять.

Небо. Земля. Вселенная. Мир…

— Ты обо мне лучше пой, Росомаха. А то опять завела что-то непонятное.

— Ах, Медведь, Медведь! Ты и правда дремучий. Слушай, Медведь, я спою твою песню. Ты, наверно, ее забыл. Да и слух у тебя!.. Потому за тебя и поют люди. Будь благодарен им, что они не забыли твоих песен. А мне за исполнение — калым. Слушай, дремучий, свою историю.

ПЕСНЯ МЕДВЕДЯ, ИСПОЛНЕННАЯ РОСОМАХОЙ

Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо!

Прошелся я по земле.

Пошумел и повеселился.

И уснул.

Та сторона горла моего,

которая должна спать,

задремала.

Та сторона языка моего,

которая должна дремать,

уснула.

Горло мое не ревело.

Язык мой не наслаждался.

Я спал крепким медвежьим сном.

Но однажды слышу той стороной уха,

которая должна слышать и во сне,

слышу шум какой-то.

Открываю глаза.

И той стороной глаза,

которая должна видеть и во сне,

вижу: собака.

Скалит зубы, лает.

На меня скалит зубы.

На меня лает.

А рядом с ней — Человек.

Глаза у него такие же, как у меня,

только одежда у него красивее,

расшита узорами,

да лицо белое.

В одной руке у него топор,

В другой — копье.

Топор большущий

сияет лезвием.

Копье длиннущее

Сияет острием.

На дверь моего дома

накатывает бревна.

Сквозь сырые и толстые бревна

крохотным оконцем сияет

острие копья.

Сыплют меня снегом —

будят ото сна.

Я рвусь к двери.

Но дверь уже не моя.

В миг, когда я только увидел