— Месье Делин? — вырвалось у меня супротив воли.
— Месье? — Зои покатилась со смеху. — Делину это обращение громкое никак не подходило. Месье! Это было страшно запустившее себя существо — пропойца и картежник, закончивший дни в грязной лачуге, куда я являлась лишь затем, чтобы исполнить свой долг воспитанницы, осведомиться, не сдох ли мой благодетель, и благополучно вернуться восвояси. А благодетелем он был хоть куда! Души во мне не чаял, всегда был рад, когда я приходила, позволял делать все, что бы мне ни взбрело в голову, и никогда не бранил. Нет, честно, Эл, обретя семью, я страшно скучала по своему беспечному существованию. Мне не нужно было ни в школу ходить, ни по дому работать, ни в поле. Меня все сторонились, величая холерой. Я жила в заброшенном замке деда. Целый замок принадлежал мне одной! Бродила по его коридорам, представляя себя принцессой заколдованного царства. Упрямые и хвастливые мальчишки туда ни ногой. Они боялись какой-то утопленницы. А я не боялась, потому что утопленницей была моя мать.
— Сколько вам лет? — безотчетно спросил я, вновь как-то само сорвалось с языка. Мой мозг еще не успел заняться математическими расчетами, как сердце уже пропустило удар.
— В сентябре стукнуло семнадцать. — Я точно впервые это услышал, меня точно ударили чем-то тяжелым. Семнадцать!
Я опустился на сырую землю по другую сторону надгробного камня и тоже припал к нему виском.
— Так получается, — прошептал я вслух, не в силах сдержать чувств, — что когда доктор решил проучить мадам Бюлов, матушку вашу, там в Бармене, когда напустил на нее бешеных кроликов, ваше сердце уже билось в ее утробе. И всю беременность она в бегах провела, и пряталась в Бюловке, и бросила дитя, чтобы полиция не схватила…
Зои слушала мое бормотание, недоуменно нахмурившись.
— Сердце, быть может, и билось, а вот глаза вряд ли были еще зрячи. О каких кроликах речь?
Я ей тут же поведал о наших барменских приключениях. И о том, как Элен разоделась индийской принцессой, как переполошила весь Петербург, чтобы достать какие-то документы, и как Делин ей помог, как потом мы отправились в Германию, где доктор хотел оспорить патент на собственное изобретение, а Элен пыталась его уберечь от скандала методами, свойственными лишь ей одной, — фокусами и обманом. И о том, в конце концов, как доктор, разозлившись на ее причуды, напугал ее и химика из фармацевтической компании, нечестно присвоившего патент, нашествием кроликов, разодетых в красные чепцы, и как Элен приняла их за злобных сказочных гоблинов.
Девушка смеялась от души.
— Теперь понятно, почему ты такой чокнутый, — сказала она сквозь слезы смеха. — И почему в Гималаи двинул. Да уж, умела маменька вола вертеть. Я сразу смекнула, что она не так проста, как кажется, как только впервые ее встретила. Вот скажи, Эл, неужели ты до сих пор считаешь ее черной богиней? Как там? Шаве… Шридэ… Шридеви!
Я опустил глаза. Ее смех плыл над пустынными аллеями, над голыми кронами, над крышами склепов, тревожа обитателей могил.
— Это как в сказке про кузнеца и про Одноглазое Лихо, ей-богу, Эл, — продолжала смеяться она. — Вот что-то не жилось спокойно кузнецу. Дай, схожу-ка я в гости к Лиху на болото. Так и ты богиню искал.
Я не ответил, а она и не ждала моих слов, заливалась смехом до тех пор, пока не перехватила мой взгляд, что я снова обратил к камню. Я вдруг ощутил, как стеснилось сердце, когда я прочел имя доктора на нем, а рядом таинственные инициалы: Е. С.-В.
А что, если его действительно больше нет в живых? И Элен нет?
— Они явились тогда вдвоем, — заговорила Зои, вдруг тоже помрачнев и перестав смеяться, — мой папенька, очень угрюмый, весь седой и выглядевший как сухой, ученый старичок, и моя матушка — юная, свежая, аки стрекоза из басни. Восьмой год мне пошел… Они бы раньше приехали, но воспитатель мой до последнего никому не говорил, откуда я взялась. А перед смертью, верно, совесть замучила, решил написать отцу, поведал, что камердинер бюловского семейства со страху тогда спрятал меня, а матушке сказал, мол, мертвая родилась — аккурат полицейские явились. Она хоть и на сносях была, но какую-то сделку пыталась провернуть. Полицейских привел американский миллионщик, которому она усадьбу продать вознамерилась. Вместе с полицейскими и Делин явился. Матушки и след простыл, только камердинер с младенцем на руках и остался.
Это было лучшее, что я пережила, — восемь лет абсолютной безраздельной свободы. Никаких тебе книг, никаких тетрадок. Только я и стены бюловской усадьбы. Но после смерти благодетеля меня какие-то строгие представители попечительского совета хотели в город отвезти и запереть в доме, где дети, говорят, по правилам едят, по правилам спят и постоянно что-то пишут и без конца читают. Брр! Мне такого счастья не надо было, упаси господи! Уже стала план разрабатывать, как уберечь себя от вторжения, и тут родители объявились.
Одели меня в белое платьице с голубым кружевом, дали в руки зонтик и увезли за океан. Я совсем принцессой сделалась. Только волосы мои были коротко острижены, я их сама резала, потому как ненавидела щетку, до сих пор ненавижу, гадкую. Думала — теперь заживу. Шиш! Они меня жестоко предали… Знаешь как?
— Как? — выдохнул я.
— Учиться заставили! Учиться с утра до ночи, с ночи до утра. Учителей с десяток ко мне приставили и все меня тыркали и шпыняли, одному не нравилось, как я говорила, другим — как сидела, третьим, что книг не любила. И вряд ли бы им меня заставить удалось все их нелепые требования да приказания исполнять. Но тут был Давид — друг степей, но с замашками британца. Он ведь на десяти языках говорил, все книги в доме перечитал, вел с папенькой научные беседы, какие-то приборы изобретал, картины писал — одну, две в неделю, хоть ему и стукнуло всего тринадцать. От чертежей за уши не оттянешь. Тьфу! Только ему было позволено из-за стола вскакивать, бросать тарелку и бежать, записывать что-то. Разумеется! Очередная гениальная идея явилась нашему распрекрасному Али-Бабе. Ненавижу его! Хуже щетки, ей-богу! О, какое счастье, что его тогда во Францию отправили, в Сорбонне школярствовать! Я хоть вздохнуть смогла свободней. Только и слышала от него, мол, Зои, это у тебя не так, это у тебя не то! Ррр!
На лице девушки застыла ее привычная гримаса. Она достала флягу, отхлебнула и зло выругалась. А потом, сделав глубокий успокоительный вдох, опустила голову, припала плечом к могильному камню и продолжила:
— Я могу вести себя достойно, не пить этой гадости, не брать в рот сигарет и обращаться к тебе на «вы», честно. Если захочу. Я поклялась тогда себе, что возьмусь за учебу, и когда он вернется из своего Парижа, о котором бредил, как полоумный, то не узнает меня, и я буду так же к нему снисходительно-высокомерна. Папенька мне не позволил тоже, как Давид… А знаешь, как ему это все досталось! Все это!
— Что это?
— Его гениальность дутая! Вот что! Жертва он… папенькиного эксперимента. Я вам говорила тогда, что безруким он родился на свет. А папенька извелся совсем в поисках, как бы руку ему приделать. Я историю эту узнала чуть позже, когда Давид уже вовсю покорял Сорбонну. А раньше и не подозревала, что он инвалид — его увечье от меня тщательно скрывали, видели, какая я невыносимо язвительная, и боялись, что изведу парня насмешками. Он всегда в перчатках ходил, чтобы не было видно, что одна его ладонь светлая, а другая — темная. Я и без того всегда смеялась над ним, мол, что за манерность и подражательность, взрослым себя мнишь, перчатки носишь, не снимая их даже за обеденным столом.
Папенька знал, что пришить руку мало, надо чтобы она приросла, чтобы по нервным волокнам побежали импульсы, и тогда Давид сможет сжимать и разжимать пальцы, брать предметы. А так как импульс — штука, связанная с электричеством, то и сам аппарат, который папа` изобрел, был электрическим. То есть мышцы тела и мышцы прилаженной руки нужно было держать под одним напряжением — не большим, чтобы не убить Давида и не сжечь руку, и не малым, чтобы поддерживать жизнедеятельность руки, отрубленной с мертвого тела.
— А доктор отрубил руку у мальчика-индейца, — проронил я.
— Да, откуда ты это знаешь?
— Я разговаривал с вашим соседом — месье Фечером.
— Ах, ублюдок! Этот Фечер оказался среди тех, кто участвовал в земельных гонках с папой, а теперь сеет на участке Моргана картофель и выслеживает нас.
— Да, знаю, — ответил я и полностью пересказал нашу беседу с рыжебородым ирландцем и писателем с накладными усиками. Даже тот факт, что Элен им в виски снотворного подсыпала, не утаил.
— Так этим двум прохиндеям и надо. Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, — ворчливо отгрызнулась Зои. — Ишь, книгу он писать удумал.
Уже совсем стемнело, нас освещал свет неполной луны, из-за прозрачного тумана окрашенной в кроваво-алый. Кроваво-алые отблески играли на легкой ряби пруда, было слышно, как подпрыгивает и ныряет мелкая рыбешка. Пруд не только не замерз, но, напротив, продолжал жить своей жизнью; и звуки этой тихой, таинственной жизнедеятельности наполняли темноту ночи особым очарованием.
— Мать напилась коллоидного серебра, чтобы добиться сходства с внеземным существом. Хуанито попался, когда очередной раз динамит взрывал, пособляя маменьке в ее спектаклях. Приполз в дом отца с двумя смертельными ранами — тогда папа` жил в Бронксе, недалеко отсюда… Неделю в лихорадке бился. Папенька сделал все, что мог…
— А потом отрубил руку, — подхватил я.
Зои посмотрела на меня тяжелым, полным презрения взглядом. Да, я был не слишком чуток. Но — отрубить умирающему руку!
— Не умирающему. А умершему! Это две разные вещи. Кроме того, Хуанито сам попросил сделать это. Он год скитался с родителями по Оклахоме, знал и о разработках папеньки, видел ящик с сухим льдом, где папа` хранил отрубленные конечности, изучая их. Видел, как папенька пробовал оживить мертвецов на своем аппарате. И потом… мальчишка искренне привязался к Давиду и знал, что тот нуждается в протезе… Так что не делайте глаз, когда слышите россказни старого индейца и всех остальных, будто отец насильно крадет людей и рубит их на части. Он такого никогда не делал. Он был весьма человеколюбив, хоть и зануда.