«Я ВЕРЮ, ЧТО НАРОД МОЙ ПОБЕДИТ»
С Пабло Нерудой я встречался не один раз — в Москве, в Праге, в Сантьяго. Самая первая встреча была давно, много лет назад.
Это были «годы странствий» Неруды. В конце сороковых годов ему не нашлось места на своей родной земле, после того как он выступил против фашистских порядков, установленных диктатором Гонсалесом Виделой. «Я обвиняю» — эти гневные, обжигающие слова в адрес диктатора повторяли тысячи чилийцев. Гонсалес Видела был в бешенстве, он приказал упрятать поэта за решетку. Но ищейки диктатора не смогли выполнить его волю. Неруда покинул Чили.
«Поэт-изгнанник» — эти слова придавали Неруде какой-то особый ореол. Я, в то время молодой журналист, сотрудник редакции «Правды», с волнением отправился на встречу с ним в гостиницу «Националь». Четко, по-испански я передал Неруде просьбу редактора о том, что в связи с национальным праздником Чили мы хотим напечатать подборку его стихов. Неруда вынул из чемодана одну из своих книг, негромко почитал некоторые стихотворения вслух, будто проверял, то ли он выбрал для «Правды», и поставил на полях галочки. Я сидел и смотрел на этого знаменитого латиноамериканца, удостоенного высоких литературных премий. У него были округлые черты лица, задумчивые и грустные глаза. Верхние веки чуть приспущены, казалось, они ограждали эти задумчивые и грустные глаза от яркого света.
— Вот, держите! — Неруда передал мне книгу. — На полях я поставил галочки. По-моему, это подойдет ко дню национального праздника. Хотя должен вам сказать, что настоящий праздник в Чили будет, когда жестокий сатрап Гонсалес Видела кончит свой срок правления. Ждать осталось недолго. И тогда я уеду в Чили.
Неруда пожал мне руку. Рука у него была большая и мягкая. Чуть улыбнувшись, он сказал:
— Приезжайте в Чили.
Это он, конечно, сказал из любезности. В те годы Чили была страной, закрытой для советских людей. Дипломатических отношений не было. О визе советскому журналисту и мечтать не приходилось. И все-таки судьба была благосклонна ко мне. Осенью 1956 года я улетел туда вместе со сборной командой баскетболистов, как в шутку говорили тогда, «семнадцатым запасным». Мы были в Бразилии, Уругвае, Аргентине и, наконец, в Чили.
Прилетев в Сантьяго, я раздобыл телефон Неруды и позвонил ему. Он не сразу узнал меня. Но когда узнал, удивился и, по-моему, был даже рад. Он сказал:
— Приезжайте сегодня ко мне ужинать. В десять вечера. Привозите главу вашей делегации. Где вы остановились?
— В отеле «Панамерикано».
— В полдесятого за вами приедет мой друг Фигероа.
Вечером мы ехали в машине Фигероа. От него мы узнали, что Пабло живет в доме, который он построил недавно, уже после возвращения из эмиграции. В честь жены Матильды назвал этот дом веселым словечком «Ла Часкона», что значит «Шутница».
Машина остановилась на узенькой улочке, в тупике. Вдоль тротуара стоял довольно длинный одноэтажный дом. За дверью был коридор, который пересекал дом поперек. Пройдя его, мы оказались в саду у склона холма.
На перекладине сидел попугай и что-то хрипло кричал нам, при каждом слове кланяясь в нашу сторону и красиво распуская свой желтый вихор на макушке.
Мы пошли по лестнице вверх к двухэтажному дому, рядом с которым круто нес свои воды ручей, очень похожий на небольшой водопад.
На двери дома висел отлитый из меди кулак. Фигероа стукнул пару раз этим кулаком по двери. Дверь открылась, и нас встретила Матильда: копна рыжих волос и «огромные глаза цвета лесных орехов», как говорил сам Пабло.
Пабло обнял всех нас по очереди. Провел в гостиную. Свет здесь был приглушен. Он усадил нас в деревянные кресла, сиденья которых были сделаны из широких кожаных ремней, а сам грузно сел в кресло у камина и, взяв кочергу, чуть пошевелил горящие дрова. Ярче вспыхнул огонь, разрывая полумрак гостиной.
Все в этой комнате соответствовало веселому словечку «Ла Часкона». На полках, которые занимали целую стену, — причудливые сосуды: один в виде сжатого кулака, другой — голова человека, третий — груша. Каждый наполнен цветной жидкостью и подсвечен маленькой лампочкой.
В центре гостиной стоял, подпирая потолок, грубо отесанный столб. Будто это ствол дерева, пробившийся в гостиную из-под пола. Одна стена комнаты из камня — серого, остроугольного, из которого у нас на юге обычно складывают уличные заборы. В этой грубой стене освещена небольшая ниша, и в ней, исполненное чьей-то мастерской рукой, прекрасное полотно — пейзаж среднего Чили: зеленая просторная долина, яркая пестрота полевых цветов, синие озера и далекие Анды с ослепительно белыми ледниками…
Пабло поднялся с кресла, подошел к стене, которая была освещена меньше других, и щелкнул выключателем. Вспыхнул прожектор, осветив другую картину, на которой художник запечатлел Матильду в профиль. Матильда подошла к Пабло и встала рядом. Он положил ей руку на плечо и чуть привлек к себе.
— Тому, кто найдет мое изображение на портрете жены, — премия, — сказал Пабло.
Мы долго стояли и смотрели. Наконец глава спортивной делегации Бессонов воскликнул:
— Нашел!
Очертания пышных рыжих волос Матильды изображали профиль Пабло.
В это время в гостиной появилась девушка с подносом в руках.
— Всем вино, — сказал Пабло, — а этому сеньору премия — рюмка водки.
Пабло сел в кресло, взял с подноса стакан вина, зажав его меж ладоней, смотрел, как девушка открывала непочатую бутылку русской водки и наливала стопку Бессонову.
Одет Пабло был по-домашнему. На нем теплая куртка, огромные ботинки, вроде даже меховые, хотя был октябрь. В Чили в это время весна.
— Я часто вспоминаю Москву, — сказал Пабло, отпив вино. — И, конечно, ваши морозы. От холода у меня просто останавливалось сердце.
Матильда смотрела на него большими влюбленными глазами.
— Когда в Чили около нуля, Пабло уже дрожит от холода и топит камин, — сказала жена.
— В Чили сейчас прохладно, — сказал Бессонов, — но ваши болельщики оказывают нам теплый прием.
— Ваши баскетболисты просто прелесть! — Пабло улыбнулся.
И только сейчас я заметил, что нет у Неруды в глазах той прежней грусти, которую видел когда-то в Москве. Хотя взгляд его по-прежнему был задумчив.
— Ваши спортсмены завоевали Чили, — продолжал Неруда. — Ни одна делегация из вашей страны не добивалась в Чили такого успеха, как эта. Даже буржуазные газеты пишут о баскетболистах, даже буржуа ходят смотреть на них. Поразительно!
— И в то же время фашиствующие молодчики устроили погром в Чилийском институте культурных связей с Советским Союзом, — заметил я.
— Не удивляйтесь! Люди, стоящие у власти, сейчас просят у Соединенных Штатов очередной заем. Погромом они хотят доказать свою благонадежность.
Он неторопливо отпил немного вина из стакана. В гостиную снова вошла девушка и сказала, что в столовой все готово.
Пабло поднялся, поставил на низенький столик стакан с недопитым вином, взял двумя пальцами только что распечатанную бутылку водки и, пропустив вперед Матильду, пошел вниз по лестнице к нижнему дому с длинным поперечным коридором.
Посредине лестницы он остановился, кивнул в сторону водопада и сказал:
— Я люблю этот однообразный шум падающей воды. Работается мне под этот шум лучше и спится крепче. А летом, в жару, от него идет живительная свежесть.
Попугай по-прежнему сидел на перекладине. Пабло сделал ему какой-то знак, и он, нахохлившись, что-то крикнул хриплым низким голосом.
На большом обеденном столе горели свечи. В их мерцающем свете особенно загадочно гляделись небольшие фигурки, расставленные на полках. Тут и аргентинский гаучо[53], и русская матрешка, галльский петух, китайский крестьянин, польский рабочий и румынский виноградарь.
— Это сувениры странствий, — пояснил Пабло. — Много дорог изъезжено.
Он легонько толкнул пальцем деревянную округлую матрешку, и она закачалась из стороны в сторону.
— Россия! Давайте выпьем за вашу великую землю. Я полюбил ее, хотя там холодно.
Девушка приносила разные блюда, но больше всего рыбных. Рыбу очень любил Пабло. Он знал тысячу рецептов ее приготовления. Он рассказывал, как ее готовят индейцы, как — немецкие колонисты, издавна жившие здесь, на побережье, как ее жарят на Огненной Земле и на севере Чили.
Благодушный и веселый разговор о еде, о прекрасном чилийском вине иногда переходил на другую, тревожную тему — о судьбе Чили, и в задумчивых глазах Пабло исчезали мягкая теплота и добродушие.
Фашистского режима Гонсалеса Виделы уже не существовало. Разрешена была свобода собраний, деятельность политических партий. Но по-прежнему правящие круги во главе с новым президентом Ибаньесом распродавали богатства своей страны американским монополиям. Это волновало истинных патриотов Чили.
— В Чили всегда идет борьба между правыми и левыми, — неторопливо говорил Пабло, — между реакционной верхушкой и широкими слоями населения. В отличие от других стран в Чили почти нет нейтральных людей. У нас либо правые, либо левые.
Потом Пабло спрашивал нас, читали ли мы его цикл «Испания в сердце», участвовали ли в Великой Отечественной войне. И когда мы ответили утвердительно, он наполнил рюмки и, резко поднявшись, сказал:
— Позвольте выпить за вас! И в вашем лице за всех, кто боролся против фашизма. — При слове «фашизм» взгляд Пабло стал решительным и жестким. — Фашизм — величайшее зло. Поэты должны идти в первых рядах борцов против него.
Пабло залпом осушил рюмку и сел. Минуту он молчал, а потом стал читать «Песнь любви Сталинграду». Слова он произносил медленно, нараспев. Казалось, что, прежде чем сказать слово, он еще раз взвешивает его, проверяет на прочность.
Этот удел сегодня выпал
девушке стойкой —
стужа и одиночество
осаждают Россию.
Тысячи гаубиц рвут
сердце твое на куски,
жадной стаей к тебе
сползаются скорпионы,
чтоб ядовито ужалить
сердце твое, Сталинград.
Тихо было в столовой…
…Хотя ты и умираешь,
ты не умрешь, Сталинград!
Когда Пабло кончил читать, мы долго сидели молча, потому что у каждого из нас было многое связано с этим словом «Сталинград»…
— Я сейчас вас угощу компотом по рецепту индейцев араукана, — весело сказала Матильда и тем прервала затянувшуюся молчаливую паузу. — Его готовят из фруктов, кладут всякие специи и рис…
Было два часа ночи, когда закончился этот удивительный ужин. Выйдя из столовой, мы снова направились по лестнице вверх, чтобы надеть плащи. Пабло взял грабли, стоящие у стены, поднял их на уровень перекладины, где сидел попугай, и сказал:
— Слезай. Спать пора!
Попугай послушно перелез на грабли, и Пабло, высоко держа их над головой, понес попугая к дому. Он открыл какую-то дверь в подвале и пустил туда попугая, при этом еще раз сказав:
— Спать! Спать!
Мы простились с Пабло по чилийскому обычаю, обнявшись и похлопав друг друга по спине. Когда садились в машину, Пабло стоял на пороге своего дома, взяв за руку Матильду. Он улыбался нам. Тогда, в октябре 1956 года, впереди у него были годы счастливой семейной жизни, радостные минуты поэтического взлета, борьба, которая впервые в истории Чили увенчалась победой народных сил.
Были у меня и другие встречи с Нерудой. Но в памяти живет именно эта, в доме у подножия холма Сан Кристобаль.
Когда Неруда умирал в госпитале, фашисты разграбили этот дом. Они выбили двери, устроили костер из книг поэта, а потом, перекрыв канал, по которому стекала вода из ручья, затопили вход. Друзьям поэта пришлось делать насыпь из щебня, чтобы внести гроб с телом Пабло в дом, который он называл когда-то веселым словом «Ла Часкона».
А в это время на улице у входа стояли вооруженные солдаты. Они пришли сюда не для того, чтобы отдать ему последние почести. Нет! Их прислали те самые фашисты, против которых Неруда боролся. Дулами автоматов они хотели бы оградить чилийский народ от всесильного слова поэта, зовущего к борьбе.
О мой народ, народ мой,
возвеличь свою судьбу!
Разбей тюрьму,
сломай воздвигнутые стены!
Убей взбесившуюся крысу,
правящую во дворце!
Заре навстречу
копья протяни,
и в вышине
пусть гневная твоя звезда,
сияя, осветит Америки пути.
У ПАМЯТНИКА ЭРНЕСТО ЧЕ ГЕВАРЕ
В кубинском городе Сантьяго, где прозвучал первый выстрел революции, воздвигнут памятник Эрнесто Че Геваре и бойцам его отряда, сражавшимся в далекой от Кубы Боливии.
На возвышении пятнадцать белых мраморных плит, и на каждой высечен силуэт бойца. В первом ряду силуэт Че Гевары и внизу имя «Рамон». Под этим именем он воевал в Боливии и погиб. На других досках имена кубинцев, отправившихся вместе с Че Геварой воевать за свободу Боливии. Из них четыре майора, девять капитанов, два солдата. Все эти люди прошли тяжелый путь партизанской войны на Кубе. И погибли в Боливии.
На мраморном основании памятника золотом высечены слова: «Эта кровь пролита за всех угнетенных и эксплуатируемых. Эта кровь пролита за все народы Америки».
Под яркими лучами солнца белые мраморные доски слепили глаза. Мы присели с моим провожатым Пако на каменную скамью и молчали. Не знаю, о чем думал он. Наверное, как кубинец испытывал гордость за то, что его соотечественники погибли за свободу другого народа. Я вглядывался в силуэт Че Гевары, вспоминал встречи с ним и думал о том, что имя его навсегда останется в истории XX века. Это романтик, революционер, отдавший жизнь за освобождение народов Латинской Америки.
Героическая биография аргентинца Гевары началась еще в студенческие годы. Он учился на медицинском факультете университета в Буэнос-Айресе. Перейдя на пятый курс, Гевара вместе со своим товарищем отправился в путешествие по странам Латинской Америки. И здесь он впервые понял бессмысленность медицинской помощи народам, живущим в этих странах. «Я видел, — писал позднее Че Гевара, — как люди доходят до такого скотского состояния из-за постоянного голода и страданий, что смерть ребенка уже кажется отцу незначительным эпизодом. И я понял, что есть задача, не менее важная, чем стать знаменитым исследователем или сделать существенный вклад в медицинскую науку — она заключается в том, чтобы прийти на помощь этим людям».
«Нужны социальные изменения общества». Такой вывод делает Гевара еще в студенческие годы. И поэтому, получив диплом врача, он не надел белый халат, а включился в революционную борьбу. Сначала его путь лежал в Боливию. Здесь произошла 179-я по счету революция. Однако последняя революция, как и все предшествующие, не принесла народу избавления от власти иностранных монополий. Гевара работал в Управлении информации и культуры, потом в ведомстве по осуществлению аграрной реформы. Он много ездил по стране.
Время истинных революционных изменений в Боливии тогда, в 1953 году, еще не наступило. Ловкие буржуазные политики верно служили иностранным монополиям и изо всех сил пытались затормозить революционный процесс. Коммунистическая партия Боливии, появившаяся на свет только в 1950 году, еще не могла играть значительной роли в политической борьбе.
Из Боливии Гевара отправляется в Гватемалу. В те годы вокруг Гватемалы кипели политические страсти. Правительство Арбенса, пришедшее к власти, отважилось национализировать часть земель «зеленого чудовища» «Юнайтед фрут компани»[54].
Информационные агентства США не скрывали, что американское правительство намерено надеть смирительную рубашку на Гватемалу.
У Гевары было рекомендательное письмо к перуанской революционерке Ильде Гадеа, которая проживала в Гватемале и была сторонницей правительства Арбенса. Жила она в пансионате «Сервантес», где обычно селились политические эмигранты. Там же остановился Гевара.
В пансионате Гевара встретился с кубинскими эмигрантами, которые бежали от преследований генерала Батисты. И может быть, именно эти встречи определили дальнейшую судьбу Гевары, связавшего свою жизнь с кубинской революцией.
«Я впервые почувствовал себя революционером в Гватемале», — оглядываясь на прожитый путь, говорил впоследствии Гевара. Кубинский революционер Марио Дальмау, живший вместе с Геварой в Гватемале, писал в своих воспоминаниях: «В то время у него (Гевары. — В. Ч.) сложилось довольно ясное марксистское мировоззрение. Он проштудировал Маркса и Ленина. Прочитал целую библиотеку марксистской литературы».
Семнадцатого июня 1954 года наемники американских монополий во главе с полковником Армасом вторглись на территорию Гватемалы. В руках президента Арбенса была армия, насчитывающая шесть–семь тысяч человек, и, конечно, отряды интервентов, в которых было всего восемьсот человек, не представляли особой опасности. Но президент Арбенс не рискнул пустить в ход армию. Он пытался разрешить критическое положение мирными средствами. Он обратился в Совет Безопасности ООН, требуя немедленного вывода из страны вооруженных банд интервентов. Однако Совет Безопасности действенных мер не принял.
Очевидно, в те дни в Гватемале впервые перед Геварой встал вопрос, какими путями должна двигаться революция. Революция, конечно, может быть мирной. Об этом писал в свое время Ленин. Но она должна уметь защищать себя. Гевара призывает руководителей левых партий Гватемалы немедленно создать народные дружины, дать трудящимся оружие. Но голос Гевары остается голосом вопиющего в пустыне.
Почувствовав нерешительность президента Арбенса и увидев бездействие руководства левых партий, враги организовали военный переворот. Генералы потребовали отставки Арбенса.
Двадцать седьмого июня, через десять дней после начала интервенции, Арбенс отказался от поста президента и укрылся в мексиканском посольстве.
Когда новоявленный диктатор Армас вступил со своими наемниками в столицу, начались массовые аресты и расстрелы.
Молодой аргентинец Че Гевара, призывавший гватемальцев взяться за оружие и защищать демократическое правительство Арбенса, конечно, был зачислен агентами ЦРУ в черные списки. Аргентинский посол в Гватемале, узнав об этом, предложил Геваре вернуться на родину. Но там властвовал Перон, демократические свободы были подавлены. Гевара отказался от этого предложения и уехал в Мексику.
Гватемальские события еще раз убедили его в том, что революцию надо делать вооруженным путем, что она должна опираться на рабочий класс и крестьянство. И когда Гевара узнал, что кубинские эмигранты, проживающие в Мексике, готовят вооруженный десант на Кубу, чтобы свергнуть диктатора Батисту, он, не раздумывая, присоединился к ним.
«Я познакомился с Фиделем Кастро в одну из прохладных мексиканских ночей, — пишет Че Гевара. — И помню, наш первый разговор был о международной политике. В ту же ночь, спустя несколько часов, на рассвете, я уже стал одним из участников будущей экспедиции. Фидель произвел на меня впечатление исключительного человека. Он был способен решать самые сложные проблемы. Он питал глубокую веру, был убежден, что, отправившись на Кубу, достигнет ее. Что, достигнув ее, он начнет борьбу, что, начав борьбу, он добьется победы. Я заразился его оптимизмом. Нужно было делать дело, предпринимать конкретные меры, бороться, настал час прекратить стенания и приступить к действиям».
Так началась новая страница жизни Че Гевары — кубинская. Об этом периоде его жизни написано много. И о том, как он учился военному ремеслу в Мексике, и как в числе восьмидесяти двух отправился в душном трюме небольшой шхуны «Гранма» на Кубу, и с каким трудом повстанцы высадились на кубинский берег, и как в первом же бою основная часть отряда погибла, но в числе семнадцати остался в живых Че Гевара.
Это была очень длинная дорога — от гор Сьерра-Маэстра до Гаваны. Два года ожесточенной войны с ежедневными риском и жертвами. В это время Че Гевара был врачом в отряде.
«Я всегда таскал на себе тяжелый рюкзак, набитый лекарствами, — говорил Гевара. — Однажды, это случилось во время боя, один из повстанцев бросил к моим ногам ящик с патронами. И убежал. Идет бой. Солдатам нужны патроны. А тащить на себе лекарства и патроны я не мог. Нужно было выбирать. И тогда впервые передо мной встал вопрос: „Кто я? Врач или солдат?“ Я ответил: „Солдат!“»
Че Гевара был настоящим солдатом и вскоре был одним из командиров.
В июне 1957 года, через полгода после высадки десанта, Фидель Кастро разделил повстанческий отряд на две колонны. Командование одной колонны взял на себя, командование другой поручил Че Геваре, присвоив ему звание майора — высший чин в повстанческой армии. Через год, когда повстанческая армия уже обрела силу, когда значительная часть восточных провинций была освобождена от тирании диктатора Батисты, Фидель назначил Че Гевару «командующим всеми повстанческими частями, действовавшими в провинции Лас-Вильяс, как в сельской местности, так и в городах».
Че Гевара получил не только высшую военную власть, но и исполнительную. На него возлагались обязанности: производить сбор налогов, устанавливаемых повстанческими властями, и расходовать их на военные нужды; осуществлять правосудие и проводить в жизнь аграрную реформу…
Гевара был твердо убежден, что дело, за которое он борется, стоит больше собственной жизни. 27 августа 1958 года Че Гевара собрал своих бойцов в селении Эль-Хибаро и сообщил, что колонна спускается с гор и будет сражаться в долине. «Возможно, что половина бойцов погибнет, — сказал Че Гевара. — Но даже если только один из нас уцелеет, то это обеспечит выполнение поставленной перед нами командующим Фиделем Кастро задачи. Тот, кто не желает рисковать, может покинуть колонну. Он не будет считаться трусом».
Че Гевара с ожесточенными боями вел свою колонну к столице. И, наверное, для него эти долгие походы были тяжелее, чем для кого-либо другого. Он сильно страдал от приступов астмы. «Бедный Че, — вспоминала крестьянка Понсиана Перес, которая помогала партизанам. — Я видела, как он страдает от астмы, и только вздыхала, когда начинался приступ. Он умолкал, дышал тихонечко, чтобы еще больше не растревожить болезнь. Некоторые во время приступа впадают в истерику, кашляют, раскрывают рот. Че старался сдержать приступ, успокоить астму. Он забивался в угол, садился на табурет или камень и отдыхал… Пресвятая дева! Было так тяжело смотреть, как задыхается и страдает этот сильный и красивый человек!»
Но ничто не могло сломить волю Че Гевары, вырвать его из рядов повстанческой армии. Даже когда у него был приступ, он приказывал бойцам продолжать путь. А сам шагал сзади колонны. Когда приступ начинал душить его, он останавливался и, как только чуть утихал кашель, догонял колонну.
У Че Гевары были любимые слова: «Вперед — до победы!» В этих словах был весь Че, со своей железной волей революционера и верой в победу.
Колонна, которой командовал он, первой вступила в Гавану и 2 января 1959 года заняла военную крепость столицы Ла Кабанья. Гарнизон ее сдался без единого выстрела.
В этой военной крепости я и встретился с Че Геварой.
Туда меня везли два повстанца-бородача на военном «джипе». Машина остановилась у ворот. Проверив документы, караульный козырнул, и машина въехала на территорию крепости. За мощной крепостной стеной стояли в ряд старинные пушки, здания казарм с узкими, как бойницы, окнами и небольшие дома-особнячки, в которых жили офицеры.
На возвышении, отдельно от других домов, находился небольшой одноэтажный домик за железной оградой. Около него и остановился наш «джип». Раньше в этом доме жил командующий гарнизоном, сейчас поселился Гевара, который после победы революции был назначен командующим военным гарнизоном столицы.
На ступеньках дома, облокотившись на автоматы, сидели бородачи, являя довольно красочную картину. Они тянули длинные сигары, пуская кольцами дым. Повстанцы были буквально обвешаны оружием. У одного кроме автомата висели на поясе два пистолета с золочеными рукоятками и еще большой красивый кинжал.
За дверями начинался длинный, плохо освещенный коридор. На стульях, расставленных вдоль стен, сидели какие-то люди. Священник в длинной черной одежде с белым крахмальным воротничком, уставившись в какую-то точку на противоположной стене, нервно перебирал четки.
Круглый как шар толстячок, постоянно отирая пот со лба, негромко хихикал, разглядывая картинки в иллюстрированном сатирическом журнале.
Меня провели в маленький кабинет помощника Че Гевары Нуньеса Хименеса. Молодой человек в зеленой форме повстанца вышел из-за стола и приветливо протянул мне руку. Затем усадил в кресло. Нам принесли по стакану сока.
— У Че начался приступ астмы. Вам придется подождать, — сказал Хименес. — Сейчас ему сделают укол.
Мы некоторое время сидели молча, пили сок. Я заметил на стакане чей-то портрет.
— Это бывший командующий местного гарнизона, — сказал Нуньес Хименес. — Рисовали его портреты на стаканах, очевидно, для поднятия авторитета. Крепость завалена такими стаканами. Мы били их, били, до сих пор перебить все не можем.
В облике Хименеса, несмотря на его военную одежду, проглядывалось что-то сугубо гражданское. Хименес — географ. Несколько лет назад он защитил докторскую диссертацию и выпустил в свет книгу, в которой наряду с вопросами географии затрагивались социальные аспекты жизни кубинского народа. Диктатору Батисте не по вкусу пришлась эта книга. Он приказал изъять ее и сжечь, а Хименеса арестовать. Но Хименес ушел к партизанам и вернулся в Гавану с победой. Теперь он мечтает снова издать свою книгу.
В кабинет без стука вошел один из повстанцев и пригласил меня к Геваре.
В комнате, где находился Че Гевара, вдоль стен стояли две железные кровати. Рядом приткнулся комод, старинное зеркало. На комоде разбросаны сигары, служебные бумаги, изрядно помятый галстук.
В одном углу комнаты, на полу, валялась картина: на голубом небе, среди белых шапок облаков, парят, раскинув крылья, улыбающиеся ангелы. На гвозде, вбитом в стену, где раньше, должно быть, висела эта самая картина, сейчас повешены автомат, пояс с пистолетом, полевая сумка.
Гевара лежал на кровати. На нем была белая майка без рукавов и зеленые солдатские штаны. Когда я вошел, он привстал и протянул мне руку, а затем сел на кровать, опустив босые ноги.
У Че были большие темные глаза. Длинные волосы спадали до плеч.
Может быть, потому, что у него только что был приступ астмы, он говорил негромко и неторопливо, иногда делая долгие паузы между фразами.
— Кубинская революция началась с выступлений студентов. — Гевара сказал «кубинская революция». Может быть, он не хотел подчеркнуть словом «кубинская» то, что сам аргентинец. Но я почему-то подумал именно об этом и снова в который раз вдруг мысленно окинул взглядом его долгий и трудный путь по дорогам Латинской Америки, пройденный им до дня победы. — Когда мы провозгласили аграрную реформу, — продолжал Гевара, — и стали делить земли латифундистов[55], мы завоевали еще большую симпатию и поддержку крестьян. Я думаю, что процентов шестьдесят всех повстанцев были крестьяне.
Гевара сделал долгую паузу и посмотрел вниз. То ли на пол, то ли на свои босые ноги.
— А рабочий класс? — спросил я. — Его участие в революции?
— Рабочих в наших отрядах было не так много, — ответил Гевара. — Может, процентов десять. Они требовали ликвидации безработицы, улучшения условий труда, демократизации профсоюзов. Чтобы лидеры были выборными. При Батисте этих лидеров назначало правительство. Мы, конечно, проведем такие выборы.
Неожиданно Гевара улыбнулся. Улыбка преобразила его лицо. У уголков глаз разбежались веселые морщинки, и куда девалась поэтическая задумчивость. Взгляд стал дерзким.
— Конечно, врагам революции хотелось бы задушить нас, как они это сделали в Гватемале. Но у них это не выйдет.
Лицо его менялось удивительно, когда он начал говорить о будущем Кубы. Во взгляде была твердость и вера в то, что Куба не согнет спину перед могучим северным соседом — Соединенными Штатами.
Гевара замолчал и опять опустил глаза. И снова у него вид был задумчивый и грустный.
— Можно вас сфотографирую? — спросил я.
— Неохота одеваться.
— На память о встрече… — не отставал я.
Гевара, не вставая с кровати, натянул гимнастерку, надел фуражку.
— Обуваться не буду, — сказал он. — Ты меня сними по пояс.
Я щелкнул один раз. Этот снимок потом был опубликован в журнале «Огонек» и книге И. Лаврецкого «Эрнесто Че Гевара». И когда я теперь смотрю на эту фотографию, где снят Че, невольно улыбаюсь, представляя его босым.
В те дни, памятные дни января тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, кубинская революция успешно завершилась. И казалось, в жизни Гевары наконец-то наступил покой. Он получил высокий пост командующего военным гарнизоном столицы. Вскоре отпраздновал свою свадьбу.
Но, очевидно, Гевара принадлежал к той породе людей, которые видят смысл жизни в борьбе.
И хотя Гевара занимал высокие правительственные посты на Кубе, был министром, он всегда обращал свой взор к тем странам Латинской Америки, где свобода была порабощена. Он написал книгу «Партизанская война», в которой открывал тайны этой войны для своих угнетенных братьев в Латинской Америке.
Вскоре после этого Гевара добровольно оставил свой министерский пост и отправился в Боливию бороться за освобождение этого народа. Это была трудная и изнурительная борьба. Каждый день Гевара был на грани жизни и смерти. Его предавали, он опухал от голода, против него были брошены отборные войска под руководством опытных генералов. И когда его схватили, то расстреляли тут же в упор из автоматов.
После гибели Гевары были вскрыты письма, оставленные Фиделю Кастро, родителям, жене, детям…
«Сейчас требуется моя скромная помощь в других странах земного шара, — писал Гевара Фиделю Кастро. — Я могу сделать то, в чем тебе отказано потому, что ты несешь ответственность перед Кубой, и поэтому настал час расставанья.
Знай, что при этом я испытываю одновременно радость и горе. Я оставляю здесь самые светлые свои надежды созидателя и самых дорогих мне людей. Я оставляю здесь народ, который принял меня как сына, и это причиняет боль моей душе. Я унесу с собой на новые поля сражений веру, которую ты в меня вдохнул, революционный дух моего народа, сознание, что я выполняю самый священный свой долг — бороться против империализма везде, где он существует: это укрепляет мою решимость и сторицей излечивает всякую боль…
Я не оставляю своим детям и своей жене никакого имущества. И это не печалит меня. Я рад, что это так. Я ничего не прошу для них потому, что государство даст им достаточно для того, чтобы они могли жить и получить образование…
Пусть всегда будет победа. Родина или смерть».
ТРИ ВСТРЕЧИ С САЛЬВАДОРОМ АЛЬЕНДЕ
Сальвадор Альенде самый давний мой знакомый из политических деятелей стран Латинской Америки. Впервые я встретился с ним еще в 1954 году, когда он вместе с супругой приезжал в Москву.
О Чили в те годы у нас знали мало. Редактор «Правды» поручил мне разыскать сенатора и попросить его написать статью об этой стране.
Сальвадор Альенде жил в гостинице «Националь», и я очень быстро связался с ним по телефону.
— Приезжайте, — любезно сказал сенатор, после того как я отрекомендовался. — Если дело касается Чили, у меня всегда есть на это время.
Дверь мне открыл Сальвадор Альенде, невысокий темноволосый человек, с небольшими, аккуратно подстриженными усиками. Массивные роговые очки как-то очень естественно гляделись на его лице. Они оттеняли его внимательные глаза. Казалось, он смотрит на тебя и изучает, хочет проникнуть в самую твою суть.
Жестом он предложил мне войти.
Он остановился посреди комнаты. Грудь у него широкая, голова высоко поднята и чуть откинута назад. Это, наверное, придавало его фигуре горделивую осанку.
— Читатели «Правды» очень интересуются вашей страной, — начал я. — Но у нас почти нет материалов о Чили.
— Моя страна так далеко от вашей, — Альенде улыбнулся. Улыбка смягчила его лицо.
Сенатор стал говорить о Чили, о ее удивительной географии, о ее прекрасном народе. Иногда вдруг замолкал и испытующе смотрел на меня, будто определял, волнуют ли меня его слова.
Предложение написать статью для «Правды» было встречено Альенде с интересом. Он прошелся несколько раз по комнате, что-то прикидывал в уме. Потом позвал жену, которая была в соседней комнате, представил меня ей и объявил, что вечером в театр не пойдет. Будет писать статью.
— Но это же Большой театр! — воскликнула Тенча.
— Но ведь это статья о Чили! — в тон ей сказал Альенде.
Жена, беспомощно разведя руками, ушла.
Статью о Чили я получил от Сальвадоре Альенде на следующий день. Она была напечатана на тонкой почтовой бумаге. В верхнем левом углу каждого листика стоял штамп какого-то европейского отеля. Я перевел статью. Она появилась в «Правде» 12 августа 1954 года.
Утром я взял пять экземпляров номера газеты, еще пахнущих типографской краской, и снова отправился в гостиницу «Националь».
Когда я вошел к Сальвадору Альенде, он обнял меня, как старого знакомого, взял газету, раскрыл ее осторожно, будто боясь помять, и попросил меня прочитать название статьи по-русски.
— «Борьба народа Чили за национальную независимость», — прочел я.
— Верно, что тираж вашей газеты шесть миллионов экземпляров?
— Да.
— Великолепно! — весело воскликнул Альенде. — Шесть миллионов! Как много грамотных людей в вашей стране. А у нас в Чили газеты издаются тиражами в тридцать, пятьдесят тысяч. Основная масса населения — неграмотна.
Из соседней комнаты вышла Тенча.
— Посмотри, Тенча! — Альенде указал пальцем на статью.
Жена ласково провела ладонью по его щеке и негромко сказала:
— Поздравляю!
Он сложил все пять экземпляров газеты.
— Я их возьму с собой в Чили. Завтра мы улетаем.
— Позвольте вручить вам гонорар за статью. На эти деньги вы можете купить русский сувенир.
— Русский сувенир, — повторил Альенде. — Да, да, я хочу купить русский сувенир!
Я прикинул в уме, какой сувенир можно купить: балалайку или, может быть, самовар!
Альенде взглянул на меня и спросил:
— А на эти деньги можно купить калоши? Такие, знаете, черные, блестящие и красные, мягкие внутри.
— Конечно! — я удивился, потому что никогда не представлял калоши в качестве русского сувенира.
— Таких красивых и удобных калош, как у вас, нет нигде в мире. На западе калоши делают из тонкой резины. Неудобно надевать! А вы, наверное, знаете, что в Чили часто бывают дожди.
Мы поехали в Мосторг, купили несколько пар калош.
…Прошло два года. Я поехал в Латинскую Америку спецкором «Правды». Сначала должен был посетить Уругвай и Аргентину, затем Чили и Бразилию. В те годы дипломатических отношений с Чили и Бразилией не было, и, конечно, заезжему журналисту здесь приходилось особенно трудно.
Прилетев в Сантьяго и оставив вещи в отеле, я решил побродить по улицам города. День был пасмурный, хотя по чилийскому календарю сентябрь — весенний месяц. Настроение было в тон погоде. Друзей в Чили у меня не было, да и знакомых… И тут я вспомнил Сальвадора Альенде. Но у меня не было ни его адреса, ни телефона. Да может быть, он меня и не узнает, встреча с ним была мимолетной, а уже прошло два года.
И вдруг я увидел на высоком каменном заборе жирно написанные белой краской два слова: «Альенде сенатор».
Я же могу найти его в конгрессе! У прохожих узнал, где находился конгресс, и отправился туда.
Конгресс размещался в массивном, потемневшем от времени здании с колоннами. Перед входом небольшой парк с фонтанчиками, на клумбах белые и красные цветы.
Когда я переступил порог конгресса, ко мне подошел человек в черной форменной одежде с надраенным до блеска медным жетоном на груди. Я сказал, что разыскиваю сенатора Альенде.
— Одну минуту, — учтиво произнес служащий, — я посмотрю в гардеробе. Здесь ли его плащ и калоши. У него калоши очень приметные.
Я не мог сдержать улыбку, вспомнив «русский сувенир».
Дежурный вернулся очень скоро и сказал, что сенатор Альенде уже ушел.
— Пойдемте на улицу, поглядим, стоит ли его машина.
У тротуара, недалеко от входа в конгресс, стоял серого цвета «шевроле».
Служащий посмотрел на часы:
— Через двадцать минут обед. Значит, кто-нибудь подойдет к машине: либо сенатор, либо его жена. Подождите здесь! — Служащий козырнул и удалился.
Велико было удивление Сальвадора Альенде, когда он увидел меня около своей машины. Он узнал меня тотчас и довольно громко воскликнул: «Васили!»
В руках у него были свертки. Он отдал их жене и обнял меня…
— А-а! — протянула Тенча. — Это тот журналист, который лишил нас возможности побывать в Большом театре.
— Не он, а статья для газеты «Правда», — поправил Альенде, открывая дверцу машины и помогая жене уложить на сиденье свертки. — Ты поезжай домой. Накрывай на стол. Я покажу Васили здание конгресса, и мы приедем.
Сальвадор Альенде показался мне иным, чем тогда, в Москве. Не было уныния в его глазах. Вроде за эти два года он даже помолодел.
И вот мы шагаем по длинному коридору здания конгресса. За нами следует служащий с ключами в руке. Он открыл двери зала заседаний палаты депутатов и зажег свет. В зале была удивительная тишина. Ровными рядами стояли пустые кресла, рядом с председательским местом возвышалась трибуна.
— Если бы вы побывали здесь на вчерашнем заседании, — в глазах Альенде играла задорная искорка, — такой бой шел! Представители Фронта народного действия Чили камня на камне не оставили от фарисейских заявлений президента Ибаньеса о национальной независимости Чили. Разглагольствует о независимости и распродает иностранцам медь и селитру. В сенате тоже раздаются здравые голоса.
Потом он взял меня под руку, и мы направились в зал заседания сената. Альенде подвел меня к самому крайнему левому креслу в первом ряду. Он любовно погладил его спинку и с нескрываемой гордостью сказал:
— Это мое место. Видите, я в сенате самый левый.
Именно Сальвадор Альенде в тот год возглавил Фронт народного действия Чили, он добился созыва ассамблеи представителей крупнейших оппозиционных партий Чили, в том числе и коммунистической, которая находилась на нелегальном положении. Эта знаменательная ассамблея собралась в Зале почета конгресса. На протяжении нескольких часов под сводами Зала почета звучали речи об объединении демократических сил Чили на будущих выборах, о создании правительства Народного фронта.
Выступая на этом торжественном собрании, сенатор Альенде так определил программу борьбы левых сил: «Мы стремимся уничтожить основы феодального режима в нашей стране. Мы хотим вернуть стране ее собственность и контроль над нашими источниками сырья… Мы хотим завоевать для Чили и чилийского народа полную политическую и экономическую независимость…»
И тогда, когда я осматривал вместе с Альенде помещение конгресса, и потом, когда мы сидели в садике, где монотонно шумел фонтан, наполняя воздух мельчайшей водяной пылью, где терпко пахло незнакомыми мне цветами, разговор шел о политике, и только о политике. Альенде жил в этом мире политики, и для него этот мир был главным.
— Очевидно, у ассамблеи, которую вы собрали, было много противников? — спросил я тогда Альенде.
— Да, конечно! — ответил он. — Тысяча противников. Но и миллионы сторонников. Политический климат, дорогой мой друг, меняется в Чили. Реакция вынуждена с этим считаться. Вот увидите, наше справедливое дело победит. — Альенде помолчал и добавил: — Кажется, я заговорил вас. А время обедать. Поехали!
Мы вышли на улицу. Сальвадор остановил такси.
Приход домой Сальвадора вызвал бурную радость всех троих дочерей, особенно младшей.
В доме Альенде царило добродушное веселье. Тон задавал хозяин. С дочерьми у него были свои особые отношения, свои маленькие тайны. Он подмигивал, намекал на что-то и хохотал над тем, что было понятно только ему и им.
— А где же трепанги и соевый соус? — вдруг воскликнул Сальвадор, когда начался обед.
— Очевидно, твое любимое блюдо, — ответила Тенча, — находится на твоей полке в холодильнике.
Сальвадор быстро принес трепанги, соевый соус, угостил меня. А сам взял в руки палочки и очень ловко брал ими с тарелки трепангов.
— Наш папа — гурман, — с улыбкой сказала Тенча.
— Это прекрасно! — весело воскликнул Сальвадор. — Человеку все должно доставлять радость. Верно я говорю, Васили?
Я улыбнулся в ответ.
…Прошло еще два года. Я работал в Мексике. Однажды знакомый чилийский журналист передал мне приглашение от Альенде приехать в Чили на президентские выборы. На этих выборах Сальвадор Альенде выставил свою кандидатуру на пост президента.
Я отправился в Чили вместе с мексиканским журналистом Педро.
К этому времени политический климат в Чили значительно изменился. Был отменен закон «о защите демократии», компартия стала легальной. В полный голос заявил о себе Народный фронт, объединивший социалистическую, коммунистическую, демократическую, трудовую и другие партии.
Мы с Педро взяли билет не на прямой самолет Мехико–Сантьяго, а с посадками и даже пересадками. Хотелось по пути хоть одним глазком взглянуть на Перу, куда в те годы советскому журналисту визу получить было практически невозможно.
Когда самолет приземлился в Лиме, у меня вдруг начались резкие боли в животе. Боль была ужасной. Казалось, что кто-то запустил руку в живот и пытается вытащить оттуда все внутренности.
В аэропорту Педро нашел врача. Он осмотрел меня и предположил, что это приступ аппендицита.
— Хорошо бы вас срочно в больницу, — посоветовал врач.
В Лиме в то время советского посольства не было. И никого из знакомых перуанцев я припомнить не мог. Очутиться в больнице в чужой стране, да еще на операционном столе, — неприглядная перспектива.
И я решил лететь в Сантьяго. Педро помог мне добраться до самолета, откинул спинку кресла, и так, полулежа, я летел несколько часов до Сантьяго.
В Чили советского посольства тоже не было. Мои надежды были связаны с Сальвадором Альенде. Ведь он доктор! В 1933 году он окончил медицинский факультет Национального университета и работал врачом. Я дал Педро домашний телефон Альенде, чтобы сразу же, как мы доберемся до аэропорта, он позвонил ему.
Я, конечно, понимал, что в эту горячую пору предвыборной кампании застать его дома трудно. Наверное, он каждый день выступает на митингах. А может, его и в городе нет. Путешествует по стране. Но надежда теплилась, и от этого вроде становилось легче.
Как только мы прибыли в аэропорт, Педро позвонил, но Альенде дома не оказалось. К телефону подошла Тенча, Педро подробно все объяснил. Тенча посоветовала отправиться в отель «Панамерикано», а за это время она постарается разыскать Сальвадора, который выступал на предвыборном митинге.
Когда мы добрались до отеля, я без сил повалился на кровать. Боль становилась нестерпимой.
В этот момент открылась дверь, и вошел Сальвадор Альенде, следом за ним медсестра; на голове белая шапочка с красным крестом, в руках чемоданчик с медикаментами.
— Ай, ай, ай! — весело воскликнул Альенде и протянул мне руку. — Такой молодой, крепкий. И болеть! Рассказывайте.
Я объяснил, где болит, что предполагал врач в аэропорту.
Осторожно он стал прощупывать живот. Пальцы чуткие, лицо спокойное. Наши глаза встретились, и он чуть улыбнулся, стараясь этим ободрить меня.
— А вы молодец! — вдруг сказал Альенде.
Я вопросительно посмотрел на него.
— Молодец, что не поверили тому врачу в Лиме и не поехали в больницу. Никакого аппендицита у вас нет. Зря разрезали бы живот. У вас почечная колика…
Альенде повернулся к медсестре и негромко произнес:
— Укол папаверина и горячую ванну.
Педро пустил горячую воду в ванну. Сестра сделала укол. Альенде позвонил в урологическую клинику и договорился с врачом.
— Я покидаю вас, — сказал Альенде. — Через полчаса приедет уролог. Он отвезет вас в клинику, сделает рентгеновские снимки. Надеюсь, все кончится благополучно и вы приедете на мой предвыборный митинг.
Альенде пожал мне руку и ушел.
В клинике врачи смогли «расправиться» с камнем в почке. Я сразу почувствовал облегчение. И уже через несколько дней включился в свою журналистскую работу. Мне хотелось поскорее встретиться с Альенде, поблагодарить его. Но оказалось, сделать это нелегко.
Ни в одной стране Латинской Америки я не видел такого накала политической борьбы, как в Чили. Невольно я вспоминал слова Пабло Неруды, что «в Чили нет нейтральных людей. Есть либо правые, либо левые». Сколько раз на улицах Сантьяго я видел такие картины: собирались сторонники кандидата на пост президента Алессандри, представляющего интересы помещиков и промышленников, и сторонники Альенде. Сначала и те и другие произносили речи, доказывая превосходство своего кандидата. Но когда не хватало аргументов, в ход пускались кулаки. Завязывалась драка. Подъезжала полицейская машина по прозванию «гуанако» (вонючка) и при помощи сильной струи воды разгоняла толпу.
Так было на каждой улице Сантьяго и, пожалуй, в каждом чилийском городе: левые стояли стеной против правых.
Пробиться к Альенде в эти горячие предвыборные дни было почти невозможно. Из двадцати четырех часов он выступал перед избирателями, наверное, не меньше шестнадцати. Его хотели видеть крестьяне юга Чили. Они собрали семьдесят тысяч песо, купили Сальвадору Альенде билет туда и обратно и просили прилететь хотя бы на двадцать минут. Его звали к себе горняки Чукикаматы и рабочие крупных заводов столицы.
Домой Альенде приезжал поздно, вставал с рассветом. Я гонялся за ним, слушал его выступления, но пробиться к нему и поговорить не мог. С трудом это удалось мне на текстильной фабрике в Ирмас.
— Уже выздоровели? — с улыбкой спросил Сальвадор, пожимая мне руку.
— Вы помогли! Спасибо! — сказал я.
— Оказывается, я не такой уж плохой доктор. Куда лучше того перуанца. — Альенде засмеялся, и его усталое лицо вдруг повеселело. — Я вам советую слетать на юг Чили, на Огненную Землю, и на север, в Чукикамату. Тогда вы поймете, кого хочет видеть народ на посту президента.
К Альенде подошли организаторы митинга, и мой разговор с ним закончился.
В большом просторном цехе, где Альенде должен был выступать, собралось много рабочих, человек семьсот. Какой-то веснушчатый парень влез на ящик, служивший трибуной, и закричал: «Да здравствует Сальвадор Альенде!»
Все долго хлопали и скандировали: «Аль-ен-де! Аль-ен-де!» Сальвадор снял пальто, взобрался на ящик, минутку помолчал и начал свою речь:
— Я приехал сказать вам, что если буду президентом, то изменю положение в стране. Вы, трудящиеся, должны участвовать в работе Народного фронта. И если будете голосовать за меня, вы будете голосовать за Народный фронт. А Народный фронт — это значит разгром империализма и латифундизма. Сейчас в Чили сто шестьдесят тысяч безработных. Больше половины жителей питаются плохо. — Говорил Сальвадор убежденно, подчеркивая свои слова резкими, энергичными жестами. — Двенадцать лет я боролся за отмену закона «о защите демократии». Теперь его отменили. Если буду президентом, то, может быть, у моего правительства не хватит денег на какие-либо мероприятия, но всегда найдутся деньги для того, чтобы платить рабочим и служащим по социальному страхованию.
Яростно аплодировали рабочие, и снова слышалось громкое «Аль-ен-де!»
— По натуре я не диктатор, — продолжал Альенде. — Я уважаю волю народа, выборы. За моей спиной двадцать пять лет политической деятельности — честной и непорочной.
Рабочие скандировали: «Аль-ен-де президент!» — и поднимали вверх два пальца, что означало: «Виктория! Победа!»
Митинги, митинги! Сколько их было в те дни! Пересчитать трудно! До того как улететь на Огненную Землю, я побывал на многих из них. И всегда речи Альенде зажигали сердца слушателей.
Возгласами «Альенде президент!» встретили его на предвыборном митинге в Сантьяго. Огромная площадь была заполнена народом. Сотни тысяч людей пришли сюда, чтобы заявить о своей поддержке кандидату в президенты от Народного фронта — Сальвадору Альенде.
Я нашел в своем архиве фотографию, сделанную в тот день на митинге. Высокая трибуна обтянута красной материей. На ней в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами Альенде.
В те дни казалась неоспоримой победа Альенде. Однако президентом Чили стал другой кандидат — Алессандри.
Альенде не хватило тридцати тысяч голосов. Многие политические обозреватели писали тогда, что причина поражения Альенде в фальсификации и подкупе, которые царили на выборах. Правые партии, поддерживающие кандидата Алессандри, прибегали к открытому запугиванию избирателей. Если бы выборы были «чистыми», указывали обозреватели, Альенде одержал бы победу.
После поражения на выборах Сальвадор Альенде не сложил оружие. На посту председателя сената Чили он продолжал борьбу за национальные интересы своего народа, активно участвовал в революционном движении всей Латинской Америки. И когда в 1961 году в столице Уругвая Монтевидео открылась конференция «Союз ради прогресса», Альенде прилетел туда.
На этой конференции произошла последняя встреча двух политических борцов — Сальвадора Альенде и Эрнесто Че Гевары.
Руководители внешней политики США созвали конференцию, надеясь, что ее участники осудят революционную Кубу. Но из этой затеи ничего не вышло. Симпатии стран Латинской Америки были на стороне маленького острова Свободы, который представлял здесь министр революционной Кубы Гевара. Среди выступавших в защиту Кубы был Сальвадор Альенде, не скрывавший своих симпатий к кубинскому народу.
Как только победила кубинская революция, Альенде отправился в Гавану, чтобы воочию убедиться во всем. Тогда и произошла первая встреча Гевары и Альенде. Она состоялась в военной крепости Ла Кабанья. Об этой встрече Альенде писал так:
«В большом помещении, приспособленном под спальню, где всюду виднелись книги, на походной раскладушке лежал человек в зелено-оливковых штанах с пронзительным взглядом и ингалятором в руке. Жестом он попросил меня подождать, пока справится с сильным приступом астмы. В течение нескольких минут я наблюдал за ним и видел лихорадочный блеск его глаз. Передо мной лежал скошенный жестоким недугом один из великих борцов Америки. Мы разговорились. Он без рисовки сказал мне, что на всем протяжении повстанческой войны астма не давала ему покоя. Наблюдая и слушая его, я невольно думал о драме этого человека, призванного совершать великие дела и находившегося во власти беспощадной болезни.
— Послушайте, Альенде, — сказал мне Че, — я прекрасно знаю, кто вы такой. Во время вашей первой президентской кампании я находился в Чили, дважды слушал ваши выступления. Одно было отличным, другое — отвратительным. Следовательно, нам нечего скрывать друг от друга, и мы можем говорить откровенно.
Потом я убедился, какими выдающимися интеллектуальными способностями и человеческими качествами обладал Гевара, как он умел видеть всю совокупность континентальных проблем, как здраво оценивал борьбу народов».
Тогда, на конференции в Монтевидео, стало ясно, что Сальвадор Альенде и Че Гевара друзья, единомышленники, борцы за освобождение Латинской Америки от кабальных пут монополий США. Оба они — врачи. И оба отказались от белых халатов, чтобы совершить социальную революцию в Латинской Америке.
Но они были абсолютно разными людьми. Гевара молод, аскет, всю жизнь носивший зеленую гимнастерку. Мастер оружейной стрельбы. Он больше верил в силу оружия, чем в силу слова.
Альенде был в годах. Он верил, что на его родине, в Чили, можно построить социализм мирным путем.
Кто знает, о чем беседовали, а может быть, и спорили Альенде и Гевара во время встречи в Монтевидео.
Возможно, это были споры о путях революции в Латинской Америке. Известно лишь, что Че Гевара подарил тогда Альенде свою книгу «Партизанская война» с такой надписью: «Сальвадору Альенде, стремящемуся другими путями достичь того же самого. С добрым чувством, Че».
Альенде считал Гевару великим революционером Латинской Америки. И, когда узнал о его гибели, плакал.
В траурные дни гибели Гевары, наверное, никто не мог бы представить, что Сальвадор Альенде — парламентский деятель, мечтавший о бескровной революции, о мирном пути к социализму, может погибнуть так же, как Че Гевара, в бою, с автоматом в руках. Это случилось через пять лет после гибели Гевары — 11 сентября 1972 года. Последними словами президента Альенде были:
«Трудящиеся моей родины, наверное, это моя последняя возможность обратиться к вам. Мои слова будут моральной карой тем, кто нарушил Свою солдатскую клятву…
Перед лицом этой измены мне остается сказать трудящимся одно — я не сдамся! На этом перекрестке истории я готов заплатить жизнью за верность своему народу. И я убежден, что семена, которые мы заронили в сознание тысяч и тысяч чилийцев, уже нельзя будет уничтожить.
Трудящиеся моей родины, я верю в Чили, я верю в судьбу моей страны. Другие люди переживут этот мрачный и горький час, когда к власти рвется предательство. Знайте же, недалек тот день, когда снова откроется широкая дорога, по которой пройдет свободный человек, чтобы строить лучшую жизнь…»
Два друга, два врача, отдавшие свои жизни за освобождение народов Латинской Америки. Два человека, с которыми меня столкнула судьба. Возможно, когда-нибудь появится на земле памятник Че Геваре и Сальвадору Альенде. Может, это будет на Кубе или в Мексике, в Перу, а может, и на нашей советской земле. Мы увидим рядом этих бесстрашных людей XX столетия, которые отважно шли по неизведанным дорогам, увлекая за собой народы на борьбу за светлое будущее.
ФИДЕЛЬ
Я уже давно заметил, что слова «Эмбахада Совьетика»[56] вызывают у шофера-кубинца Пако особое почтение. Он произносит их уважительно и даже нараспев. И когда едет в посольство, сидит за рулем более прямо, чем обычно. И чаще всего молчит.
Сейчас Пако вез меня в резиденцию посла СССР Н. П. Толубеева, на прием в честь праздника Октябрьской революции. Пако был в черном костюме, при галстуке.
Моя поездка по Кубе подходила к концу. Более тысячи километров остались позади. Несколько исписанных блокнотов и десять отснятых пленок хранились в чемодане. Вроде бы все, что было задумано, — сделано. Создавалась довольно полная картина сегодняшней кубинской жизни. Не удалось только увидеться с Фиделем.
Я просил советника нашего посольства помочь мне в этом.
— Понимаешь, — вздыхая, говорил советник, — Фидель так занят. У него расписан каждый час. Сегодня он в Гаване. Завтра — на востоке страны в Сантьяго, послезавтра — на острове Пинос.
— Все-таки я не случайный человек на Кубе.
— Понимаю! — Советник развел руками. — Но не все зависит от меня. Однако попробуем…
…Сейчас, направляясь на прием, я надеялся увидеться с Фиделем.
За годы журналистской работы мне приходилось встречаться со многими политическими деятелями. С президентами Мексики Ласаро Карденасом и Лопесом Матеосом, с президентом Венесуэлы Ромуло Бетанкуром, президентом Гондураса Вильедой Моралесом, президентом Чили Сальвадором Альенде, с Эрнесто Че Геварой.
Фиделем я восхищался и как политическим деятелем, и как спортсменом, и как партизаном. Может быть, Фидель больше, чем другие, привлекал мое внимание еще и потому, что я чувствовал в нем какую-то неразгаданную тайну.
В первый раз я увидел его в январе 1959 года, когда повстанцы победоносно вступили в Гавану. В те дни все хотели взглянуть на Фиделя. У отеля «Хилтон», где помещалась его штаб-квартира, сутками стояли толпы гаванцев. Когда Фидель выходил из отеля, его встречали восторженными криками. Он садился в машину, отправлялся в путь, и толпа бежала следом.
Второй раз я увидел его в день митинга народной поддержки революции, который состоялся в том же январе пятьдесят девятого.
На площади и близлежащих улицах собралось полтора миллиона человек. С трибуны для прессы, где я стоял, было хорошо видно это огромное людское море, лозунги над головами: «Да здравствует революция!», «Требуем правосудия!»
Фидель произнес трехчасовую речь. Он говорил об американских монополиях, которые поработили Кубу, о продажных правителях, которые держали в страхе народ, о клевете, которую распространяют на весь мир американские агентства.
— Если бы мы совершили военный переворот, а не революцию, у нас не было бы врагов, — говорил Фидель. — Если бы мы были готовы продавать интересы Кубы, раздавать иностранцам концессии, никто бы не атаковал нас и не клеветал…
«Правильно!» — кубинцы скандировали и хлопали в ладоши высоко поднятыми над головой руками.
Трибуна прессы была рядом с той, где стоял Фидель. Всего метров семь отделяли меня от него. Хорошо была видна сильная, чуть склоненная к микрофонам фигура Фиделя. Не отрываясь от микрофонов, Фидель иногда высоко поднимал руку с вытянутым пальцем, будто указывая на тех, кто мешал Кубе двигаться революционным путем.
«Как много отпущено природой этому человеку, — подумал я. — Широта политического кругозора, мастерское владение словом и автоматом тоже. Внешность героя». Фотографии Фиделя, расклеенные в те дни на стенах домов, были похожи на кадры из художественного фильма.
И казалось, что даже имя было начертано ему судьбой: «Фидель — верный, преданный…»
«Полуторамиллионный митинг, — говорил Фидель, разрезая воздух своей рукой, — является самой грандиозной битвой нашей революции. Сегодня не было сделано ни одного выстрела, но мы одержали блестящую победу. Это победа разума и морали».
Кубинцы аплодировали поднятыми вверх руками.
Фидель говорил о жертвах кубинского народа во время диктатуры Батисты, о страданиях, которые перенес кубинский народ в прошлые мрачные времена, — люди плакали, растирая кулаками слезы. И на мужественном лице Фиделя тоже пробивалась слеза. Он смахивал ее рукой. «Какова же сила его слова, — подумал я тогда, — если он может заставить плакать полтора миллиона человек».
На следующий день я снова увидел Фиделя. Он приехал в отель «Ривьера» на пресс-конференцию.
Около одиннадцати часов утра у подъезда отеля остановился черный «кадиллак», из него вышел Фидель с автоматом в руке. В сопровождении бородатых повстанцев он направился в зал, где собралось четыреста иностранных корреспондентов.
Фидель встал на трибуну, положил перед собой автомат и сказал:
— Спрашивайте!
Американские журналисты первыми бросились в атаку:
— Ваше правительство выиграло войну, но многие в Соединенных Штатах опасаются, что вы проиграете мир…
— Я не вижу причин, — спокойно ответил Фидель, — из-за которых можно было бы бояться, что мы проиграем мир… Если нас оставят в покое, то с поддержкой народа мы завоюем экономическую и политическую независимость. Хотя это вопрос нескольких лет.
— Вы выслали с Кубы военную миссию США? — послышался следующий вопрос американцев.
— Да, выслали, — невозмутимо ответил Фидель. — Потому что она готовила войска диктатора для борьбы с повстанцами. Мы разгромили эти войска, так чему же нас могут научить американские советники?..
— Вы расстреливаете ни в чем не повинных людей! — крикнул толстый американец, вытирая платком крупные капли пота со лба.
— Это ложь! — продолжал Фидель. — Мы расстреливаем военных преступников и будем их расстреливать. Потому что, если мы оставим их в живых, они снова поднимут головы и опять установят диктатуру.
Какой-то журналист вскочил со своего места и неистово закричал:
— Правильно! Да здравствует Куба!
Фидель не сходил с трибуны пять часов. Многие журналисты успели передать в редакции репортажи о пресс-конференции, фотокорреспонденты проявили отснятые пленки, а Фидель все отвечал и отвечал на вопросы.
Он ответил на сто вопросов. Даже самых яростных недоброжелателей кубинской революции поразила эрудиция этого человека, живость его ума, находчивость и, наконец, смелость.
Каждому из четырехсот иностранных корреспондентов, съехавшихся в январе 1959 года в Гавану, естественно, хотелось лично встретиться с главой кубинских повстанцев. Этой встречи добивались разными способами. Но чаще всего попытки были безуспешны.
Американский корреспондент Джон Орурке, побывавший в те дни у Фиделя, писал: «Добиться личной встречи с Фиделем Кастро намного труднее, чем с папой римским. Но это объясняется не тем, что Кастро чуждается людей или не хочет никого принимать. Беда в том, что он любит поговорить. Беседует он всегда не менее часа, даже если его ожидают восемьдесят человек. В сутках только двадцать четыре часа, и в виде исключения он должен хотя бы три часа отводить сну».
Мои зарубежные коллеги считали, что у меня шансов на встречу с Фиделем Кастро больше, чем у других. Я был в Гаване единственным советским корреспондентом.
Я узнал, в каком номере отеля «Хилтон» разместился секретарь Фиделя. Очевидно, раньше это был гостиничный номер. Сейчас в комнате не было кровати, посредине стоял стол, заваленный деловыми бумагами. Лежали они как попало, в беспорядке. На полу сидел молодой повстанец с окладистой бородой и волосами до плеч и разбирал кипу бумаг. Он читал бумаги и раскладывал их на полу, как пасьянс, приговаривая:
— И пишут, и пишут… Не по мне эта работа. В горах воевать легче было…
Заметив меня, он спросил:
— Вам чего?
— Не мог бы я встретиться с Фиделем?
— Нет, — отрезал повстанец, продолжая раскладывать бумаги. — Все хотят с ним встретиться.
— У меня есть преимущество.
— Это какое же? — повстанец кинул на меня взгляд.
— Я представляю газету, у которой самый большой тираж в мире — шесть миллионов экземпляров.
— Интересно, — сказал повстанец.
Я вручил ему визитную карточку.
Он повертел ее перед глазами и обещал сказать обо мне Фиделю.
— Но едва ли он найдет время! — заявил повстанец. — Он ложится в три, встает в шесть. Вы лучше приезжайте в отель ночью, подежурьте.
Вечером, часов в одиннадцать, я вернулся в отель и стал ждать. Таких, как я, собралось довольно много, может, человек сто.
Прошло, наверное, часа два, а может, три. В холле появился в сопровождении охраны Фидель. Все, кто был в холле, повскакали со своих мест и рванулись к нему. Я оказался в третьем или четвертом ряду.
Маленького роста американец, изо всех сил хватаясь за плечи соседей, пытался приподняться над толпой и спросить что-то у Фиделя. После двух безуспешных попыток он устало опустился и смолк. Рядом со мной стояла женщина. Не сумев пробиться к Фиделю, она яростно кричала: «Фидель — убийца! Он убил моего мужа!» Окружающие шикали на нее.
К Фиделю протиснулся высокий кубинец в красной рубашке. Он бесцеремонно обнял Фиделя, и фотограф — видимо, приятель кубинца — тут же щелкнул фотоаппаратом.
Меня сдавили со всех сторон. С трудом вырвавшись из толпы и не досчитавшись нескольких пуговиц на рубашке, я покинул отель.
И все-таки через несколько дней мне удалось поговорить с Фиделем.
Однажды ночью в дверь номера, где я жил, постучали. Я увидел на пороге вооруженных повстанцев. Они уточнили мою фамилию и коротко сказали: «Одевайтесь! Мы вас отвезем к Фиделю».
Я схватил блокнот, ручку, фотоаппарат и уже через пять минут под охраной бородачей ехал на военном «джипе» по улицам Гаваны, жизнь которой не утихала даже в этот час.
В военной крепости Ла Кабанья, где находился штаб революционной армии, я встретился с Фиделем Кастро и Че Геварой.
— Русский? — глядя в упор, спросил меня Фидель.
— Да!
— Привет! — Фидель подал свою большую сильную руку. — Далеко тебя судьба забросила!
Он сел на кровать, поглядел на комод, где лежали сигары, взял одну, понюхал и положил обратно. Взял другую, откусил кончик ее, выплюнул, чиркнул спичку и долго раскуривал сигару.
Потом он наклонился к Геваре и стал что-то вполголоса говорить ему, при этом горячо жестикулируя. Какая противоположность: Гевара — спокойный, тихий, Фидель — порывистый, резкий…
Я сделал несколько снимков. В комнату вошли Рауль Кастро и его жена Вильма Эспин. Она воевала вместе с Раулем в горах Сьерра-Маэстра, и теперь, после победы, молодые люди соединили свою судьбу.
Рауль и его жена чем-то похожи друг на друга. Кажутся схожими черты лица, глаза… Рауль еще очень молод. У него и борода-то как следует не растет, усы едва чернеют. Длинные волосы на затылке перетянуты ленточкой в виде косы… Есть что-то в облике Рауля женственное, хотя характер и воля у него железные. Это не раз проявлялось во время тяжелых боев.
Фидель закончил беседу с Геварой. Он показал мне место рядом, на кровати.
Фидель с гневом говорил о военных преступниках, которые в те дни предстали перед военным трибуналом. Он осудил американских журналистов, искажавших правду о Кубе.
— Ну, ты скажи, здорово я вам, журналистам, поддал на пресс-конференции? — Фидель засмеялся.
На Кубе редко употребляют слово сеньор. Обычно с первой минуты знакомства говорят «ты», «друг», «приятель».
— Вы побили все рекорды! — сказал я. — Пять часов на трибуне.
— Мы под боком у США изгнали американскую военную миссию, — продолжал Фидель. — Мы изменим внешнюю и внутреннюю политику и никому не позволим вмешиваться в наши дела…
— Скажите, Фидель, — перебил я его. — Какие у вашего революционного правительства есть гарантии, что американцы не вторгнутся на Кубу и не свергнут вас, как это сделали они с правительством Арбенса в Гватемале?
— У нас есть три гарантии, — уверенно ответил Фидель. — Во-первых, повстанческая армия, во-вторых, всеобщая поддержка народа внутри страны и, в-третьих, обстановка во всей Латинской Америке не та, что была в пятьдесят четвертом году. Сейчас она изменилась в нашу пользу.
Фидель говорил увлеченно, сопровождая свои слова выразительными жестами. В ораторском искусстве он не новичок. Фидель адвокат по образованию. Окончив университет, выступал на судебных процессах. И его речи всегда оценивались очень высоко…
— Ну, а теперь расскажи, — обратился Фидель ко мне, — как относятся к нашей революции в России.
— За вашей героической борьбой уже давно следит наш народ, — сказал я. — Ваша революция понятна нам и близка по духу. Посол Советского Союза в Мексике поручил мне передать, что Советский Союз готов восстановить с Кубой дипломатические и торговые отношения. И если Куба подвергнется экономической блокаде со стороны капиталистических стран, Советское правительство готово заключить с вами долгосрочные соглашения о закупке кубинского сахара…
Я произнес это четко и несколько официально, потому что это были не мои слова, а слова посла Советского Союза. По долгой паузе, которая вдруг образовалась в разговоре, я понял, насколько важно все это было для кубинской революции.
Фидель долго молчал, потягивая сигару и глядя куда-то в сторону, потом повернулся ко мне.
— Я за восстановление дипломатических и торговых отношений с Советским Союзом, — твердо произнес Фидель. — Так и передайте.
Когда мы расставались, было часа три ночи, вернее, утра.
— Мне сегодня можно спать только три с половиной часа, — сказал Фидель, подавая на прощанье руку.
— Маловато!
— Врачи говорят, — продолжал Фидель, — что я, в связи с моими революционными делами, проживу на двадцать лет меньше. Но… — Он весело посмотрел на меня, подмигнул и добавил: — Разве жизнь человека измеряется годами?..
Была у меня еще встреча с Фиделем в Москве, во Дворце культуры автозавода имени Лихачева, куда он приехал вместе с членами Советского правительства. Перед выходом в зал все собрались в небольшой комнате. Я пожал Фиделю руку и поговорил с ним минутку.
А потом был митинг на Красной площади, на котором выступал Фидель. Я в это время находился в радиоцентре на третьем этаже ГУМа. Передо мной как на ладони Красная площадь, Мавзолей, на трибуне которого стояли члены Советского правительства и Фидель Кастро.
И когда Фидель Кастро закончил свою речь и отзвучали волнующие звуки гимна «26 июля», к микрофону радиоцентра пригласили меня. Помнится, я сравнивал остров Кубу с каменной твердыней, которая неприступна для врагов…
…Я перебирал в памяти все эти встречи с Фиделем, когда ехал в резиденцию посла.
Пако вдруг прибавил скорость, лихо обогнал впереди идущую машину и пристроился в хвост какому-то «форду» с дипломатическим номером.
Машины подъезжали к зданию резиденции. Я вошел в широкие двери особняка и встал в длинную очередь гостей, поздравлявших посла и его супругу по случаю праздника Великого Октября.
После этого гости направились в большой сад. Я отыскал советника. По моему взгляду он все понял и сказал:
— Фидель приедет.
Я медленно продвигался среди гостей. Пожал руку драматургу Хосе Брене, знакомому военному атташе, художнику, который вдруг узнал меня, и, наконец, увидел Николаса Гильена. Поздоровался с ним и встал рядом.
Где бы ни появлялся Гильен, вокруг него всегда собираются люди. Правда, сегодня веселый разговор, который разгорался в компании Гильена, не очень занимал меня. Мысли по-прежнему вращались вокруг одного и того же имени — Фидель.
Незадолго до этого приема я видел Фиделя на экране телевизора, с любопытством вглядывался в его лицо, вслушивался в его голос, не пропуская ни одного движения.
Мне показалось, что Фидель изменился за последние годы. Лицо немножко пополнело. От этого он стал выглядеть солиднее, могущественнее, что ли. На висках появилась седина. Голос его не взвивался, как прежде, и не разрезала воздух, словно шашка, правая рука с вытянутым указательным пальцем. Жесты стали скупее, голос немножко хриплый и усталый.
Глядя на Фиделя, я подумал, как же все-таки не похож он на главу правительства в том традиционном представлении, которое сложилось здесь, в Центральной Америке. Генералы Трухильо, Сомоса, Батиста — вот кто всегда являлись воплощением власти. Трухильо, как известно, превратил Доминиканскую республику в свою вотчину. Его сыновья тоже были генералами и наследниками диктаторского трона. Сомоса беспредельно властвовал в Никарагуа. Батиста — на Кубе. Эти правители твердо усвоили три заповеди: американским монополиям надо прислуживать, народ держать в страхе и, не брезгуя ничем, набивать собственные карманы, да побыстрее…
Генерал Батиста свято выполнял все три заповеди. За время его правления на Кубе активно действовали двести американских компаний. В знак особой благодарности телефонная компания США подарила ему телефон из чистого золота. В августе 1957 года Батиста отменил налог на прибыли иностранцев. В том же 1957 году иностранные компании на Кубе получили сто тридцать пять миллионов долларов прибыли.
Конечно, от прибылей иностранных компаний определенная доля попала в карман генерала Батисты. За время правления он сумел положить на свой счет в Швейцарском банке триста миллионов долларов. Когда его изгнали с Кубы, он купил за двести миллионов долларов остров, построил на нем дворец и прожил там до самой смерти.
Эти диктаторы никогда не говорили хриплыми, усталыми голосами. Они читали написанные речи. Голоса их звучали звонко. Они жили всласть: причудливые дворцы, красивые белые яхты, дорогие «кадиллаки», сверкающие генеральские мундиры, ордена по любому случаю, приемы, банкеты, поездки за границу во главе пышных делегаций.
Насколько же далек Фидель — глава социалистического государства — от всего того, что составляло суть бывших правителей Кубы. Он не строит дворцы из белого мрамора, не покупает за границей ослепительные по красоте яхты, не вывозит тайком с Кубы миллионы долларов и не прячет их в Швейцарском банке. Вот уже семнадцать лет Фидель не расстается со своей зеленой униформой, с высокими солдатскими ботинками.
Во время поездки по Кубе я не раз видел его фотографии. В правлении одного госхоза висел снимок: Фидель на рубке сахарного тростника.
В каком бы уголке Кубы я ни побывал, с кем бы ни встречался, на устах у всех Фидель. За семнадцать революционных лет на Кубе престиж Фиделя стал еще выше.
Наверное, родился он под счастливой звездой. Я видел фотографии участников атаки крепости Монкада. Фиделю было тогда двадцать шесть лет. Он еще не носил бороду и поэтому казался круглолицым юношей.
Штурм Монкады не удался. Но Фиделя не задела тогда ни одна пуля, хотя он был в первых рядах атакующих. Судьба оберегала его.
Немало я читал о том, как высаживался десант Фиделя на Кубе. Трудно представить операцию более рискованную, чем эта. Из восьмидесяти двух человек остались в живых всего двенадцать, и среди них Фидель. А два года партизанской войны с ежедневным риском? Фидель во время этой длительной войны не отсиживался в блиндажах. Он шел вместе со всеми в бой.
И после победы революции судьба хранит Фиделя. Мне не раз попадались на глаза сообщения о замышляемых убийствах главы кубинского правительства. В частности, в «Нью-Йорк таймс» подробно рассказывалось о том, как агент Федерального бюро расследования Мехью поручил Россели и Джинка, бывшим владельцам игорных домов в Гаване, отравить Фиделя.
…Кто-то стоявший рядом со мной вдруг произнес: «Фидель».
Я обернулся и увидел вдалеке, у входа в сад, Фиделя Кастро в сопровождении советского посла Н. П. Толубеева. Позади них шли фотографы, операторы кинохроники, осветители. Молодой парень нес табуретку.
Фидель медленно продвигался среди гостей. Он здоровался, перекидывался двумя–тремя фразами со знакомыми. Там, где он задерживался, парень ставил табуретку, на нее вскакивал фотограф и делал снимок.
Чем ближе подходил Фидель, тем больше я волновался. Он поздоровался с Николасом Гильеном и, бросив взгляд на всех, кто стоял около него, и, видимо не встретив знакомого лица, повернулся в другую сторону. Я увидел широкую спину Фиделя. «Сейчас он сделает еще один шаг, — лихорадочно подумал я, — и прощай Фидель!»
— Вы, наверное, меня не узнали, Фидель? — громко сказал я.
Фидель резко повернулся и внимательно, пожалуй, даже настороженно посмотрел на меня.
— Да, мы с вами встречались! — произнес он, глядя на меня и, видимо, стараясь воскресить в памяти нашу встречу.
— В январе пятьдесят девятого, в крепости Ла Кабанья, и еще…
— Да, да, да! — лицо Фиделя потеплело.
Он вынул сигару, откусил кончик и щелкнул зажигалкой.
— Там были еще Че и Рауль! — напомнил я.
Фидель раскурил сигару.
— И вы от имени посла Советского Союза в Мексике сказали…
— Точно, — обрадовался я. — Ну и память у вас!
— Писали что-нибудь о революции?
— Книгу «Заря над Кубой».
— Переведена на испанский?
— Нет.
— Пришлите ее. Ну, а теперь чем заняты?
— Хочу написать новую книгу о Кубе.
Я заметил нетерпеливый жест посла: слишком долго задержался Фидель на одном месте
— Я пригляделся к вам, — сказал Фидель, будто не замечая жеста посла. — Вы мало изменились за эти годы.
— Вы тоже… А помните, говорили: «В связи с моими революционными делами проживу на двадцать лет меньше…»
— Разве жизнь человека измеряется годами? — с улыбкой повторил Фидель сказанные мне когда-то слова и крепко пожал на прощанье руку. — Когда напишете новую книгу, пришлите. Интересно, какой вам теперь показалась Куба.
Высокая фигура Фиделя медленно двигалась дальше. А я стоял и с грустью смотрел ему вслед. Да и отчего, собственно, радоваться, если расстаешься с давно знакомым человеком, у которого впереди жизнь, полная борьбы и тревог.
ДВА АМЕРИКАНЦА
Писатель Эрнест Хемингуэй и миллиардер владелец алюминиевых заводов Дюпон — два американца, очень разные во всем. Я не знаю, были ли они знакомы. Но когда я приехал на Кубу, столкнулся с их именами. И тот и другой имели здесь дома и подолгу жили.
Дюпон появился на Кубе в начале тридцатых годов. В то время ему было уже лет под шестьдесят. Восточнее Гаваны он облюбовал полуостров, который как длинный язык вытянулся на пятнадцать километров. Земля здесь была болотистая.
Дюпон дешево купил этот полуостров, прислал сюда бригаду рабочих, тракторы, экскаваторы, семь могучих самосвалов. Четыре года эти машины ежедневно возили землю на полуостров, засыпая болота. И наконец болота исчезли с лица земли. На полуострове были посажены всевозможные диковинные деревья, завезены редкие животные, проложена асфальтированная дорога, двадцатикилометровая линия водопровода и построен дом.
Я был в этом доме дважды. Революция конфисковала собственность Дюпона. Но здесь жил Карлос Дилиц, бармен, который работал у Дюпона тридцать лет.
Пустынна была дорога по полуострову. На протяжении пятнадцати километров пути не было видно ни одного строения. Только пальмы, пальмы да еще какие-то деревья с мощными зелеными ветвями.
Дом Дюпона стоит на самом берегу моря. Два этажа сложены из белого камня, а наверху, над всем этим зданием, площадка под крышей на резных, из черного дерева, колоннах.
Дверь дома нам открыл Карлос Дилиц, уже пожилой человек с очень открытым и покорным взглядом. Сначала Карлос повел нас вниз по лестнице в бар. Высокая стойка, такие же высокие стулья, на стене полки, уставленные всевозможными бутылками. Рядом с баром дверь была приоткрыта. Длинное подвальное помещение, в котором хранились сотни бутылок вина, виски, джина, коньяку.
Карлос привычно встал за стойку и спросил:
— Может быть, что-нибудь выпьете?
— Сделайте нам любимый напиток Дюпона, — попросил сопровождающий меня кубинец.
— Ром и сок ананаса, — сказал Карлос и, с профессиональной ловкостью взяв бутылку рома и банку сока, сделал нам коктейли. — Когда Дюпону было шестьдесят, — пояснил Карлос, — он выпивал три коктейля в день и выкуривал три сигары: после завтрака, после обеда и после ужина. Когда ему исполнилось семьдесят, он выпивал два коктейля и выкуривал две сигары. Когда ему стукнуло восемьдесят, он стал выпивать один коктейль и выкуривал одну сигару.
— Сколько же ему сейчас? — поинтересовался я.
— Восемьдесят семь! Но он еще бодрый. После революции он не был здесь ни разу. Но иногда до меня доходят сведения о нем.
Мы выпили по коктейлю и поднялись на первый этаж дома. В холле на стенах висели картины, и между ними на большом панно были вышиты золотом слова: «Здесь живут как в раю. Здесь можно попросить все и даже птичье молоко».
— В этом доме было все, что нужно для жизни человека, — подтвердил Карлос.
— Много было прислуги? — спросил кубинец.
— Семьдесят восемь человек! Восемь из них жили в доме, а остальные в других домах, построенных неподалеку. В гараже было девять автомобилей. Пять «кадиллаков», два «бьюика» и два «шевроле».
Мы переходили из одной комнаты в другую. Столовая, каминная, гостиная… Все здесь массивное, дорогое, все здесь рассчитано на столетия, но какое-то неодушевленное, будто и не притрагивалась ни к чему рука хозяина, будто вещи поставлены так, для красоты. Ни по одной вещи нельзя было определить вкус хозяина, его привычки.
— Наш хозяин не признавал два современных изобретения, — пояснил Карлос. — Телевизор и кондишен. Поэтому дом построен на самом берегу моря, чтобы морской ветерок продувал комнаты.
— А телефон здесь есть? — спросил кубинец.
— Нет! Хозяин приезжал сюда на три месяца и полностью отключался от жизни. Он не читал газет, не смотрел телевизор и не говорил по телефону. Гостей принимал очень редко и не больше одной пары.
— Кубинцев?
— С кубинцами он вообще не общался, зачем ему было это.
— Почему же он построил здесь дом?
— Уединение!
— Ему тут, наверное, было ужасно скучно? — воскликнул кубинец, человек очень общительный.
— Не знаю! — пожал плечами Карлос. — Мне он об этом не говорил. Он вставал в семь утра, гулял. Завтракал в девять. Потом играл в гольф. В двенадцать тридцать обедал и два часа спал после этого. Затем снова гулял или играл в гольф. А в семь часов десять минут спускался в бар. Он выпивал один коктейль, тот самый, что я вам приготовил, и уходил ужинать.
Карлос говорил о Дюпоне, а мое воображение рисовало странный образ человека, который ел, играл в гольф, спал, снова ел и играл в гольф. И это один из крупнейших миллиардеров мира.
— Может, он книги любил читать? — спросил я.
— Нет, книг он не читал, — твердо сказал Карлос и, для убедительности отрицательно покачав головой, повторил: — Нет, не читал!
По широкой лестнице мы поднялись на второй этаж. Здесь спальни. Карлос привел нас в спальню хозяина. Широкая кровать, шкаф, зеркало, тумбочки, столик, и на нем семейный альбом. Революция на Кубе победила так неожиданно, что Дюпон не вывез из этого дома ничего, даже свои личные вещи. Я полистал альбом. Фотографии давние, сделанные тридцать, сорок лет назад. Дюпон на пляже, Дюпон на яхте, Дюпон с дочерью, Дюпон у дорогого автомобиля. И везде улыбка преуспевающего бизнесмена.
— А что же он по вечерам делал? — спросил я Карлоса. — Телевизора не было, книг не читал, газет тоже.
— Пойдемте на третий этаж, — сказал Карлос и открыл небольшую дверь, за которой начиналась узкая лестница.
Над домом была прогулочная площадка. Отсюда открывается удивительная панорама: с одной стороны — бескрайнее море, с другой — зеленые стриженые лужайки парка. И постоянно ласкает прохладный морской ветерок.
— Хозяин приходил сюда в девять тридцать и проводил здесь час перед сном. Как только он поднимался, органист на первом этаже садился за свой инструмент и играл, чаще всего Шопена или Верди.
Орган занимает почти весь подвал. Орган оценивается в несколько миллионов долларов. Его делали в Германии. Из подвала на площадку выходит огромная слуховая труба. Органист играл, а из трубы лились звуки органа, и Дюпон гулял по этой просторной площадке и, наверное, думал о любимом алюминии, который принес ему богатство. Может быть, он мечтал о том времени, когда снова загремят пушки в Европе и понадобятся в неограниченном числе боевые «фантомы» и «боинги», которые делают из его, дюпоновского, алюминия.
Что-то зловещее было в образе этого человека.
Мне приходилось и впоследствии бывать в доме Дюпона, когда на первом этаже был открыт ресторан. Уютно здесь было и не жарко. Я был с кубинцами, которые горячо обсуждали революционные дела на Кубе. Я слушал их. И меня не покидала мысль, что там, наверху, на прогулочной площадке под органную музыку бродил Дюпон. Он по-старчески слезливо вглядывается в темноту Карибского моря и мечтает о новых войнах, о тысячах алюминиевых самолетах…
Я не раз вспоминал этот дом. Было в нем бьющее в глаза богатство и в то же время неодушевленность. Эти мысли особенно настойчиво приходили в голову, когда я посетил дом другого американца, жившего на Кубе, — Эрнеста Хемингуэя.
Хемингуэй, так же как и Дюпон, появился в Гаване в тридцатых годах. Он облюбовал здесь небольшое ранчо: старинный одноэтажный дом, построенный каким-то испанцем еще сто лет назад на участке земли в семь гектаров.
Наверное, раньше это место считалось далеким пригородом, но Гавана росла, и теперь этот район стал ее близкой окраиной. И не той окраиной, где стоят причудливые особняки миллионеров, резиденции иностранных послов, членов правительства. Дом Хемингуэя находится в той стороне, куда разрослись рабочие кварталы.
Вдоль дороги, по которой мы ехали, — невзрачные домики, провинциальные магазинчики. Машина свернула в узкую пыльную улочку и наконец выехала на неширокую асфальтированную дорожку, пролегающую по парку. Около дома огромное, в два обхвата, дерево каоба[57]. Высоко в небо поднялась его зеленая крона. И оттого что у входа стоит такое высокое и могучее дерево, сам дом кажется приземистым.
Первый раз я побывал в доме писателя в 1963 году, вскоре после его смерти. Меня встретил друг Хемингуэя и его помощник Эрера.
В большой гостиной много окон. В простенках между ними головы убитых когда-то животных: газели, импала[58], диких косуль и козлов. В центре комнаты диван и два мягких кресла обиты цветастой материей, над которыми возвышаются торшеры. На небольшом столике между креслами бутылки рома, виски, вина.
— В этом кресле, — Эрера похлопал раскрытой ладонью по высокой спинке кресла, — Хемингуэй читал. Обычно он читал по вечерам при свете торшера. За свою жизнь он прочитал четыре тысячи книг.
Мне вдруг вспомнились слова бармена Дилица о Дюпоне: «Нет, книг он не читал». Как же обкрадывал себя этот человек!
Жестом Эрера пригласил меня в небольшую комнату — библиотеку, которая примыкала к гостиной. Здесь тоже были мягкие кресла и диван, на полу шкура льва. Стены этой комнаты от пола до потолка были сплошь уставлены книгами. Я стал приглядываться к книгам, пытаясь определить, в каком порядке они стоят.
— В расположении книг никакого правила нет, — сказал Эрера. — Эрнест читал книгу и ставил ее на какое-то, одному ему известное место. И требовал, чтобы никто не переставлял книги. Он всегда помнил, где какая книга. Память у него была феноменальная.
Эрера показал мне столовую. Вместо двери здесь была высокая арка. Посредине комнаты — небольшой полированный стол. По бокам две свечи. Писатель ужинал всегда при свечах. С одной стороны стола был один стул и один прибор. С другой — два стула и два прибора. Когда приходил гость, он сажал его напротив, рядом с женой.
Около стены на продолговатом столике стояла в рамке под стеклом карикатура: море, лодка и в ней Хемингуэй в своей спортивной кепочке с длинным козырьком. Он смотрит вдаль. Над ним улыбающееся солнце. В его руке леска, убегающая в воду, и там на крючке скелет рыбы, очевидно, того самого тунца, которого съели акулы у его героя-старика.
Рядом с карикатурой, на этом же столике, под стеклом, лежал небольшой лист бумаги, на котором написано: «Сюда никто не может войти, не будучи приглашенным».
На стенах в столовой такие же, как в гостиной, чучела голов убитых животных.
— Этот лев убит Эрнестом в тридцатом году, — пояснил Эрера, — эта газель убита его второй женой. А эта импала — четвертой женой.
— Хорошо стреляли его жены! — заметил я.
— У них был хороший учитель. — Эрера показал фотографию, сделанную в тридцатые годы. — Это Хемингуэй с женой Паулиной Гриффер. Видите, какой он здесь молодой.
Человек на фотографии был совсем непохож на знаменитого писателя, облик которого всем нам известен. Молодой человек с женщиной. Этакое семейное фото, какие часто встретишь в альбомах.
— А его четвертая жена Мэри, — продолжал Эрера, — хорошо стреляла, потому что была на войне военным корреспондентом. Они поженились в сорок шестом.
Когда мы вышли из столовой, Эрера показал еще на одну дверь, которая выходила из гостиной, — спальня жены. Но он повел меня в противоположную сторону, к стеклянной двустворчатой двери. Одна половина ее была открыта.
Признаюсь, я с нетерпением ждал, когда же наконец Эрера покажет мне святую святых — кабинет писателя. Я думал, что Эрера ведет меня именно туда. Но когда мы переступили порог этой комнаты, я увидел широкую двухспальную кровать, застеленную белым покрывалом. На кровати была одна подушка. А там, где должна быть вторая, лежало несколько книг. Тут же около кровати на полу стояла недопитая бутылка рома.
— Он обычно бросал на кровать книги, которые ему нужно было прочесть.
— А где же его кабинет, письменный стол? — спросил я.
Эрера улыбнулся.
— Это и есть его кабинет. А письменный стол вон в том темном углу! Он за ним не работал. Складывал на него всякие безделушки.
На столе лежали какие-то монеты. Среди них я нашел нашу, советскую. Маленькие слоники, бегемоты, отлитые из меди, ножик, кусок металла.
На стенах этой комнаты тоже чучела убитых животных. Невысокие стеллажи, сплошь уставленные книгами. На неширокой поверхности одного из таких стеллажей стоит портативная пишущая машинка. Под нее подложена толстая книга «Кто есть кто в Америке». Рядом небольшая фанерка с прижимом для бумаги. Тут же лежат карандаши.
— Это и есть рабочее место писателя. — Эрера показал на пишущую машинку. — Как видите, ему нужно было совсем мало места, чтобы сочинять.
— А я слышал о его круглом кабинете.
— Это была затея жены. Она думала, что ему мешают всевозможные шумы, которые неминуемы в доме. Она распорядилась построить башню и наверху кабинет. Я покажу вам ее. Но Эрнест не смог работать там. «Мне не хватает привычных шумов», — сказал он и поставил машинку на прежнее место. Сейчас в той башне живут кошки. И еще там стоит подзорная труба, в которую хорошо видна Гавана.
Я потрогал старенькую пишущую машинку, на которой родилось столько прекрасных книг, покоривших умы миллионов людей.
— Он обычно вставал с рассветом, часов в шесть, и работал до одиннадцати. У него была норма — семьсот — восемьсот слов в день. Если он уезжал на море ловить рыбу, брал эту фанерку, карандаши, бумагу. И там писал. Выходных у него не было. Он не работал, только когда уезжал отдыхать в Европу или в Америку. — Эрера задумался, будто вспоминая что-то. — Он любил музыку. Ему очень нравилась музыка Баха и американский джаз старого направления, представителем которого был Армстронг. С годами у него все более укоренялись привычки, от которых он не любил отказываться. Вот видите, — он показал на толстую книгу, которая лежала на полу и придерживала дверь, чтобы она не закрылась. — Это справочник по авиационной технике. Много лет назад его привез сын Хемингуэя. Он готовился здесь к экзаменам и оставил справочник за ненадобностью. Эрнест припер им дверь. Как-то Мэри убрала его, но он велел положить обратно.
Эрера достал с полки пакет с фотографиями.
— Это самый последний снимок в его жизни, — сказал он.
На снимке у входа в дом стоял Хемингуэй с женой. Он, высокий, сильный, в своей любимой спортивной фуражке с длинным козырьком, в белой гуайявере[59] и черных брюках. На Мэри легкая кофточка в полоску и довольно длинная юбка со множеством складок. Они о чем-то говорят, не обращая внимания на фотографа.
Мы долго смотрели на эту фотографию и молчали. У Эреры, глядя на нее, наверное, возникали свои чувства, а мне было грустно. Такой сильный человек, так любивший жизнь, так много дававший людям, и вдруг покончил с собой.
— Он предчувствовал трагедию, — сказал Эрера. — Незадолго до кончины приехал сюда и увидел на полу свежую краску. «Что это?» — спросил он. Мэри ответила ему, что корень огромного дерева каоба, которое растет у входа в дом, пробился между досок в комнату. Она приказала вскрыть пол и обрубить этот корень. «Зря ты это сделала! — сказал Эрнест. — Плохая примета».
Через десять лет я снова побывал в доме Хемингуэя. Революционное правительство Фиделя Кастро открыло в этом доме музей. Я бродил по комнатам, где все было как при жизни писателя, вспоминал рассказ Эреры и радовался, что снова могу прикоснуться к миру, в котором жил великий американец, ненавидевший войну, мечтавший о мире под оливами, о счастье всех людей на земле.
САМОЛЕТ НЕ РАЗБИЛСЯ
Стрелка часов приближалась к одиннадцати. Нью-Йорк, как обычно, жил своей вечерней жизнью: кто-то сидел дома перед телевизором, кто-то гулял по Бродвею, кто-то проводил время в ночном клубе, потягивая виски и разглядывая полуобнаженных девиц на сцене.
И вдруг телевизионная передача была прекращена, и диктор со свойственной всем дикторам многозначительностью обратился к телезрителям.
— Леди и джентльмены, — сказал он, — всего две минуты назад у «боинга», направляющегося из Нью-Йорка в Лондон, при взлете оторвалось правое колесо. Самолет в воздухе, но он не может совершить посадку. Как сообщил командир корабля мистер Макдольд, никто из пассажиров не знает о случившемся. Стюардессы с улыбкой раздают ужин, который, очевидно, будет последним для тех, кто летит в самолете. Слушайте только нашу программу и ждите следующих передач. А сейчас…
На экране появились дамские трико «новинка». «Покупайте! Они идеально обтягивают тело».
Сообщение о неудачном взлете «боинга» распространилось по Нью-Йорку со скоростью звука. От тех, кто сидел у телевизоров, оно передалось на улицу, с улицы — в ночные клубы и рестораны. И везде люди настраивали телевизоры и радио на волну, на которой сообщалось о происшествии.
А тем временем между торговыми фирмами развернулась яростная конкурентная борьба за то, чтобы именно в эти минуты рекламировались их товары. Ставки, предлагаемые телевидению за рекламу, возрастали с каждой минутой, доходя до таких сумм, о которых вчера даже нельзя было помышлять.
Томительное ожидание нью-йоркских граждан длилось полчаса. И снова голоса дикторов сообщали:
— Летчик Макдольд сказал, что он будет летать над Нью-Йорком четыре часа и, когда сожжет горючее, пойдет на посадку. Когда мы спросили мистера Макдольда, как ведут себя пассажиры, он ответил: «Хорошо! Поужинали и улеглись спать. Через пять часов они надеются приземлиться в Лондоне. Я не буду объявлять им о случившемся, — сказал летчик. — Пусть спят. Через четыре часа я пойду на посадку, не выпуская шасси».
После заявления Макдольда на телеэкранах и у микрофонов радио появились комментаторы. Заявление летчика все оценивали благожелательно. «Молодец, Мак, лучше угробить во сне, чем наяву. И сделать это, конечно, приятнее в Нью-Йорке, а не в каком-нибудь Лондоне, где народ даже не оценит случившееся по-настоящему. Англичане, конечно, не придут на аэродром, чтобы увидеть, как будет садиться самолет без колес. Англичане всегда боятся опоздать к завтраку, или на работу, или к чаю. Разве есть у них время переживать?! Сухие люди!»
Нью-Йорк не спал. Передача о «боинге» приняла вид хорошо разыгранного спектакля. На экране телевизора появился прокурор. Он сидел с одной стороны стола, а техники, готовившие самолет к полету, — с другой.
— Я все проверил, господин прокурор, — отвечал техник, чувствуя себя уже на скамье подсудимых.
— Почему же оторвалось колесо?
— Очевидно, когда самолет набирал скорость, оно ударилось. Может, на асфальте была выбоина.
— Вызвать тех, кто отвечает за взлетную полосу! — крикнул прокурор, и в эту минуту мужчины познакомились с новыми ремнями и подтяжками фирмы «Хичкок».
— На асфальте, господин прокурор, не оказалось ни одной выбоины, — доложил инженер. — Мы каждый день проверяем взлетную полосу.
— Так почему же оторвалось колесо?! — воскликнул прокурор и потребовал конструкторов.
— Наша машина, — заявили представители заводов, производящих эти самолеты, — всемирно признана. И если по чьей-то вине оторвалось колесо, при чем здесь мы? Недавно один самолет нашей фирмы врезался в заводскую трубу. Может, и в этом мы виноваты?
Ньюйоркцы ждали. Некоторые предпочитали стоять на улице с транзисторами в руках и, задрав головы к небу, вслушиваться в гул самолета, который несся откуда-то из облаков. Корреспонденты газет тоже включились во всеобщий ажиотаж. Раздобыв адреса тех, кто летел в самолете, они направились к ним домой.
— Вы жена господина Хулио Смита? — спрашивал корреспондент.
— Да.
— Ваш муж летит в Лондон?
— Совершенно верно.
— Вы спали, не правда ли? Я разбудил вас?
— Спала! — настороженно отвечала жена и поглядывала на записную книжку корреспондента.
— Вы давно замужем?
— Пять лет.
— Значит, у вас уже кончился медовый месяц.
— Простите. Почему вы меня допрашиваете?
— Я корреспондент «Ивнинг пост». У вас есть дети?
— Двое! Но объясните, в чем дело?
— Видите ли… — корреспондент сделал страдальческое выражение лица. — Позвольте задать последний вопрос. У вас никогда не появлялось желание разойтись со своим мужем?
— Если вы мне не объясните причину вашего визита, — сказала жена Хулио Смита, и в голосе ее послышался гнев, — я выставлю вас за дверь.
— Включите телевизор!
— У меня его нет. Муж не любит телевизор.
— А приемник?
— Вот там, в углу!
Корреспондент включил приемник, и из него полетели слова: «Ведет машину летчик Макдольд. Очень опытный летчик, как сказал представитель гражданских воздушных сил, с которым мы пять минут назад имели беседу. Макдольд начал летать во время войны в качестве штурмана тяжелого бомбардировщика „Б-26“. Он бомбил Берлин и Дрезден. Дважды покидал горящую машину и спасался на парашюте. Конечно, он мог бы это сделать и сейчас. Но у него, кажется, нет парашюта. К тому же он хочет попытаться посадить машину, не выпуская шасси».
— О каком самолете идет речь? — тревожно спросила жена господина Смита.
— О том самом! — бесстрастно ответил корреспондент, спрятав блокнот в карман. — Как видите, я не зря обеспокоил вас, миссис. Советую слушать радио. До свидания!
Корреспондент направился по следующему адресу, а передача по радио продолжалась.
— Леди и джентльмены, — торопливо вещал радиокомментатор. — За нашим столом собрались известные люди. Писатель, психолог и сценарист. Перед ними я ставлю один вопрос: каково же сейчас психологическое состояние пилота Макдольда, в руках которого находятся жизни ста шестидесяти ни в чем не повинных людей?
— Состояние у него, возможно, сейчас превосходное, — сказал писатель. — Вы представьте космонавта, который с риском для жизни летит в космос. За ним наблюдает весь народ. А знаете, как гласит известная пословица: «На людях и смерть красна».
— С точки зрения психологической, — перебил писателя психолог, — я бы мог утверждать, что сейчас пилот мистер Макдольд занят анализом прожитой жизни. Он вспоминает детали приятные и горькие, подсчитывает упущенные возможности и победы.
— Могли бы вы написать сценарий для кино? — обратился комментатор к сценаристу.
— Я полагаю, что такой фильм можно было бы создать, — заявил сценарист, — тем более, как мне известно, в самолете находится режиссер Виктор Джепес, наш представитель на кинофестивале в Лондоне…
— При чем тут мистер Джепес? — перебил сценариста писатель. — Не думаете ли вы вместе с ним сделать эту картину?
— Если приземлится самолет, почему бы нет.
— Он приземлится в любом случае, — сострил писатель и засмеялся.
А на экране телевизора шел другой разговор. За столом сидели всевозможные авиационные специалисты. Они спорили о том, можно посадить самолет, не выпуская шасси, или нельзя.
— Попробовать можно, — сказал командующий дальней бомбардировочной авиацией. — Бывали у нас такие случаи. Но риск велик. Я предлагаю обильно полить посадочную дорожку мыльной водой. Это облегчит скольжение.
— А что, если на посадочной дорожке сделать небольшую насыпь из песка, на которую бы оперлось левое крыло самолета? — сказал ведущий телекомментатор.
— Глупо, — ответил командующий, и комментатор постарался закончить эту передачу.
Время подходило к трем часам утра. Мальчишки-газетчики уже продавали экстренный выпуск «Ивнинг пост»[60], в котором содержались интервью, данные членами семей тех, кто был в воздухе.
— Наследники мистера Пленна не очень сожалеют о том, что глава их семьи в воздухе! — кричали мальчишки.
«Обладая большим состоянием, — сообщал корреспондент, — мистер Пленн ужасно скуп. „Можно подумать, что он хотел забрать деньги с собой“, — заявили наследники, показав при этом на небо».
Люди покупали экстренные выпуски газет, садились в автомобили и мчались на аэродром. Многие прихватывали с собой бинокли и киноаппараты.
Вместе с легковыми машинами на аэродром направлялись санитарные и пожарные; операторы телевидения и радио двигались на своих специальных автомобилях, стараясь всех обогнать, чтобы занять самое удобное место. В этом бешеном потоке мчащихся автомобилей не обошлось без аварии. У «шевроле» лопнула шина. Следующий за ней «олдсмобиль» врезался в «шевроле». А три машины, мчавшиеся позади, врезались в «олдсмобиль». Пять автомобилей были разбиты. Один из пассажиров убит. Четверо покалечены. Остальные, слава богу, были живы и со свойственной американцам энергией продолжали рваться туда, на аэродром, где скоро должен произвести посадку «боинг».
Машины окружили аэродром со всех сторон. Ньюйоркцам хотелось занять места поудобнее. Машин насчитывалось уже тысячи. Люди залезали на крыши автомобилей. В ночи вспыхивали блицы фотокорреспондентов. Сделан снимок: «На крыше „крайслера“ сидят пятеро». Почему не продать его фирме «крайслер» для рекламы? Очень убедительный снимок — не у каждого автомобиля крыша выдерживает пятерых.
— Внимание, внимание! — послышались над аэродромом слова главного распорядителя. — «Боинг» начал снижение. Через пятнадцать минут он будет над аэродромом. Просьба соблюдать спокойствие. Родственники тех, кто сейчас находится в самолете, должны не терять самообладания.
Люди подняли головы вверх, стараясь услышать гул моторов «боинга» или увидеть его мигающие огоньки. Но пока ни того, ни другого различить было невозможно.
В это время около посадочной дорожки разгоралась ссора. Операторы нескольких телевизионных компаний выясняли, кому какое место следует занять. Каждый, конечно, претендовал на самое лучшее.
— Внимание! Внимание! — снова послышался в репродукторах голос распорядителя. — Если вы посмотрите на северо-восток, вы заметите мигающие огни «боинга».
С этой минуты взгляды всех были прикованы к мигающим огням. Красный, зеленый, красный, зеленый — они вспыхивали в темноте, тревожа воображение. Чаще бились сердца, и все, что было вчера, позавчера или что будет завтра, отступило перед волнительным ожиданием того, что случится в эти минуты. Кто-то приговаривал: «Это зрелище значительнее, чем театр, — ведь здесь все по-настоящему. Ох как будут жалеть Джонсы, которые уехали в Чикаго! Но мы все им расскажем в деталях».
«Боинг» сделал последний круг над аэродромом и пошел на посадку. Все ниже и ниже его могучие крылья. Когда до земли осталось совсем небольшое расстояние, на самолете зажглись прожектора. Теперь машина напоминала чудовище: два больших фонаря впереди были похожи на фантастические глаза. Сверху и снизу по-прежнему тревожно мигали огоньки. А из четырех мощных реактивных турбин вырывался огонь. Самолет все ближе к земле. Сотни метров, десятки. Сейчас гладкое металлическое пузо самолета коснется асфальта. И вот полетели искры — будто к сильно раскрученному наждачному колесу приставили кусок металла.
Кто-то закричал: «Браво, Мак!» Какая-то женщина захлопала от восторга в ладоши. Специалисты прикидывали расстояние, которое потребуется для того, чтобы самолет остановился. Пожарные машины мчались за самолетом, готовые тут же, сию минуту, тушить пожар.
Но тушить было не надо. Самолет терял скорость, искры становились все мельче. И когда до конца посадочной полосы оставалось несколько десятков метров, самолет остановился. Погасли два могучих глаза и тревожные огоньки красного и зеленого цвета. Смолкли реактивные турбины. И на аэродроме стало тихо. Казалось, что громадное крылатое чудовище, которое минуту назад наводило на всех ужас, умерло.
К самолету подъехали с включенными сиренами полицейские «джипы», санитарные автомобили. Хотелось поскорее узнать, что там… Дверь самолета открылась. Служащий аэропорта подкатил лестницу, но она оказалась высока. К борту самолета приставили обычную лестницу-стремянку.
На асфальт спустился первый пассажир. Некоторое время он сонно смотрел по сторонам, потом недовольно сказал:
— Что за черт! Это же Нью-Йорк! А я должен быть в Лондоне!
— Вы должны были быть на том свете, мистер, — вежливо пояснила стюардесса. — Скажите спасибо пилоту Макдольду.
Все ждали выхода пилота Макдольда. Но он, очевидно, решил выйти из самолета последним. А пока выходили пассажиры. И конечно, каждого окружали журналисты.
— Здравствуйте, мистер Пленн! — весело крикнул кто-то из них, и, когда Пленн обернулся, вспыхнул блиц. — Я слышал, что вас очень ждут дома, мистер Пленн.
Послышался легкий смех.
— Счастливчик Смит! — крикнул корреспондент «Ивнинг пост», когда у выхода появился Смит. — Вас очень любит жена.
— Режиссер Виктор Джепес, — объявила стюардесса.
И когда по лестнице по-актерски элегантно стал спускаться пожилой человек, щелкнуло сразу несколько блицев.
— Вы можете сделать фильм об этом происшествии? — спросили режиссера журналисты.
— Нет, — ответил режиссер. — После обильного ужина я прекрасно спал. Проснулся, когда самолет был уже на земле.
В этот момент женщина спускалась по лестнице и, не попав ногой на перекладину, свалилась на землю и повредила ногу. Санитары, стоявшие поблизости, бросились с разных сторон к женщине, уложили ее на носилки, затолкнули в санитарную машину и, включив сирену, помчались в город. Не зря же, в конце концов, приехало на аэродром пятьдесят санитарных машин.
И, наконец, из самолета вышел герой дня Макдольд. Все аппараты были направлены на него. Макдольд сделал приветственный жест рукой и спустился по лестнице на землю.
— Позвольте первый вопрос! — крикнул корреспондент «Нью-Йорк тайме». — Что вы думали, когда приближались к земле?
— Я думал, что на земле развелось слишком много дураков, жаждущих сенсаций. Они окружили своими автомобилями аэродром и этим усложнили посадку самолета.
— Вопрос номер два. Что вы предпримете в ближайшие часы?
— Сяду на другой самолет и полечу. Пассажиры купили билеты. Они должны быть доставлены в Лондон.
Через несколько часов Макдольд действительно сел в другой самолет и улетел в Лондон.
На следующий день, куда бы вы ни пришли — в частный дом, учреждение, в ресторан, — везде слышался разговор о ночном происшествии. Конечно, рассказывалось обо всем с различными домыслами и присказками, иногда весело, иногда грустно. Все зависело от характера рассказчика.
У меня была в этот день встреча с мистером Карней, одним из ведущих акционеров крупной страховой компании. Человек он был состоятельный и очень милый. Ему хотелось познакомить меня с Нью-Йорком.
Ровно в двенадцать мы встретились в кафе. Заказали по чашке кофе.
— Как вам показалось вчерашнее зрелище? — спросил я.
— Так себе! — довольно равнодушно ответил Карней. — Ничего впечатляющего.
— Слава богу, что самолет благополучно приземлился, — заметил я.
— Вот если бы самолет загорелся при посадке или врезался в аэровокзал и взорвался — вот это было бы зрелище!
Я не знал, что ответить, и поэтому молчал.
— Вы не думайте, что я кровожаден, — сказал Карней. — Но Америке нужны сейчас экстраординарные зрелища: бешеные гонки автомобилей, жестокая схватка на спортивных полях. Все это возбуждает и отвлекает. Как бы вам объяснить? Это как клапаны у парового котла. Лишний пар выходит, и котел не взрывается.
— Почему же этот пар не направить в полезное русло?
— У вас в России этих русел сколько угодно. А мы задыхаемся от избытка. В Америке наступила эра пресыщения. Оказалось, что когда люди достигают эры пресыщения, то проблем становится больше.
— Непонятно.
— Если бы у нас была такая идея, которая бы направляла людей, указывала бы им дальнейшую цель. Но такой идеи нет. В нашем пресыщенном обществе с каждым днем появляется больше лишней энергии, того самого пара, который все взрывает: устои общества, мораль.
— Какой же выход?
— Кто его знает!
Карней выпил рюмку коньяку и запил его кофе.
Некоторое время мы сидели молча, потом вышли на улицу и сели в машину. Последняя модель «бьюика» еще не потеряла запаха заводской краски. На переднем сиденье машины лежал третий том Достоевского.
— Великий писатель, — сказал Карней, когда я взял книгу в руки. — Его любят у нас, потому что он открывает совершенно поразительную гамму человеческих переживаний. Нам во сне даже не снилось, что люди могут жить так сложно, воспринимать мир так остро.
Карней включил мотор. Машина мягко тронулась и поплыла по улице, как корабль.
— Чем более пресыщенной становится жизнь, тем примитивнее человек, — вдруг сказал Карней. — И не осуждайте нас, если завтра объявят, что на железной дороге столкнулись пассажирские поезда и все мы помчимся туда, чтобы пощекотать себе нервы.
ЗАХОЧУ — И КУПЛЮ ГАЗЕТНУЮ ПОЛОСУ…
В Мексике журналисты нередко собираются за чашкой кофе, чтобы поговорить о жизни, поспорить.
В тот вечер нас сидело за столиком человек пять.
— Вы говорите, что страна у вас демократическая, — обратился ко мне Родригес, молодой журналист из газеты «Эль Универсаль». — И все-таки у вас нет такой свободы, как у нас в Мексике. У нас можно прийти в газету «Эль Универсаль», выложить на стол пять–шесть тысяч песо и сказать: «Покупаю пятую полосу». Вам дают эту полосу чистенькую. Что хотите пишите, хотите — помещайте на ней фотографии своих любовниц или портрет бабушки. Какое кому дело! Полоса принадлежит вам. Можно в вашей стране сделать это?
— Нет!
— А вы говорите, у вас свобода печати!
— Но то, что вы рассказываете, больше похоже на торговую сделку, чем на свободу печати, — ответил я.
— Как хотите назовите. Только у нас это можно, а у вас нельзя!
— Кому можно! — возмутился Ренато Ледук — известный в Мексике журналист. — Какая же это свобода, если она доступна только тем, — здесь Ренато употребил не очень ласковое слово, — у кого карманы набиты деньгами. Эта свобода к тому же очень на руку посольству янки. Для них пять тысяч песо — не деньги. Они каждый день покупают полосы в газетах и расписывают свои благодеяния. А народ читает. Простачки попадаются, верят.
— Для Де-Негри эта свобода тоже вполне подходяща! — сказал другой журналист, Франциско, которого все попросту называли Пако.
— О! Де-Негри! — воскликнул Родригес. — Кто из вас может сравниться с ним?! Он зарабатывает по двадцать–тридцать тысяч в месяц. Даже Ренато Ледук и ты, Пако, мальчишки по сравнению с ним.
— Лучше быть мальчишкой, чем… — Ренато опять употребил не очень подходящее для печати слово.
Спор разгорелся. Родригес стоял на своем. Ему очень нравилось, что есть такая свобода печати. Другие выступали за свободу, которую бы не нужно было покупать за деньги. Спор тогда так и не кончился. Для меня он оставался памятным, потому что именно в этот вечер я поближе познакомился с Ренато Ледуком. Выйдя из кафе, мы шли с ним по улице Хуарес, где по вечерам от яркого света витрин почти не ощущаешь темноты.
— Добрый вечер, Ренато, — часто слышалось на улице.
Ренато наклонял свою седую голову, и его индейское с бронзовой кожей лицо улыбалось прохожим.
— Эй, Ренато, может, я довезу тебя на такси?! — кричал шофер, приостановив машину.
— Грасиас, сеньор! — с поклоном отвечал Ренато.
— Даром отвезу, Ренато! — продолжал шофер. — За твою последнюю остроту по поводу жены президента.
— Когда я удачно сострю насчет самого президента, тогда ты меня отвезешь! — сказал Ренато.
Прохожие улыбались.
— Говорили о Де-Негри, — произнес Ренато, неторопливо шагая по тротуару. — Он не журналист. Журналист из всех человеческих качеств обязательно должен обладать одним — честностью. А какая же у него честность? Он пишет только о том, за что больше платят. Министр перерезал ленточку в честь открытия нового участка дороги. Кто пишет? Де-Негри. Разрисует этого министра так, что можно подумать — перед тобой святой Вильясека. У другого министра дочь замуж выходит. Кто пишет? Де-Негри.
Ренато ответил кивком на приветствие прохожего.
— Видите, окна светятся в большом доме на седьмом этаже. Это офисина[61] Де-Негри. Там секретарша, референты, пишущие машинки и магнитофоны. Принимаются заказы, сообщается цена. Репортаж о свадьбе с фотографией — две тысячи песо, о похоронах — полторы, встреча министра на аэродроме, наверное, песо восемьсот. С министров он берет меньше. Беседа чиновника с иностранным гостем — этой цены я не знаю. Думаю, что в этом случае Де-Негри требует двойную плату.
— Как же он везде успевает?
— На некоторые свадьбы и похороны едут его референты. Они сочиняют отчет, подписывает его — Де-Негри. Потом из всех сообщений формируется полоса «Хроника Де-Негри».
— Извини, Ренато, — вдруг остановил его человек в широкополой шляпе. — Я крестьянин из Оахаки! Спасибо тебе за статью о нас, крестьянах. Правильно написана. Пусть знают господа министры и сам президент.
Крестьянин пожал руку Ренато.
— Может, пойдем, — крестьянин подмигнул Ренато, — по рюмочке текильи? Я угощаю.
Ренато обнял крестьянина. Слишком уж трогательно и искренне было его предложение.
Мы снова шагали по тротуару. Чем ближе к отелю «Эль Президенте», тем плотнее ряды автомобилей вдоль тротуаров. «Эль Президенте» — один из самых дорогих отелей столицы. Правда, по виду я бы не сказал, что он самый красивый. Его построили не так давно, и до сих пор не забыта история о баснословных расходах на строительство и о том, в чьи карманы попали эти денежки.
В отеле «Эль Президенте» проводятся всевозможные приемы, собрания, встречи с зарубежными гостями. Сегодня была одна из таких встреч. Прием, видимо, подходил к концу. У парадного подъезда стоял в раззолоченной ливрее швейцар с рупором в руках. При появлении гостя швейцар выкрикивал в рупор: «Машину мистера Робертса». Из ряда машин выезжала одна и мягко останавливалась у подъезда.
Неподалеку от входа стояли полицейские. А дальше толпа любопытных. Женщины обсуждали наряды жен чиновников. Мужчины — марки автомобилей. Мы остановились.
Машина подкатила к подъезду. В нее сел сеньор со своей супругой. Швейцар захлопнул дверцу.
Мы собрались уходить, когда вдруг услышали:
— Машину сеньора Де-Негри.
В подъезде появился Де-Негри. На нем был тщательно пригнанный смокинг и «бабочка» на шее. Гладко зачесанные волосы, чуть седоватые виски, гордая осанка, — он больше похож на чиновника министерства иностранных дел, чем на журналиста.
— Где же еще может быть Де-Негри?! — сказал Ренато.
Де-Негри сел в машину и уехал, сопровождаемый любопытными, а может, и завистливыми взглядами толпы.
Вскоре мы расстались с Ренато.
— Приезжай ко мне завтра в час, — сказал он на прощанье.
«Как не похожи эти два человека, — подумал я, направляясь домой. — Оба журналисты в одной и той же стране. Не похожи по внешнему виду и по взгляду на свою журналистскую работу. Тот в смокинге. Этот в костюме, который сшит не очень ладно, рубашка без галстука. Но в походке Ренато, в его статной, широкоплечей фигуре чувствовалась сила настоящего мексиканца, которых обычно называют „мачо“.»
В Мексике, пожалуй, нет журналиста более известного, чем Ренато. Где-то там, в Керетаро или Гвадалахаре, собирается под вечер молодежь и обсуждает то, о чем пишет сегодня Ренато. Его колонка каждый день появляется в газете «Ультимас Нотисиас» под рубрикой «Тротуар». Он ведет речь о маленьких событиях и о больших — всегда о тех, которые касаются жизни народа. Во влиятельном журнале «Сьемпре» его статьи публикуются в разделе «Английская неделя». День за днем Ледук прослеживает жизнь, которая бежит вокруг… Делает он это с юмором.
Ледук часто пишет в спортивной газете «Эсто».
Если соберутся мексиканцы и кто-нибудь упомянет имя Ледука — то тут же начинается разговор о его заметках в газете. А потом кто-нибудь вспомнит, как Ренато мальчишкой был телеграфистом в поезде, перевозившем бойцов революции. Вспомнят юношеские стихи Ренато.
Может быть, кто-нибудь прочтет строки из его запрещенной поэмы «Прометей» или расскажет о веселом времени в Париже, где Ренато работал в 30-е годы в мексиканском консульстве.
— Вы знаете, что у Ренато была невеста англичанка? — вспомнит кто-то. — Богатейшая женщина-художница. Она отчаянно любила Ренато. Он ей писал стихи и пел мексиканские песни. И наконец они поженились. Прошел медовый месяц.
«Милый, почему ты опоздал на четыре минуты к обеду?» — спрашивала англичанка.
«Я же мексиканец, — отвечал Ренато. — Часом раньше или часом позже — какая в том разница? Я встретил приятеля, не мог же я сказать ему, что опаздываю к обеду».
«Хорошо, милый, — говорила жена, — но не забудь, что в файф о’клок[62] ты обязательно должен быть дома».
Ренато соглашался, но не приходил в файф о’клок, и снова дома возникал неприятный разговор.
Однажды Ренато пришел домой и сказал:
«Слушай, дорогая! Я мексиканец, по твоим английским правилам жить не смогу».
На том они и расстались…
Кто-то уже вспоминает другой случай из жизни Ренато. Обо всем говорится с улыбкой и с некоторой долей доброго вымысла…
На следующий день, когда мне нужно было встретиться с Ренато, я обнаружил, что номера его телефона у меня нет. Пришлось позвонить в справочное бюро.
— У Ренато никогда не было телефона, — ответила мне девушка-телефонистка. — Вы поезжайте на улицу Артес, встаньте спиной к кантине и крикните: «Ренато!» Если он появится в окне второго этажа, значит, дома.
Я принял это за шутку. Позвонил приятелю-журналисту, он подтвердил слова девушки. Я отправился на улицу Артес. Действительно, на углу была кантина, напротив нее — старинный дом. Как потом я узнал, здесь в начале этого века помещалось русское посольство.
Я встал спиной к кантине, огляделся вокруг и, не увидев поблизости полицейского, громко крикнул:
— Ре-на-то!
Никто в окнах второго этажа не появился.
— Вы кричите громче, — сказал вдруг прохожий. — Он дома. Ему только сейчас отнесли завтрак. Видно, поздно лег спать Ренато. Полчаса назад он высунулся в окне и крикнул: «Эй, кантинеро, пришли что-нибудь поесть!» Это значит, надо прислать пару бутылок пива и такос[63]… Давайте крикнем вместе, сеньор, — предложил человек.
Мы крикнули, и в окне второго этажа появилась взлохмаченная седая голова Ренато.
— Заходи, Василий, подъезд там, направо, за углом.
Наверное, этот дом не ремонтировался с тех пор, как закрылось после революции русское посольство. Подъезд давно потерял свой вид. Широкая, когда-то торжественная лестница полуразрушена, под лестницей из фанеры сооружена комната. Перед входом в эту комнату сидели на полу дети. В подъезде пахло промасленными жаровнями. Я поднялся на второй этаж и увидел множество дверей.
— Скажите, где живет сеньор Ледук? — спросил я женщину, которую встретил в коридоре.
— А-а, — протянула женщина. — Знаю, знаю, сеньор Аледук, — почему-то женщина назвала его именно так, — он живет там, — и показала на дверь.
Я постучался.
— Входи! — крикнул Ледук.
За дверью была большая комната, такая же старинная, как и весь дом. В некоторых окнах недоставало стекол. Но видно, это нисколько не беспокоило хозяина. В комнате были два стола: на одном, поменьше, — пишущая машинка, а на другом, громадном, — газеты, географические карты, здесь же были книги об экономике, политике, о том, как растить табак и выращивать кофе. На полу в углу стояла бутылка текильи, а на стене висел портрет прославленной киноактрисы Марии Феликс с трогательной надписью хозяину дома.
— Ты меня подожди, Василий! — крикнул Ренато из соседней комнаты. — Или, хочешь, заходи сюда.
Другая комната была такая же, как и первая. Отбитая штукатурка, окна без стекол. Посредине комнаты стояла широкая кровать.
Я вспоминал вчерашние слова Ренато: «Видишь, окна светятся. Это офисина Де-Негри. Там секретарши, референты, пишущие машинки и магнитофоны».
У Ледука не было телефона, у него не было даже наручных часов и самопишущей ручки. В этот дом, конечно, не приезжали преуспевающие адвокаты, министры, врачи, знатные агрономы.
Однако в этих на первый взгляд заброшенных комнатах всегда людно. Сюда без стеснения заходит крестьянин, чтобы поведать грустную историю, горожанин — рассказать о веселом случае. И каждый находит то, зачем приходит к Ренато, — поддержку словом и делом.
Кто-то постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. Мальчишка лет пятнадцати положил на стол газеты и, крикнув: «Ренато!» — побежал в следующую квартиру.
Ренато развернул «Ультимас Нотисиас». Некоторое время он читал свои заметки под рубрикой «Тротуар», потом с отчаянием бросил газету:
— Не напечатали. Испугались. Ну как же, разве может газета критиковать правительство?! Вот вам свобода печати!
— А вы бы купили полосу и напечатали.
Ренато внимательно взглянул на меня. И, видимо, убедился, что я сказал это без иронии.
— Во-первых, чтобы купить полосу, надо иметь деньги. А за правду у нас мало платят. Я зарабатываю в месяц три тысячи песо. Полоса стоит пять–шесть. Кроме того, ты не думай, что мне продадут эту полосу так просто. Их продают тем, кто пишет «за», а не «против». Но ничего! Я напечатаю это в другом месте.
Это была не просто фраза. Вскоре в свет вышла книга Ренато «Четырнадцать бюрократических поэм и одна реакционная коррида». Очень злая сатира на тех, кто держит в своих руках власть и определяет, какой должна быть свобода печати в Мексике.
Везде из уст в уста передаются строки из этой книги. И когда Ренато идет по улицам Мехико, прохожие отдают дань уважения этому человеку, который никогда не покупает «свободу» печати, а завоевывает ее.
САМЫЙ СИЛЬНЫЙ НА ПЛАНЕТЕ
Леонида Жаботинского я впервые увидел в Дубне, где тяжелоатлеты готовились к Олимпийским играм в Мехико. Я приехал с операторами, чтобы приглядеться к будущим героям олимпиады и написать сценарий фильма.
Жаботинский стоял передо мной как гора, хитро смотрел на меня и жал руку. У него рука большая и мягкая.
— Значит, кино снимать будете, — уточнил Жаботинский. — И мы должны быть артистами?
— Выходит, так! — подтвердил я.
Лицо Жаботинского вдруг стало серьезным.
— Василий Михайлович, у тебя что-то в глазу, — сказал он.
Я протер глаз.
Штангист сделал фигу.
— Видишь? Во какие из нас артисты!
Он был доволен своей шуткой и смеялся, вздрагивая мягким животом до тех пор, пока слезы не появились у него на глазах.
Потом мы гуляли по берегу Волги. С нами шли Куренцов, тренер и доктор. Разговор был далекий от спорта. Жаботинский жаловался доктору на то, что у него бок болит, что есть ему зря не дают, на одном кефире держат. Все это не вязалось с обликом самого сильного человека в мире — разве может у него что-нибудь болеть! Может ли такой гигант питаться кефиром? Но оказывается, может и должен. У него задача — потерять шесть килограммов.
— Расскажи нам, как там, в Мексике? — попросил Жаботинский.
Мы присели на песке. Я рассказывал о мексиканцах. Силач сидел слушал, и на лице его отражались десятки чувств: то мелькнет грусть, то радость, то опять появится недоверчивый, с хитринкой взгляд. «Может, все это и не так, — говорили его глаза, — привираешь. Но у тебя складно получается. Давай дальше».
Когда я кончил рассказ о Мексике, Леня сидел молча.
— В Мексику на олимпиаду приедут сильные ребята, — сказал я. — Как насчет победы?
Леня махнул рукой:
— Шестьсот килограммов никто из них поднять не может. Приходи на тренировку — увидишь…
Тренировка тяжелоатлетов — зрелище очень внушительное. Масса металла и человек. Конечно, в наш век есть подъемные краны, которые поднимают сколько хочешь килограммов, и вроде бы зачем этим делом заниматься человеку? Но тогда как бы он узнал свою силу?
Стоит Жаботинский, и перед ним железная штанга. Он берет ее в руки, будто это игрушка. Не такая уж, конечно, игрушка — в ней сто с лишним килограммов. Подойди — и не сможешь сдвинуть с места. А у него это выходит легко и просто. Он ее поднимает лежа, сидя, стоя. Он поднимает ее столько раз, что в общей сложности набираются тонны.
И вот уже пот льется струйками с его лица. Он тяжело дышит. Он просто изнемогает под тяжестью металла. Он ведет борьбу с этим металлом, борьбу молчаливую, упорную. И никто не знает, как Жаботинский относится к этому металлу. То ли он его друг, то ли он видит в этих толстых железных дисках своих лютых врагов.
То, что дает человеку природа, это еще только маленькая доля для успеха. Нужно развить этот дар. Нужно обрести опыт, волю и лишь тогда выходить на помост.
…Жаботинский делает несколько глотков воды и снова неторопливо натирает руки магнезией, чтобы вцепиться в гриф штанги. Он поднимает ее, опускает. Тренер Айзенштадт дает советы. И снова и снова взлетает штанга вверх и с грозным металлическим грохотом падает на пол.
Начались Олимпийские игры в Мехико. Я прилетел туда вместе с киногруппой, которая снимала фильм «Трудные старты Мехико». Мы отправились в Олимпийскую деревню. Прежде других я увидел Жаботинского. Он стоял, облокотившись на крыло автомобиля, перед корпусом № 8, в котором разместилась советская делегация. Был он в красном тренировочном костюме, фигура его казалась символической.
«Советский богатырь» занят был в этот момент важным делом. В Олимпийской деревне это дело называли «ченч» (обмен). Жаботинский менял значки, всякие безделушки.
Этот большой человек любил «ченч», отдавал ему свободное от тренировок время.
Вместо приветствия Жаботинский вынул из кармана горсть значков и спросил:
— Видишь?
Вчера к Жаботинскому обратились французские кинооператоры, снимающие фильм. Они попросили чемпиона Токио поднять на одной руке рулевого с лодки-восьмерки, который весил всего сорок килограммов.
— Ну зачем я буду силу тратить, — ответил Жаботинский.
Тогда один француз вынул из кармана красивый французский значок и сказал:
— Ченч. Вы поднимите, а я вам дам значок.
— Годится, — ответ штангист. — Я подниму один раз, а ты два значка дашь.
Француз отдал два значка, и вскоре рулевой с восьмерки стоял на вытянутой руке Жаботинского, как на крепком уступе скалы…
К Жаботинскому, конечно, все обращаются с одним и тем же вопросом:
— Верите ли в победу?
Жаботинскому этот вопрос задают чаще, чем другим. Во-первых, потому, что он заметнее, чем другие спортсмены. А во-вторых, потому, что американский тяжелоатлет Пиккет заявил в печати, что на этой олимпиаде он победит Жаботинского и тогда покинет помост.
Когда Жаботинскому сказали об этом, он неторопливо и старательно сложил три своих толстых пальца и показал фигу.
Все рассмеялись.
Возможно, где-то там, внутри, под сердцем, у Жаботинского билась тревога: ведь это не какие-нибудь соревнования — олимпийские! Но внешне этой тревоги не чувствовалось. Не зря местные художник и поэт вывесили у входа в корпус № 8 плакат, на котором Жаботинский изображен рядом с самолетом. Подпись гласила:
Это богатырь российский —
Леня, друг наш Жаботинский,
Мог поднять бы самолет,
Только штурман не дает.
Спокойствие тяжелоатлета, конечно, проверяется не в Олимпийской деревне, а на помосте. И вот настала минута испытания.
Первым появился Пиккет. Бурей оваций встречает его зал. «Ну как же — он обещал побить самого Жаботинского!»
Высокий, сильный американец подходит к снаряду. Судьи пристально наблюдают за каждым его движением. Жим… Не получился у Пиккета жим. Когда он поднимал штангу, то на мгновение оторвал пятки от пола.
Первая попытка проваливается у француза Фульстера и шведа Юханссона.
А Жаботинский пока что не выходит на помост, и это придает соревнованиям еще большую остроту.
Пиккет подходит к снаряду второй раз. Сейчас он поднимает штангу, ведь это его коронный номер — жим. И опять неудача. Пиккет уже не мог скрыть своего волнения. Очевидно, произошел психологический надлом. Пиккет разуверился в себе. Он не мог по всем правилам провести жим. В третий раз случилось непоправимое: Пиккет выбыл из игры. «Да, Пиккет, не хвались, идучи на рать!»
Вслед за Пиккетом француз и швед тоже вышли из соревнований.
В тяжелой атлетике тактика занимает не меньшее место, чем, скажем, в беге или боксе. Хотя на первый взгляд какая тут тактика? Поднимай штангу, и все.
Жаботинский еще не выходил на помост, а он уже выигрывает. Чем дольше не выходит на помост Жаботинский, тем больше волнуются соперники. Жаботинский пропускает вес, на взятие которого они тратят силы. В какой он форме, Жаботинский, никто не знает. А может, он тоже провалится с первого же выхода? Вес на штанге все увеличивается.
Наконец радио объявляет: «Жаботинский — Советский Союз!» Неторопливо, вразвалочку выходит наш чемпион. Он трет магнезией руки и куда-то посматривает задумчивым взглядом, будто к чему-то примеривается.
Он подходит к штанге, смотрит на нее. По всему чувствуется, что в этом зале, где так много людей, Жаботинский видит и ощущает только ее — штангу. Он расслабил тело, стоит и смотрит в зал, смотрит невидящими глазами.
На штанге двести килограммов. Это больше олимпийского рекорда, принадлежащего Юрию Власову.
Жаботинский решительно затягивает пояс, приседает и, по-прежнему глядя в зал, ощупывает железный гриф штанги. Руки его крепко вцепляются в металл, на лице решимость.
Наступает тот момент, когда мозг должен приказать телу отдать все, даже то, что скрыто в неприкосновенном резерве. И не может быть сомнений, неуверенности или боязни, что эта тяжелая громадина придавит тебя.
Штанга взлетела на грудь. И опять Леня смотрит в зал все теми же невидящими глазами.
В могучих руках Жаботинского штанга поплыла вверх. Новый олимпийский рекорд!
На лице Жаботинского улыбка. Судья хлопает в ладоши. Огромная железная громадина летит вниз и с грохотом бьется об пол. Этот звук еще раз подтверждает зрителю тяжесть штанги.
Судьи взволнованны. Новый рекорд. На помост вытаскивают весы. Два здоровых парня едва приподнимают штангу, чтобы положить ее на весы. Судьи взвешивают штангу с аптекарской точностью.
Жаботинский под аплодисменты зала покинул помост. Он сидит в раздевалке на скамейке и рассуждает с тренером:
— Посмотрим, что дальше предпримут сопернички.
Американец Иозиф Дьюб решил не уступать Жаботинскому. Он вышел на двести килограммов.
Зрители замерли в тревожном ожидании. Американец с налитыми силой мышцами подошел к снаряду. Как не похож он на Жаботинского. Тот спокоен, а этот волнуется. Это волнение все видят. Штангист не может скрыть его. И зрители не очень верят в его успех.
Дьюб побеждает вес. На лице — радость. Мальчишеская радость. После того как хлопнул в ладоши судья, он бросает штангу и радостно прыгает на помосте.
Борьба обострилась. Дьюб рвется к победе. Он не хочет уступить пальму олимпийского первенства Жаботинскому. Во втором движении — в рывке — американец успешно справляется с весом сто сорок пять.
И опять появляется Жаботинский. Он просит поставить сто семьдесят килограммов.
Зал сначала затих. Потом послышался скрип стульев. В тишине зрители усаживались поудобнее.
А Жаботинский спокойно смотрит в зал, натирая магнезией руки.
Он склоняется к штанге. Долго примеряется. Наконец руки замерли на грифе. Жаботинский глубоко вздыхает несколько раз и отчаянно рвет штангу. Металлические диски взлетают вверх, будто подброшенные стальной пружиной.
Теперь нужно удержать громадину над головой. Она тянет нашего богатыря влево, вперед.
— Оп, оп, оп! — зачем-то громко произносит Жаботинский, как будто это ему помогает в единоборстве с металлом.
И штанга замирает над головой чемпиона. Судья хлопает в ладоши.
Зал взрывается восторгом. Минута волнения позади. Какой захватывающей была эта минута! Благодарные зрители аплодируют Жаботинскому.
Теперь Жаботинский может спокойно сидеть в своей раздевалке в ожидании очереди. Он оторвался от соперника Дьюба на двадцать пять килограммов. Он недосягаем, если, конечно, не произойдет какой-нибудь случайности. Спорт есть спорт.
Американец Дьюб и бельгиец Рединг дерутся в третьем движении за серебро и бронзу.
Дьюб понял, что ему не догнать Жаботинского, но он уверен в своей серебряной победе. И тут американец допускает второй просчет. Он не замечает, как медленно, но верно к серебряной медали движется бельгиец Рединг. Чем ближе к финишу, тем упорнее борется этот невысокий плечистый парень. Он следует по пятам Дьюба. В третьем движении вес штанги доходит до двухсот двух с половиной килограммов.
— Жаботинский — Советский Союз! — объявляет судья.
Выходит Жаботинский. Опять медленно трет магнезией руки и отрешенно смотрит в зал.
Это безразличие к окружающему. Это состояние «самого в себе» заставляет публику верить в его успех. Заставляет верить в то, что этот человек властен над своим могучим телом. Может быть, у него часто колотится сердце? Может быть. Но внешнее его спокойствие покоряет.
Жаботинский легко берет двести два с половиной килограмма. Он держит штангу над головой и улыбается.
Судья хлопает в ладоши. Жаботинский бросает штангу. Расстегивает ремень и снимает его на ходу.
Золотая медаль у него на груди. Никто не в силах догнать его.
Азарт Рединга в борьбе с Дьюбом крепчает. Рединг не хочет отдавать серебро. Дьюб доводит вес штанги до двухсот десяти килограммов и успешно толкает этот огромный вес. А Рединг просит поставить двести двенадцать с половиной килограммов.
Напряжение в зале возрастает. Неподалеку от меня сидят родные Рединга: мать, отец, жена. Они волнуются за своего «малыша». «Малыш» подходит к снаряду, собирает «в кулак» свои силы и толкает двести двенадцать с половиной килограммов.
И когда он бросил снаряд, он прыгал на помосте действительно как малыш, забыв, что в зале зрители. Он радовался по-младенчески весело и забавно.
Дьюбу достается только третье место, хотя он набрал столько же килограммов, сколько противник. Рединг меньше весит, чем Дьюб, и ему отдают серебро.
Казалось бы, все ясно: Жаботинский — первое место, Рединг — второе и Дьюб — третье. Но публика ждет. Уж если Жаботинский завоевал первое место, то, наверное, он еще раз выйдет и поднимет тот вес, который взяли Дьюб и Рединг. Ведь у него еще две попытки в запасе. Как-то нехорошо олимпийскому чемпиону остановиться на двухстах двух с половиной килограммах.
Все ждут. Но Жаботинский не выходит на помост. Судья объявил:
— Леонид Жаботинский — Советский Союз — выступать не будет!
В зале поднялся свист, зрители стали топать ногами. Мне было обидно за Жаботинского.
В Токио Жаботинский поднял двести семнадцать с половиной килограммов. Неужели нет у тебя, Леня, сил поднять эту штангу в двести двенадцать с половиной килограммов?
Публика неистовствует. А Жаботинский сидит в своей раздевалке вместе с тренером Айзенштадтом и, улыбаясь, говорит:
— Штангу поднимать — это не кавун[64] есть. Золотая медаль-то у меня в кармане, чего это я буду лишний раз корячиться…
Может, в спорте это называется «тактикой сбережения сил»?
Пресс-конференция, которая началась вскоре после вручения медалей, была очень внушительной. За столом сидели три богатыря: Жаботинский, Рединг и Дьюб. Казалось, эти трое занимают весь зал. Шутка ли сказать: общий вес этих троих больше пятисот килограммов.
Первый вопрос журналистов Жаботинскому:
— Почему вы не использовали две последние попытки?
— Я приехал бороться за первое место, — ответил Жаботинский. — Ставить рекорды я могу дома.
— Будете ли вы выступать в Мюнхене?
— Если буду, то результат мой будет выше.
— Победят ли вас на следующих играх?
— Просто так не сдамся, — говорит Жаботинский.
Отвечая на вопросы, Жаботинский давал автографы. Он рисовал человечка со штангой и рядом ставил внушительную букву «Ж».
Моя последняя встреча с Жаботинским была несколько необычной. Произошла она не в спортивном зале. Я предложил операторам создать эпизод дружбы между мексиканцами и спортсменами, прибывшими на олимпиаду. Для этого мне хотелось пригласить наших спортсменов — Жаботинского и, скажем, Кучинскую — на площадь Гарибальди. Там всегда полно народу, там собираются мексиканские музыканты — марьячис. Такая встреча на Гарибальди была бы очень впечатляющей.
Я приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на его любимом месте — напротив входа в дом советской делегации. Он стоял, как всегда облокотившись на крыло автомобиля, и «ченчевал». Очевидно, после того как он получил золотую медаль, число желающих обменяться с ним сувенирами увеличилось. Леня был в благодушном настроении.
— Ченченем, — предложил Жаботинский.
Оглядев меня с ног до головы и увидев на моей груди значок со словом «Пресса», он взялся за него своей большой рукой.
— Давай! — Штангист вынул из кармана разные сувениры.
— Не могу, — ответил я. — Без значка меня никуда не пустят.
Леня еще зачем-то потрогал значок. Посмотрел, как он крепится на пиджаке, и сказал:
— Ладно.
Я рассказал Жаботинскому замысел нового эпизода и думал, что он обрадуется.
— Неохота ехать, — сказал Леня. — Устал я. Вот тут, в боку, болит.
— Так тебе же на Гарибальди не штангу поднимать! — возразил я. — Отдыхать будешь.
Жаботинский долго стоял молча. Взгляд у него был такой же, как там, на помосте, безразличный.
— Кучинскую пригласим, — уговаривал я. — Ты и рядом Наташа. Здóрово!
— Если Кучинская поедет, то я тоже поеду, — наконец сказал Жаботинский.
Я помчался искать Наташу. Девушки жили в отдельном доме, который называли «женский монастырь». Этот дом был обнесен высоким забором из металлической сетки. И пробраться туда мужчине было просто невозможно. У ворот стояла женская охрана с винтовками. Даже муж и жена Воронины должны были расставаться у ворот.
Конечно, никакие мои мольбы не имели успеха — проникнуть в дом я не мог. Но тут я случайно увидел Наташу на улице.
Она смотрела на меня голубыми глазами, внимательно слушала и просто сказала:
— Я согласна. Но надо спросить разрешения у Латыниной.
Мы нашли Ларису Латынину, и через две минуты все было решено. Мы весело шагали с Наташей к Жаботинскому. Он стоял, по-прежнему опершись на крыло автомобиля.
— Быстро все это ты сделал, — сказал Жаботинский. — Ну ладно, пойду переоденусь. — И медленно, вразвалку ушел.
Мы стояли и говорили о чем-то. Вернее, говорил я. Мне хотелось, чтобы Наташа не заметила времени ожидания, которое всегда так мучительно и неприятно.
Прошло десять минут, а Жаботинского все не было. Пятнадцать минут. Он не выходил из подъезда.
Я поднялся в его комнату и удивился. Жаботинский лежал на кровати.
— Леня, мы ждем тебя. Наташа ждет, я, операторы.
— Не могу, — ответил Леня, не поднимаясь с постели. — Вот сейчас стал ботинки надевать, наклонился — голова закружилась. Я подумал: а зачем мне все это нужно?
Я развел руками и, чтобы не выражать негодования, ушел. Мне было неловко перед Наташей.
И все-таки я не расстался с идеей создать задуманный эпизод. Попросил руководство делегации о помощи.
Через день вечером я снова приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на своем «ченчевом» посту напротив входа в корпус № 8.
— Как здоровье, Леня? — спросил я прежде всего.
— Болит, — ответил Жаботинский и как-то неопределенно показал на грудь. — А ты на меня руководству жалуешься?
— Прошу, а не жалуюсь. Леня, ты сам пойми: на экране тебя увидят миллионы людей! Поедем.
— А Кучинской сейчас в деревне нет! — Леня хитро улыбнулся.
— А я уже пригласил композитора Александру Пахмутову и поэта Добронравова. Видишь, они идут.
Александра Пахмутова со свойственным ей ребячьим задором сказала:
— Леня, как тебе не стыдно! Иди скорее, одевайся!
— Ну, если композитор едет, я согласен.
Леня ушел неторопливо, как прежде. Не прошло и пятнадцати минут, как он появился в подъезде в парадном костюме.
Наконец-то радостный момент для меня наступил. Все едут! Я уже представил шумную площадь Гарибальди и красочную картину: человек-гигант Жаботинский, рядом Пахмутова. Кругом — марьячис в ярких костюмах, исполняющие свои национальные песни.
Жаботинский сидел со мной в первой машине. Пахмутова, Добронравов следовали за нами в другом автомобиле. Впереди широкая улица Инсурхентес, по которой машины мчатся в восемь рядов.
Мы ехали не торопясь. Машины обгоняли нас. Но вот одна вдруг сбавила скорость и поравнялась.
Водитель оторвал от руля руки и сделал движение, будто он поднимает штангу.
— Вива Русия! — крикнул водитель.
Тут я заметил, что другие машины тоже не хотят нас обгонять. Из окошек высовывались парни, женщины, дети, и все приветливо махали Жаботинскому. Какой-то молодой человек настолько приблизил свою машину к нашей, что смог пожать на ходу Жаботинскому руку.
Зажегся красный свет, и, как только замерло движение, из соседней машины выскочила девушка, подбежала к Жаботинскому, поцеловала его и оставила ему на память свой батистовый платочек.
Жаботинский явно был смущен столь искренним проявлением чувств.
Машины рванулись вперед. Кто-то из шоферов нажал на клаксон: «Та-та»! И все машины стали сигналить: «Та-та»! В такт этому звуку пассажиры стучали ладонями по кузову автомобиля и крыше.
Этот звук, как волна, катился впереди нас. И это означало по-мексикански, что в какой-то машине едет известный человек. С соседних улиц сбегались люди, чтобы взглянуть на этого человека. У светофора мексиканцы окружали машину — они хотели получить автограф у Жаботинского. Они подавали в окошко записные книжки, коробки сигарет, обрывки газет, а какая-то девушка умоляла Жаботинского расписаться на ее белой туфле.
Звук «та-та» катился впереди нас. Он уже достиг площади Гарибальди. И люди, собравшиеся там — музыканты, туристы, мексиканские юноши, которым в эти дни так хотелось все знать и видеть, — стали с нетерпением ждать прибытия на площадь этого известного человека.
Когда Жаботинский вышел из машины, его увидели все. Он был намного выше собравшихся и поэтому походил на монумент, стоящий среди толпы.
Кто-то крикнул:
— Вива Жаботинский!
И вся площадь скандировала:
— Вива!..
С разных сторон бежали люди.
— Ты иди в центр площади, — попросил я Леню. — Я найду марьячис, и начнем съемку.
Жаботинский, как линкор, двигался среди толпы. Все хотели дотронуться до него, а наиболее ретивые юноши пытались залезть на него. Леня смахивал людей с плеч и медленно продолжал свой путь.
За ним двигались осветители, операторы. Пахмутова и Добронравов, которые шли вместе со всеми, были оттеснены толпой.
Операторы включили «юпитеры», и волнение на площади усилилось. Мексиканцы рванулись на свет. Какая-то девица пробралась к Жаботинскому и закричала:
— Бесаме! (Поцелуй меня!)
Вся площадь подхватила:
— Бе-са-ме!..
— Чего они хотят? — зычно спросил меня Жаботинский.
— Поцелуй ее! — крикнул я.
Леня поцеловал девушку.
Теперь толпа скандировала:
— Бе-са-ле… (Поцелуй его!)
Девушка не заставила долго упрашивать себя. Она приподнялась на носки, поцеловала Жаботинского и громко, счастливо засмеялась.
Я заметил, что у Жаботинского взгляд раздраженный, — видимо, оттого, что он ощущал свое некоторое бессилие перед этой напиравшей на него толпой.
Снова в небольшое освещенное пространство перед Жаботинским ворвалась девушка! Волосы распущены, платье легкое, открытое. Она встала перед богатырем, еще шире распахнула и без того большое декольте и требовательно сказала:
— Автограф.
Леня вынул ручку и написал ей на груди букву «Ж». При этом на его лице не было ни улыбки, ни удивления, будто это был лист бумаги.
Надо было поскорее начинать съемку. Я с трудом отыскал в толпе Александру Пахмутову и пробился с ней к Жаботинскому.
Заиграли марьячис, затрещала кинокамера. Однако мексиканским юношам, как видно, не было дела до марьячис и до кинокамеры. Они во что бы то ни стало хотели «пообщаться» с чемпионом Олимпийских игр. Приятели подняли на руках какого-то парня. Он взъерошил чемпиону волосы. Другой парень снял со своей головы огромное мексиканское сомбреро и надел на Жаботинского. Леня терпел, но по его лицу было видно, что терпению приходит конец.
Толпа напирала все больше. У какого-то марьячис хрустнула гитара, и он жалобно застонал, будто это хрустнули его собственные кости.
— А ну, посторонись! — кричал я, потому что операторам не было видно Жаботинского и Пахмутову.
В этот момент Жаботинский стал подниматься над толпой. Парни, стоящие вокруг, решили поднять штангиста, вес которого полтора центнера.
— Кончай это дело! — испуганно закричал Жаботинский. — Гаси свет!
Операторы погасили «юпитеры». Над площадью сомкнулась темнота. Жаботинский прокладывал могучими руками дорогу к машине.
Наконец он тяжело опустился на сиденье, захлопнул дверь и стал держать ее изнутри, чтобы никто не открыл.
Я сел за руль, включил скорость — машина не двигалась. Парни приподняли заднюю часть автомобиля, и колеса беспомощно крутились. Два парня забрались на крышу автомобиля и под крик «Мехико ра-ра-ра!» отплясывали какой-то танец вроде ча-ча-ча.
— Лепя! Стащи их с крыши, — попросил я Жаботинского.
— Нет уж, ты сам, — ответил он. — Я не выйду из машины.
Я высунулся из окна и крепко выругался по-испански. Это несколько охладило энтузиазм собравшихся. Парни слезли с крыши, толпа опустила машину, и колеса автомобиля соединились с асфальтом.
Я неистово сигналил, пробивая дорогу. А кругом по-прежнему слышались крики, свист и скандирование:
— Вива Жаботинский!..
Наконец машина вырвалась из плена. Проехав несколько кварталов, я остановил машину. Следом за мной встала вторая машина. Все вышли и свободно вздохнули.
— Да, Леня, — сказала Пахмутова, — любят тебя мексиканцы. Если бы ты захотел, они бы тебя до Олимпийской деревни на руках донесли.
Жаботинский молчал. Он долго причесывался, неторопливо застегивал пиджак и вдруг стал шарить по карманам. Потом посмотрел на нас каким-то мрачным взглядом и сказал:
— Бумажника-то нет!
— Неужели! — ахнули мы. — Что в бумажнике было?
— Шоферские права, ну и там разная мелочь. — Жаботинский гневно посмотрел на меня: — Это ты виноват! Художественный эпизод придумал!
Он решительно направился ко второй машине и приказал шоферу ехать в Олимпийскую деревню.
Я вернулся на площадь и нашел полицейского.
— Сейчас здесь был Жаботинский, — сказал я.
— Какой успех! — ответил полицейский. — Ни одну голливудскую звезду так не встречали. Ни одного президента.
— У него бумажник пропал, — перебил я полицейского;
— У Жаботинского? У самого сильного человека в мире? — переспросил полицейский.
Я кивнул в знак согласия.
— Вот это да! — вдруг радостно воскликнул полицейский. — Это же настоящий олимпийский сувенир! Молодцы!
«Я ВСТАЛ БЫ НА КОЛЕНИ И ЦЕЛОВАЛ РУССКУЮ ЗЕМЛЮ»
Приходилось ли вам когда-нибудь подолгу не говорить на своем родном языке, не слышать родной речи? Пусть вы прекрасно знаете иностранный язык, скажем испанский, легко объясняетесь на нем с окружающими, пусть вы привыкли к этому языку — все равно по ночам снится дом, и во сне с упоением говоришь по-русски.
Утром проснешься, и в этот момент кто-нибудь обязательно постучит в дверь и скажет: «Пермите, ме сеньор»[65]. И опять испанский…
Но вот кончилась моя жизнь в боливийском городе Санта-Крус, и я утром улетел в столицу Боливии. Это был конец моего долгого путешествия. Скоро я буду в Мексике — там меня ждет семья. В день отлета хозяин разбудил меня и вручил местную газету «Долг», в которой была напечатана статья обо мне. Статья заканчивалась пожеланием доброго пути.
До Ла-Паса одна посадка в провинциальном городке Кочабамба. Когда подлетаешь к Кочабамбе, зрелище за окном самолета удивительное. Джунгли и горы. Джунгли тянутся на сотни километров до самого горизонта. Деревья-гиганты до пятидесяти метров высоты, и каждая веточка в цвету. На одном дереве голубые цветы, на другом ярко-красные или желтые. Наверное, ни один художник не смог бы передать эту удивительную палитру красок.
Но здесь, около Кочабамбы, на пути джунглей встают горы. Тропические деревья поднимаются вверх по склону. Начинается борьба тропического леса и гор. Горы оказываются сильнее. Лес становится реже. Пышный ковер разрывается на куски. Блекнут краски. Джунгли признают свое поражение.
Город Кочабамба находится на высоте двух тысяч пятисот метров, и поэтому его называют городом вечной весны. Зимой и летом, весной и осенью здесь одна и та же температура. После тропической жары Санта-Круса пассажиры с удовольствием предвкушают прохладу Кочабамбы.
Когда самолет подрулил к аэровокзалу, я вместе с пассажирами направился в ресторан и уселся за столик, заказав модный в то время напиток, приготовленный из рома и кока-колы, который назывался «Куба либрэ» («Свободная Куба»).
И вдруг я услышал голос, который поразил меня как гром! Кто-то на моем родном языке крикнул:
— Кто здесь русский?
— Я! — не задумываясь, ответил я, хотя мне не было видно человека, который кричал.
Ко мне подошел невысокий лысый человек и отрекомендовался:
— Здравствуйте. Я Миша из Подольска.
— Очень приятно.
В руке у Миши была газета «Долг» со статьей обо мне.
— Из газеты мы узнали, что вы летите на этом самолете, — сказал он. — Меня послал граф Усов, родственник царя Николая Второго. Он живет здесь и очень хочет видеть вас.
Миша говорил торопливо. Иногда проглатывал окончания слов. Я слушал его с упоением. Ведь он говорил по-русски.
— Я вас очень прошу, господин корреспондент, — в голосе Миши слышалась мольба. — Войдите в мое положение, господин корреспондент. Граф мне так и сказал: «Ты без этого человека ко мне не являйся».
— Я могу опоздать на самолет. Стоянка всего два часа!
— Нет, нет! — воскликнул мой новый знакомый. — Такого не может быть. В крайнем случае я оплачу ваш перелет до Ла-Паса. Я вас умоляю. Я только представлю вас графу — и все. Ах, господин корреспондент!.. Что со мной будет, если вы не поедете!
Лицо Миши выражало боль, страдание, мольбу.
— Машина у подъезда. Туда и обратно. И все…
Я согласился. Миша подхватил меня под руку, потащил к выходу, открыл дверцу голубого «шевроле», посадил, и мы помчались.
Только «скорая помощь» и пожарные машины мчатся по городу с такой скоростью. Миша пролетал перекрестки, не сбавляя скорости, проносился на желтый свет и, наконец, визжа тормозами, остановил машину у калитки. За забором — небольшой садик и двухэтажный каменный дом. Яркие цветы вдоль дорожки, ведущей к дому.
От дома к калитке шел человек. Он был высок ростом, немножко сутул. Шел он усталой походкой, хотя в этой походке угадывался сильный человек и в прошлом военный. Взгляд спокойный, но была в этом взгляде суровость.
Щелкнул замок калитки. Граф некоторое время смотрел на меня и затем протянул свою большую сильную руку.
— Константин Петрович Усов! — голос был низкий, глухой.
— Моя миссия выполнена! — весело отрапортовал Миша, хотя граф как будто не слышал его слов. Он взял меня под руку и повел к дому.
На большой открытой веранде за столом сидел старичок в пенсне, с белой, клинышком, бородкой.
— Профессор Санкт-Петербургского университета Ефимов, — произнося «р» на французский манер, представился старичок.
Сели за стол. Граф налил всем по рюмке водки. Жена графа принесла по тарелке щей и деревянные ложки.
— Ну что ж! — сказал хозяин. — Выпьем! Со свиданьицем! Граф запил водку чаем и мне пододвинул стакан.
— Водку — чаем? — удивился я.
— Дворяне в России всегда запивали водку холодным крепким чаем, — сказал граф и взялся за деревянную ложку. — Вы потеряли уже этот обычай.
Граф хлебал щи и изредка поглядывал на меня.
— Вы коммунист? — спросил граф.
— Да.
— В каком году родился? — Граф перешел на «ты».
— В тысяча девятьсот двадцать пятом.
— В двадцать пятом! — зачем-то повторил граф.
— Расскажите, голубчик, о сегодняшней России! — воскликнул профессор.
Я стал рассказывать.
— Вот ты говоришь: великие стройки, великий Советский Союз, — перебил меня граф. — Можно подумать, что раньше Россия не была великой. Ты, наверное, даже не знаешь, какой она была до революции.
— Почему же?
— А скажите, молодой человек, — спросил профессор, — кого из прежних русских писателей вы знаете?
— Толстого, Тютчева, Тургенева, Фета, Пушкина, Бунина…
— О, о! — сказал профессор и поправил пенсне. — Это замечательно! Может быть, вы помните какие-нибудь строки Пушкина?
— Помню, — сказал я.
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
— Прелестно! Прелестно! — восторгался профессор и хлопал в ладоши. — Советский коммунист знает на память Пушкина. Пять. Истинное пять! Скажите, голубчик, а Лермонтова вы тоже знаете?
Я прочитал Лермонтова «Смерть поэта».
— Браво! — профессор похлопал в ладоши. — Пять! Истинное пять! А скажите, милейший, — профессор заглянул мне в глаза, — вы читали «Войну и мир» Льва Николаевича?
— Конечно.
— А вы, случайно, не вспомните, какие глаза у Наталии Ростовой?
— Темные, как вишни!
— Это просто поразительно! — воскликнул профессор и посмотрел на меня с умилением. — Позвольте старику еще один вопрос.
— Пожалуйста, — согласился я.
— К кому из поэтов Лев Николаевич был особенно расположен?
— К Фету, — не задумываясь, ответил я.
— Верно! — изумленно сказал профессор. — А вы не помните какие-нибудь его строки?
Осыпал лес свои вершины,
Сад обнажил свое чело,
Дохнул сентябрь, и георгины
Дыханьем ночи обожгло.
Профессор встал из-за стола, подошел ко мне, обнял и с влажными от слез глазами сказал:
— Отлично, голубчик! Отлично… Пять с плюсом!
— Через полчаса отходит самолет, — объявил Миша, который до этого сидел молча и слушал.
— Я провожу вас, — сказал граф и встал из-за стола.
Я попрощался с хозяйкой и с Мишей, который хитро подмигнул мне, видимо, в знак особого расположения. Долго мне жал руку профессор. «Я так рад! Так рад!» — повторял он.
Мы сели с Усовым в его большой черный «кадиллак» и поехали.
— Я прочитал вашу «библию», — сказал граф, продолжая начатый за столом разговор. — Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Многого я не понял. Со многим не согласен. Но прочитал. А ты, наверное, не знаешь русских государей и их заслуг перед Россией.
— Знаю!
— Ну, а кого из царей ты знаешь?
— Всех!
Граф удивленно посмотрел на меня и явно не поверил.
— А чей сын Иван Грозный? — спросил он и взглянул на меня испытующе.
— Василия Третьего.
Граф как-то неопределенно покачал головой и смолк. Я не хотел объяснять ему, что закончил исторический факультет Института международных отношений. Но решил в свою очередь задать вопрос.
— Вы помните, в каком году был прутский поход Петра Первого?
— В тысяча семьсот… — замялся граф.
— Одиннадцатом! — подсказал я. — Турки окружили тогда двухсоттысячную армию Петра. И он встретился с султаном. Прежде чем начать разговор, турок долго рылся в карманах шаровар и достал оттуда горсть мака… «Вот смотри, Петр, — обратился султан к русскому царю, — сколько на ладони мака, столько у меня солдат. Сдавайся». Петр полез в карман и вынул одно зернышко перца. «На, раскуси!» — сказал русский царь.
— Молодец Петр, — граф рассмеялся. — Великий государь. Послушай, не улетай сегодня! — вдруг попросил меня граф. — Останься, хотя бы до утра.
Предложение для меня было совершенно неожиданным. Но за эти полтора часа человек, который сидел рядом, стал мне интересен: нравились его лицо, его манера говорить и его непринужденность в беседе. Он мне говорил «ты», и это тоже выглядело естественным. А главное, он говорил по-русски, и это ласкало мой слух. Говорил-то он как-то необычно: чуть растягивая слова, ударение делал не так, как мы делаем это сегодня.
«Ну, подумаешь, прилечу в Ла-Пас завтра утром!» — убеждал я сам себя и согласился.
Граф не скрывал своей радости.
— Дай мне билет, — сказал он.
Мы помчались в аэропорт.
Усову потребовалось немного времени, чтобы перенести вылет на следующий день и договориться о том, чтобы в Ла-Пасе чемодан мой убрали в камеру хранения.
— Пока дома готовят ужин, можем поездить по городу, — предложил он.
И снова машина мчалась по улицам Кочабамбы. Мы продолжили разговор о России, а за окном автомобиля все было непохоже на нашу страну: женщины в яркой одежде, в белых шляпах, напоминающих по форме цилиндры. Мужчины в круглых котелках, они сидят по-турецки в тени домов. И каждый из них чем-то торгует.
Усов живет в этом городе почти сорок лет. В двадцатом году он бежал из России вместе с генералом Врангелем. Добрался до Парижа. Но Париж любит деньги, а их не было у графа. Состояние осталось в России. Из Парижа он направился в Южную Америку.
В поисках богатства он кочевал из одной страны в другую и наконец попал в Боливию. Было время, когда граф работал на оловянных рудниках Хохшильда чернорабочим. Но потом, как он говорит, ему повезло. Он накопил денег и купил рудник. Теперь у него собственные оловянные шахты и две автомобильные мастерские.
Граф прекрасно знал город, хотя, как он сказал, город этот для него чужой.
— Боливийцы называют меня русским, а от России я давно отрезанный ломоть. Так и болтаюсь без родины. — В словах графа прозвучала горькая нота.
Усов остановил машину у статуи женщины. Она величественно возвышается над площадью. Правая рука чуть приподнята, будто благословляет людей на борьбу против врагов. В те далекие годы испанские завоеватели подошли к городу Кочабамбе. Когда защитников города осталось совсем немного, женщина бросила боевой клич. Женщины города вооружились и двинулись на врага. И уже много десятилетий стоит этот памятник[66], и люди отдают дань женщинам, которые спасли город от врага.
Потом мы были на базаре, который разместился на одной из улиц в самом центре города. Граф привел меня в те ряды, где местные кулинары готовят всевозможные блюда из картофеля.
— В Боливии двести с лишним сортов картофеля, — сказал граф. — Это истинный хлеб боливийца. Когда мне приходилось туго — сидел без денег — картофель был главной моей пищей.
И снова разговор возвратился к России. Граф с жадным интересом расспрашивал меня о Москве. «Как выглядит сейчас Собачья площадка на Арбате?», «Цел ли ресторан „Славянский базар“?», «А Кремль цел, не сломали?», «А был ли ты в Петербурге?», «Невский по-прежнему прекрасен?»
Вопросов было так много и часто они были столь наивными, что вызывали у меня улыбку.
Часов в восемь вечера мы приехали к его дому. Вошли в столовую. Здесь уже собралось много гостей. А я-то думал, что в Кочабамбе нет русских.
— Знакомься, — сказал граф. — Это наша русская колония. Здесь не только старые эмигранты, но и бывшие советские. Может быть, с ними ты найдешь общий язык?
— Советские, да не те! — едко сказал невысокий, худой человек и представился: — Кузнецов и моя супруга.
Подавая руку, Кузнецов смотрел на меня нагловато и насмешливо.
Может быть, для того чтобы смягчить впечатление от слов Кузнецова, ко мне подошла жена графа, Мария.
Слово «графиня» так не подходит к этой женщине. У нее простое лицо, не по-женски большие руки. Она приехала в Южную Америку еще до первой мировой войны. Вместе с отцом бежала из России от нужды. Работала на оловянных рудниках. И там познакомилась с Усовым.
Родственник русского царя женился на простой рабочей женщине. Чего только не случается в эмиграции!
Она подвела меня к пожилому, но еще крепкому человеку с пышными усами в форме генерала царской армии. На груди золотом поблескивали ордена.
— Генерал от инфантерии Медведев! Честь имею! — генерал щелкнул каблуками и подал мне руку.
Рядом стоял толстый человек с добродушным лицом. Украинец. Уехал за границу во время революции.
Было еще две пары пожилых людей. Как старого знакомого, меня похлопал по плечу профессор Ефимов и с улыбкой сказал:
— Молодец, голубчик!
Стол был накрыт по-русски. Здесь были картошка, капуста, пирожки, селедка, соленые огурцы, черная икра и, конечно, водка. Водка наша, «Столичная».
Меня посадили во главе стола. Граф сел напротив. По обе стороны стола сели гости. Передо мной поставили большой лафитник.
— Нет ли рюмочки поменьше? — спросил я у Марии. — Недавно у меня была почечная колика. Врачи запретили спиртное.
Моя просьба была встречена всеобщим смехом. Вдоволь нахохотавшись, Кузнецов бросил:
— Коммунистам пить в чужих странах запрещено. По инструкции действуете?
— А как вы думаете?! — воскликнул Миша. — По пьянке человек может сказать лишнее. — Миша хитро подмигнул мне, хотя я не понял, зачем он это сделал.
Я наполнил лафитник.
— За Россию, — громко сказал граф, и мы выпили.
— Ну, и как там, в России, живут наши русские братья? — спросил Кузнецов.
— Не жалуются.
— Неужели? — иронически бросил Кузнецов. — Вы в этом уверены?
Многие засмеялись.
— В таком случае, может, вы мне расскажете, как живут в России? — спросил я Кузнецова.
— А что? Мы хорошо информированы, — вмешался в разговор Миша.
— Что ты кипятишься! — перебил его граф. — Ты лучше расскажи, как тебя бьет жена!
Украинец негромко хихикнул. А Миша замолчал, уткнувшись в тарелку.
— У Миши жена русская, из Подольска, — начал граф. — Дети подросли. А учить их здесь негде. Жена хочет уехать в Россию! А у Миши бизнес! Часами торгует. Уж миллион наторговал.
— Зря жена бьет Мишу, — в разговор вмешался добродушный украинец. — Миша ей избу построил, точь-в-точь как в Подольске. Печку сложил, самовар достал, ухваты сделал.
— Этими ухватами она и гоняет его по дому, — граф негромко засмеялся.
Миша не ответил. Он по-прежнему сидел, уткнувшись в тарелку.
Впоследствии я узнал, что Миша бежал за границу после войны. Работал в хозяйственном отделе советской военной части, расположенной в Германии. Брат Миши работал в Женеве, на фирме, производящей часы. Брат посылал Мише контрабандой, без пошлины, часы, а тот продавал их в Южной Америке. Обоим выгодно.
— Позвольте мне вопрос, — вдруг прозвучал голос генерала от инфантерии Медведева. — О политике я не хочу спрашивать. Это дело не наше. Но может, вы мне честно ответите на такой вопрос… — генерал сделал паузу и испытующе поглядел на меня.
— Могу! — решительно ответил я.
— Русский мужик водку пьет? — спросил генерал.
— Пьет, — ответил я.
— А чем закусывает? — Генерал выжидающе смотрел на меня.
— Соленым огурцом! — не задумываясь, ответил я.
— Правильно! — радостно крикнул генерал. — Значит, Россия-матушка жива и будет жить!
Генерал залпом осушил рюмку и весь вечер молчал, умиленно поглядывая на меня.
Старики эмигранты спрашивали о России с трогательной почтительностью. В каждом слове чувствовалась любовь к родной земле, тоска и боль, которые они испытали за долгие годы эмиграции. Те, кто бежал из России в советское время, вели себя иначе. Они повторяли все самые грязные измышления реакционной прессы. Все это звучало в форме обвинения. Особенно усердствовал Кузнецов.
— Как вы здесь оказались? — поинтересовался я.
— За рабскую Россию я не хотел воевать. В сорок третьем я добровольно перешел к немцам.
— Предатель! Да если бы кто-нибудь увидел, как ты бежишь к немцам, тебя бы просто пристрелили.
За столом воцарилась напряженная тишина.
— Выпьем еще по одной за встречу, за здоровье! — вдруг сказал граф, пытаясь этим нарушить напряженную тишину.
Выпили.
Жена графа включила проигрыватель и поставила старую пластинку.
Ах ты, сукин сын, комаринский мужик,
Ты не хочешь моей барыне служить…
Ко мне подошел граф, взял меня под руку, повел в соседнюю комнату, посадил в кресло.
— Спасибо тебе, — сказал он.
— За что?
— Я думал, что вся советская молодежь такая же, как этот Кузнецов. Что вы не любите Россию, распродаете ее. Поэтому мне так хотелось поговорить с тобой. А на этого Кузнецова плюнь. Он торгует носками и перчатками, каждый месяц взаймы приходит просить. Россию он не любит, нет.
— Подонок, — сорвалось у меня. — Добровольно к немцам ушел.
— Не по-нашему это! Не по-русски! Русские никогда добровольно к врагу не уходили! Не было такого…
Граф помолчал минуту, глядя куда-то в окно и, видимо, думая о чем-то своем. Настроение его вдруг явно изменилось.
— Я воевал под знаменами Врангеля, — глухо сказал граф. — Расстреливал коммунистов. Думал, что спасаю Россию и свои земли на Волге! А вот прошло много лет, и я понял… Все, за что боролся, стоило пятачок. Россия существует, русский народ живет… А я что? Отрезанный ломоть. Всю жизнь на чужбине, без родины…
Граф замолчал и, тяжело облокотившись на колени, долго сидел неподвижно.
— Расскажи мне о зиме, о морозе, — вдруг попросил он. — За десять лет я только во сне видел русскую зиму.
Я рассказывал, как в январе под сапогами снег хрустит, как одевает он ели в пушистый белый наряд. В феврале ветры наметают сугробы. В марте солнце пригревает землю. В апреле веселая звонкая капель начинается…
Плечи графа вдруг вздрогнули. Этот большой, сильный человек заплакал. Он плакал, как ребенок, не скрывая слез. Потом отер слезы кулаком и сказал:
— Если бы я когда-нибудь попал в Москву, в Нащокинский переулок на Арбате, где я раньше жил, я бы встал на колени и целовал русскую землю…
ВО ВЛАСТИ «МАМОЧКИ ЮНАЙ»
Разговор о поездке на автомобиле по странам Центральной Америки начался в небольшом мексиканском кафе, которое называется «Мадрид». Оно находится почти в центре города Мехико, на узенькой улице Индепенденте, где дома двухэтажные, почерневшие от времени, где много маленьких магазинчиков, где беспрерывной лавиной движутся автомобили, отравляя воздух сизой бензиновой гарью.
Вместе с моим мексиканским другом Педро мы сидим за круглым столиком в углу и уже часа полтора ведем разговор о будущем путешествии.
— Мы проверили до последней гайки твой автомобиль, — горячо говорит мой друг. — До границы с Гватемалой мы проедем два дня. Это дорога среди джунглей. Потом начнутся горы Гватемалы с заснеженными вулканами. Из Гватемалы мы отправимся в Никарагуа, затем в Гондурас, Сальвадор, Коста-Рику, Панаму.
В этот же день мы сочинили прошения о визе. «Имею честь просить Вас выдать мне визу для посещения Вашей замечательной страны…»
Были написаны прошения во все посольства стран Центральной Америки.
И вот мы стоим перед консулом Гондураса, высоким, толстым человеком с пышными усами. Он встретил Педро по-приятельски и довольно долго хлопал его по спине, расспрашивая о делах, о семье. Я поверил в успех, и у меня стала пробиваться улыбка. Но радость была преждевременной.
Консула будто подменили, когда речь зашла обо мне. Лицо его вытянулось, и усы вроде обвисли.
— Гондурас — страна демократическая, — бормотал консул, — и я бы дал кому хотите визу, не задумываясь, но насчет вас, советских, существует инструкция. В ней сказано, что консул не может выдать визу без согласования с министерством иностранных дел…
— МИД, конечно, разрешит! — бодро перебил его Педро.
— Я тоже так думаю, — неуверенно поддакнул консул. — Посылать телеграмму в МИД будем за ваш счет. Гондурас — страна маленькая и бедная, средств нам отпускается мало.
Наш голубой трехсотсильный «додж» носился в тот день по Мехико, останавливаясь у посольства и миссий стран Центральной Америки. Везде нас ласково встречали, но, когда слышали «советский», начинались ссылки на инструкции, на приказы, и в конце концов сочинялась телеграмма «за наш счет».
Прошло дня три, прежде чем появился первый отклик на прошение. Отклик довольно громкий. Почти все крупные газеты Мексики поместили в тот день сообщение американских агентств, озаглавленное: «Советского корреспондента не пустят в Гватемалу».
В заметке говорилось: «Президент Гватемалы генерал Идигорас на очередной пресс-конференции сообщил журналистам, что он категорически запрещает советскому корреспонденту Василию Чичкову въезд в Гватемалу». «Почему?» — спросил президента кто-то из журналистов. В ответ Идигорас пустился в пространственные рассуждения о «коммунистической угрозе», о том, что советские журналисты на деле не журналисты, а коммунистические агенты.
Далее в заметке указывалось: «Попытка красного журналиста побывать в Гватемале совпадает с заявлением католического архиепископа Гватемалы Мариано Арельяно о том, что коммунисты снова угрожают Гватемале. Архиепископ предложил организовать специальный молебен и объявить новый крестовый поход против коммунизма».
Прочитав эту заметку, сотрудники посольств стран Центральной Америки в Мехико, конечно, стали срочно разыскивать мой телефон. Уже на следующий день мне позвонили из всех посольств и миссий и с многословными извинениями вежливо сообщили, что «пустить не могут, так как сейчас обстановка в стране неблагоприятная для такого визита». Маленькая заметка сделала свое дело.
Я потерял надежду. Но Педро продолжал сохранять боевой дух.
И мы все-таки побывали в Центральной Америке. Венесуэльские журналисты пригласили нас на президентские выборы. Мы отправились в Венесуэлу на плохоньком, «тихом» самолете компании ТАКА[67], который в шутку называют «лечеро» («разносчик молока»). Он делает посадку в каждой столице стран Центральной Америки.
Молодой человек из авиационной компании ТАКА — приятель Педро — продал нам билеты, зафиксировав в них остановку в Гондурасе на два дня. Заполнял бланки билетов молодой человек без особого энтузиазма, и, наверное, если бы не приятельские чувства к Педро, он таких билетов давать бы не стал, потому что гондурасской визы у нас не было.
— Знаете что, друзья, — задумчиво говорил парень, закончив оформлять билеты. — Я сделал, как вы просили, по для большей гарантии купите вот эти туристские бланки. Стоят они по два доллара, деньги небольшие, но, если вас «прижмут» в Гондурасе, вы их покажете, может, легче будет.
Мы взяли билеты и бланки.
— Ни пуха ни пера, сеньоры, — сказал молодой человек и крепко пожал нам на прощанье руки.
РУССКИХ ЗДЕСЬ НИКОГДА НЕ БЫЛО
На одноэтажном сером здании аэропорта крупными буквами написано: «Тегусигальпа». Недалеко от аэропорта в ряд поставлены военные самолеты со знаками отличия не Гондураса, а Соединенных Штатов Америки. Их держат здесь на всякий случай: а вдруг кто-нибудь обидит «Юнайтед фрут компани», которую местные жители не без иронии называют «мамочка Юнай».
Пассажиры выстроились в длинную очередь перед столом полицейского чиновника. Мы с Педро встали в хвост. Педро старался казаться веселым и таким образом вдохнуть в меня уверенность в успехе. Но от этого мое беспокойство не уменьшалось, и я крепко сжимал свой красный паспорт без гондурасской визы.
Первым вручил паспорт Педро.
— Мы журналисты, летим в Венесуэлу, — бойко начал мой друг. — Расписание самолетов очень неудобно. Мы вынуждены остановиться в Гондурасе на два дня.
— Мексиканец? — не поднимая глаз на Педро, спросил чиновник.
— Да.
Чиновник взял печать и шлепнул в паспорт визу на сорок восемь часов.
Я подал свой паспорт. Чиновник долго разглядывал тисненный золотом советский герб, осторожно развернул паспорт и медленно прочитал название страны.
Пролистав весь паспорт, он как-то недоуменно посмотрел на меня и спросил:
— Русский?
— Да. Я корреспондент «Правды». Живу в Мексике, — выпалил я одним духом, стараясь как-то рассеять сомнения чиновника.
— Первый раз в жизни вижу советский паспорт, а работаю здесь около двадцати лет, — размышлял вслух чиновник, продолжая разглядывать герб. — Добротный паспорт.
Вокруг стола полицейского собрались сотрудники аэропорта. Все уставились на паспорт. Некоторые хотели потрогать его.
— Паспорт красивый, — продолжал чиновник, — но что мне с вами делать?
— Как — что? — воскликнул Педро. — Поставить визу, и мы поехали. Мы же не виноваты, что нужно ждать самолета два дня!
— Прецедента такого не было, — сняв зачем-то фуражку с кокардой и снова надев ее, рассуждал полицейский. — Никто из советских вообще никогда не был в Гондурасе, а тут приехал, да еще и без визы. Как ты думаешь, Хуан? — обратился чиновник к какому-то пожилому сотруднику, разглядывавшему паспорт.
— Пусти его! Запиши, в какую гостиницу они поедут, и сообщи в министерство внутренних дел.
Чиновник еще некоторое время поколебался, потом взялся за печать. Мы с Педро посмотрели благодарным взглядом в сторону Хуана и пошли за вещами.
Если бы меня попросили двумя словами определить столицу Гондураса Тегусигальпу, я бы сказал, что это город в полном смысле провинциальный.
Дома здесь одноэтажные, улицы узкие и грязные. От жары земля высохла, потрескалась, и ветер гонит по улицам и проулкам обрывки бумаги, пыль. Приходится постоянно щурить глаза, чтобы хоть как-нибудь уберечь их.
Улицы Тегусигальпы так узки, что по ним лучше ходить пешком либо ездить верхом на лошади или осле. Автомобили обычно подолгу простаивают на перекрестках, а иногда даже не могут повернуть за угол. Шофер под аккомпанемент собственных ругательств вынужден по нескольку раз двигать машину взад и вперед, чтобы свернуть куда надо.
В центре города — небольшой квадратный сквер. Здесь высится монумент Франциско Морасану. Его чтят в Гондурасе как героя, потому что в середине прошлого века он добивался объединения Гондураса, Сальвадора и Никарагуа. Однако добиться этого не смог. Морасан был схвачен консерваторами и расстрелян.
У «банановых» республик Центральной Америки очень трагичная история. Сколько здесь вспыхивало разных восстаний, было организовано правительственных переворотов — «пронунсиамьентос». Убийства, интриги иностранцев, жульнические махинации приезжих торговцев — все это прочно вошло в историю Гондураса, который появился на географической карте, после того как его открыл Колумб во время своего последнего плавания в 1502–1504 годах. В Гондурасе было найдено серебро и золото, и испанцы занялись добычей этих благородных металлов.
В 1821 году Гондурас провозгласил независимость. Вторая половина прошлого столетия ознаменовалась борьбой между Соединенными Штатами и Англией за влияние в этой маленькой стране, которая расположена в сердце Центральной Америки.
Америка победила. В Гондурас явилась «мамочка Юнай», захватив гигантские массивы плодородных земель. И теперь, куда бы вы ни бросили взгляд, все говорит об Америке! На вывесках, на бутылках с прохладительными напитками, на сигаретах, на товарах — везде США.
Автомобиль, на котором мы едем, тоже американский: разлапистый, неуклюжий «плимут». Он так широк и длинен, что на узких улицах Тегусигальпы чувствует себя, как слон в коридоре. После долгих мытарств на крутых поворотах таксист привез нас в отель «Прадо»[68]. В дверях высокий швейцар в зеленой форме при золотых галунах и в фуражке. Тут же мечется местный фотограф. Он фотографирует всех приезжих и вручает свою визитную карточку. Хочешь — покупай потом фотографии, не хочешь — не бери.
В «Прадо» прохладно и тихо. Стены большого холла красиво отделаны деревом, потолок подпирают колонны, полукругом стоят мягкие кресла.
— Прежде всего мы должны попросить аудиенции у президента республики… — начал Педро, едва переступив порог отеля.
— Опять фантазируешь! — перебил я. — Приехал без визы — да еще к президенту.
— Скептик! — изрек мексиканец. — Не знаешь законов нашей жизни. Чем бесцеремоннее журналист, тем больше ему цена.
Педро рванулся к телефону.
— Соедините меня с канцелярией президента! — потребовал он.
Педро добился разговора с секретарем президента и попросил у него от имени двух иностранных корреспондентов встречи с главой государства.
— Журналисты из каких стран? — прохрипела трубка.
— Из Мексики и… — Педро замялся и сказал: — Европы.
— Хорошо! — опять послышалось в трубке. — Я доложу президенту и сообщу в отель.
…Рано утром, когда мы только что спустились в ресторан на завтрак, в отеле поднялся шум. Служащие бегали по коридорам, по лестницам в поисках кого-то.
Оказалось, что искали нас. После завтрака мы подошли к администратору.
— Святая Мария! — лепетал администратор. — Наконец-то вы появились! Я с ног сбился. К двенадцати вам нужно быть у президента.
Наши акции в отеле сразу поднялись. Служащие заглядывали нам в глаза в ожидании какого-либо приказания. Я молчал, но Педро важным голосом сказал:
— Такси вызовите, пожалуйста.
— Но вам не нужно такси. До президентского дворца рукой подать, — разъяснял администратор. — Пешком дойдете быстрее.
— Я прошу вас, сеньор, — не сдавался Педро, хотя знал наперед, что в такси мы проедем дольше.
Машина — старый, разбитый «форд» — долго крутилась по узким улицам, пока наконец не остановилась у президентского дворца. Здание старое, колониальных времен. Перед большими железными воротами вытянулась по линейке стража с винтовками в руках. Когда мы проходили мимо, солдаты оторвали приклады винтовок от земли и дважды топнули правой ногой. Испанский обычай.
В канцелярии президента нас встретил сеньор Севилья, пожилой седой мужчина, с глубокими грустными морщинами у рта. Поздоровались и уселись на большой кожаный диван.
— Почитайте пока газеты, — Севилья передал нам пачку газет, пахнущих краской.
Читать газет мы не стали.
— Вы давно работаете здесь? — бросил первый вопрос Педро, вытаскивая из кармана блокнот и ручку.
— Всего несколько месяцев, — охотно откликнулся седой человек. — Собственно, вся канцелярия президента состоит из новых людей. И не только канцелярия, но и многие министерства обновлены.
— А раньше чем вы занимались?
— Я двадцать пять лет был в эмиграции, — продолжал секретарь. — У нас в Гондурасе властвовали диктаторы, и все, кто был против диктатуры, вынуждены были бежать от преследований за рубеж. Во времена их власти тюрьмы были полны политических заключенных, экономика страны разрушена…
Секретарь передохнул и продолжал:
— Двадцать первого декабря пятьдесят пятого года военные свергли диктатора Хулио Лосано. У нас называют это революцией. Но, по правде говоря, в ней принимало участие всего человек двести военных, а народ об этой революции и знать не знал. Военные на этот раз поступили честно — организовали президентские выборы, на которых победила либеральная партия и ее кандидаты, нынешний президент Вильеда Моралес. Теперь свобода! Политических заключенных нет, эмигрантов тоже нет! В честь революции воздвигнут памятник!
Секретарь вывел нас на балкон президентского дворца. Отсюда открывается панорама города. Внизу, под стенами дворца, горная река. Но сейчас она пересохла, серые валуны неподвижно лежат в ее русле. Вдалеке невысокая гора. На вершине — белый монумент в виде конуса.
— Это памятник революции, — объяснил секретарь президента. — Раньше на этом месте стоял другой памятник, Памятник миру. Раньше в Гондурасе был мир с тюрьмами. Такой мир нам не нужен. Поэтому тот памятник сломали.
— Верно говорят, что по уровню жизни Гондурас стоит на последнем месте среди стран Центральной Америки? — спросил Педро.
— А откуда у нас может быть богатство! Более пятидесяти лет из Гондураса тянет соки «мамочка Юнай». Ее прибыли пухнут, а наши желудки сохнут. У нас нет своих железных дорог, нет своих рынков, у нас нет даже своей буржуазии. Ведь чтобы быть буржуа, нужно иметь деньги, а откуда их возьмешь? Денежки текут только к «Юнайтед фрут». Нашу внешнюю торговлю на девяносто процентов контролируют Соединенные Штаты, а внутренний рынок полностью подчинен «Юнайтед фрут»…
Беседу прервала молодая черноглазая секретарша, пригласив нас в кабинет президента.
Из-за стола поднялся человек среднего роста, лет сорока пяти. У него небольшие тоненькие усики. Редкие волосы на голове гладко зачесаны. Тяжелые роговые очки и большой перстень с черным камнем на левой руке придают Вильеда Моралесу вид американского бизнесмена.
Кабинет президента небольшой. Посреди него массивный деревянный стол с резными украшениями. На столе бумаги, кинжальчик для разрезания новых книг, тут же магнитофон. Нашу беседу записывают.
Севилья, который находится здесь же, постоянно бросает взгляд в сторону магнитофона, наблюдая за тем, как движутся катушки. Мы подготовили много разных вопросов и думали, что беседа с президентом будет официальной — вопрос, ответ, снова вопрос. Но получилось все проще. Президент, не ожидая нашего первого вопроса, стал рассказывать об экономических трудностях своей страны.
— Диктатура оставила нам очень тяжелое наследство, — угощая нас сигаретами, говорил президент. — Экономика страны практически разрушена. У нас в Гондурасе сейчас есть роковая цифра «семьдесят». Семьдесят процентов всех смертей происходит от болезней. Семьдесят процентов населения неграмотно, семьдесят процентов крестьян живут в шалашах, семьдесят процентов населения ходит без обуви и семьдесят процентов всех детей рождается вне брака…
— Чем вы объясняете последнее? — перебивает Педро.
— Тяжелыми условиями жизни, — продолжает президент. — Мужчины бродят по стране в поисках работы, а семью создать не могут. Дети, которые воспитываются без отцов, становятся, как правило, бандитами, алкоголиками и проститутками.
— Каковы отношения вашего правительства с компанией «Юнайтед фрут»? — спросил я.
— Как вам сказать… — президент задумался. — Отношения хорошие и плохие. В общем, новые. Я вам расскажу о таком случае. У нас есть железная дорога, построенная в начале века англичанами. Когда хозяйничать в стране стала «Юнайтед фрут», она взяла дорогу под свой контроль: «Гондурасцы не могут управлять дорогой, у них нет своих техников». Прежнее правительство Гондураса, послушное воле американской компании, передало сроком на пятьдесят лет эту дорогу компании «Юнайтед фрут». Время этого договора истекло, и мы решили сами управлять дорогой. И когда ко мне явился председатель «Юнайтед фрут», для того чтобы продлить договор еще на пятьдесят лет, я ему сказал о нашем решении. После моих слов он стал весело смеяться и наконец сказал: «Это очень хорошая шутка, сеньор президент, и я могу от души посмеяться вместе с вами, но договор вы, уж пожалуйста, подпишите». Пришлось повторить несколько раз наше решение, прежде чем американский представитель понял, что новое правительство не шутит…
— Вы намерены предпринять еще какие-либо меры против «Юнайтед фрут»? — снова беру я слово.
— Мы думаем вообще пересмотреть наши отношения с этой компанией, — продолжает президент. — Все договоры с ней были заключены пятьдесят–семьдесят пять лет назад. За это время в жизни многое изменилось, а взаимоотношения с компанией остаются прежними. Компания получает гигантские прибыли в Гондурасе и вывозит их в США, обескровливая нас.
Президент говорил очень энергично, делая ударения на тех словах, которые ему казались особенно важными.
— Мы, гондурасцы, даже не можем называться нацией, потому что у нас нет дорог. Провинции разобщены между собой. До сих пор сохраняются земли Москитин[69], где никогда еще не был цивилизованный человек. Индейцы живут там, как двести лет назад.
Президент встал из-за стола и подошел к большой диаграмме, установленной в углу на высоких деревянных ножках. Мы последовали за ним. Педро встал совсем рядом с президентом и моргнул мне: «Сфотографируй, пожалуйста, меня с президентом». В иностранной печати принято публиковать интервью вместе с фотоснимком. Я щелкнул, блиц вспыхнул.
— Мы думаем в ближайшие годы укрепить наше сельское хозяйство, — продолжал президент, — прежде всего за счет увеличения посевов новых культур. У наших крестьян есть земля. Но они не в силах ее обрабатывать, потому что нет семян, нет кредита. Сейчас правительство начинает помогать крестьянам, правда, средств у нас тоже мало.
Президент берет указку и долго водит ею по диаграмме, объясняя, как в ближайшие годы увеличится рост добычи серебра, сколько будет выстроено новых школ, какие предприятия появятся в пригороде столицы.
Снова сели на свои места, и Педро, не теряя времени, ставит перед президентом такой вопрос:
— Есть ли в стране профсоюзы?
— Очень мало рабочих объединено в профсоюзы, — отвечает президент. — Однако профсоюзы есть. При помощи профсоюзов рабочие добиваются льгот у компании «Юнайтед фрут». Правительство поддерживает требования рабочих к американской компании. «Юнайтед фрут» — мощная компания, а рабочие беззащитны. Кто их поддержит, кроме нас?..
— Вы говорили о господстве «Юнайтед фрут», — вмешиваюсь я, — а почему бы вам не установить деловые связи с другими государствами, кроме США?
— Я считаю, что, прежде чем начать торговлю, нужно иметь политическое доверие, — говорит президент. — Сначала политика, а потом торговля. Мы, маленькие банановые республики, как сателлиты, вращаемся вокруг нашей звезды — Соединенных Штатов. Мы к ним привязаны политически и экономически…
— Как же вы будете ликвидировать экономическую разруху? — перебил президента Педро.
— Мы попросим займ у США. Политические свободы мы уже завоевали, теперь хлеб нужен людям.
На исходе был второй час беседы. Обстановка в кабинете стала дружеской. Президент сопровождал свои высказывания шутками. Казалось, что мы сидим на каком-то семинаре и перед нами не президент, а профессор.
— В политике я новичок, — говорит Вильеда Моралес. — По образованию я детский врач. Но я убежден, что в политике врачи тоже не лишние. Многое здесь нуждается в лечении.
Беседа кончилась. Я поблагодарил президента за беседу и признался, что не имел права беседовать с ним.
— Почему?
— Мне тоже непонятно, почему советскому журналисту, который хочет рассказать о Гондурасе своим читателям, не дают гондурасской визы.
— Советский? — удивился президент.
— Корреспондент газеты «Правда», — пояснил я.
— «Правды»?! — еще больше удивился президент. — Как же вы очутились в Гондурасе?
— Дали транзитную визу на сорок восемь часов.
Президент вдруг засмеялся:
— Мне сказали, вы из Европы. Я подумал, что швед! Обычно шведы правильно говорят по-испански.
Я еще раз поблагодарил президента за то, что он нашел время для разговора.
— У нас была деловая беседа, — сказал президент. — Если захотите посетить Гондурас еще раз, пришлите мне письмо. Вам дадут гондурасскую визу.
Укладывая вещи в чемодан перед вылетом, я наткнулся на сувенир, который прихватил когда-то из Москвы: чернильница с Царь-колоколом вместо крышки.
— Послушай, Педро, а что, если эту чернильницу подарить президенту? Он был так любезен с нами.
Педро оглядел со всех сторон чернильницу, поинтересовался, почему у колокола кусок отбит. После этого он сказал:
— Садись. Бери свою визитную карточку и пиши: «Уважаемый господин президент! В знак моей искренней благодарности и в память о нашей интересной беседе я позволю себе передать Вам этот русский сувенир с Царь-колоколом. С уважением…»
Прочитав внимательно испанские слова, Педро добавил одну запятую и отнес подарок администратору, который немедленно отправил его в президентский дворец.
Утром нас подняли в восемь, хотя самолет улетал в одиннадцать. В аэропорту снова встретили знакомого чиновника, который давал нам визы. Я подарил ему значок с портретом В. И. Ленина. Подарок вызвал истинную радость чиновника и завистливые взгляды окружающих.
Когда осталось до отправления самолета полчаса, к нам подбежали два запыхавшихся гондурасца и начали говорить сразу в один голос:
— Вы русский?
— Вас вызывают к телефону.
Поддавшись их волнению, я побежал. Педро за мной.
— С вами говорит начальник канцелярии президента. Здравствуйте, — послышалось в трубке. — Президент получил ваш подарок и был доволен. Но ему непонятно, что здесь написано.
— Там написано старославянскими буквами слово «Москва», — ответил я.
— Это мы прочитали, — послышалось в трубке. — А вот если перевернуть чернильницу, то там есть какие-то слова, написанные красной краской. Что это?
Я не мог понять, о чем он говорит.
— А как они написаны? — спросил я. — Крупно или мелко?
— Очень мелко и по кругу.
— Так это печать фабрики! — вырвалось у меня с облегчением.
— Понятно. Благодарим вас. Адиос! (Прощайте!)
— Слышал? — обратился я к Педро.
— Слышал! — повторил мой друг. — Что поделаешь! Красная печать! Ее здесь многие боятся, даже президент.
«ПОЛУЧЕН ПРИКАЗ СВЫШЕ»
В день отлета из Панамы я вышел из отеля, но такси около подъезда не оказалось. Предупредительный швейцар вынес мой чемодан и показал в сторону роскошного «бьюика»:
— Эта машина пойдет на аэродром. Если хотите, можете ехать в ней.
Швейцар, перекинувшись парой слов с водителем «бьюика», бросил мой чемодан на заднее сиденье. И мы тронулись в путь. По дороге разговорились.
— Вы тоже летите в Мексику? — спросил я.
— Нет, — затягиваясь сигаретой, ответил панамец. — Я везу ткани для летчиков. Маленький бизнес! Панама — свободный порт. Здесь ткани продают без пошлины, а в Мексике они стоят втридорога. Летчики там продают их, и прибыль делим пополам.
Не проехали мы, наверное, и половины пути, как лопнула покрышка. Машину сильно повело влево, но, к счастью, встречных автомобилей на дороге не оказалось…
— Запасного колеса у меня нет, — сокрушенно сказал панамец. — Лопнула шина, лопнул мой бизнес.
Шофер пошел искать телефон, а я стал по американскому правилу поднимать большой палец в надежде, что кто-то остановится. Остановилась старенькая машина, в которой сидели, видимо, муж и жена. Муж поинтересовался, сколько я заплачу, и лишь после этого посадил меня.
Я был рад, что не опоздал на самолет. Через несколько часов я буду в Мехико — дома. А домой так хочется после нескольких месяцев путешествий по странам Южной Америки! Телеграмму о вылете я послал.
Служащий мексиканской компании ГЕСТ[70], брюнет-мексиканец, взял мой красный паспорт, долго листал его и наконец сказал:
— Я вас пустить в Мексику не могу!
— Вы, наверное, шутите, сеньор! — весело начал я. — В Мексике у меня дом, семья. Я давно живу в этой стране.
Но чиновник был непреклонен.
— Ваша виза недействительна. Ее надо продлевать каждые полгода.
— В министерстве внутренних дел Мексики мне об этом не говорили. Три месяца назад летел я с этой же самой визой из Перу в Мексику с посадкой в Панаме. И здесь, в компании ГЕСТ, претензий не было.
Проверили по книгам. Действительно, я пролетел через Панаму. Позвали главного чиновника. Он посмотрел паспорт и категорически заявил:
— Пропустить в Мексику не могу.
После того как чиновник повторил мне одно и то же несколько раз, я вполне осознал значение его слов. Этот высокий толстый сеньор с заплывшим жиром бездушным лицом стал ненавистен мне.
— Что делать? — с трудом сдерживая себя, спросил я.
— Придется позвонить в полицию, — ответил мне толстый сеньор. — Ваша панамская виза кончилась, мексиканская недействительна. Дипломатического представительства вашей страны здесь нет. Вы вне закона на панамской территории.
— Могу я связаться с мексиканским консулом в Панаме? — спрашиваю я.
— Попытайтесь. Но сегодня суббота. Консул, наверное, за городом.
Телефон в консульстве не отвечал. Пока я звонил, мой самолет улетел. Вскоре я услышал топот солдатских сапог. Два солдата, вооруженные автоматами, приближались ко мне, дважды топнув ногой, по староиспанскому обычаю, заявили:
— Устэ эста аррестадо! (Вы арестованы!)
Вокруг собралась толпа чванливых зевак, главным образом американских туристов — этаких чистеньких седеньких стариков и старушек. Американцы обычно отправляются в путешествие на склоне лет. И очень уж они радуются, когда на их глазах происходит какое-нибудь экстраординарное событие или разыгрывается драма.
— Смотрите! Смотрите! — взвизгивала густо напудренная старушка. — Арестовали советского агента.
Кто-то довольно хихикнул, но большинство молча, с любопытством разглядывали меня.
Я лихорадочно думал, что мне предпринять. Но ничего не приходило на ум. Служащий аэропорта взял мой чемодан и сказал, что он будет находиться в камере хранения компании ГЕСТ. Кофр, висевший на моем плече, в котором были фотоаппарат и документы, я не отдал. Но служащий и не настаивал. Солдат, топнув ногой — видимо для того, чтобы привлечь мое внимание, — заявил:
— Прошу следовать за мной в пересыльную тюрьму военного гарнизона аэропорта Токумен.
Через аэропорт Токумен я уже пролетал раза три. В первый прилет я познакомился с чиновником иммиграционной службы Матеосом. Мы поговорили о том о сем и расстались друзьями.
Когда я прилетел во второй раз, мы были уже на «ты» и разговаривали как старые знакомые. Во время недолгой стоянки самолета мы сидели в кафе. Чиновник рассказывал мне о панамской жизни, я ему — о жизни в других странах.
Сейчас я вспомнил об этом человеке и ухватился за него, как утопающий хватается за соломинку.
— Будьте любезны, — обратился я к служащему компании ГЕСТ, который по-прежнему стоял у прилавка и держал мой паспорт в руках. — Вызовите сеньора Матеоса из отдела иммиграционной службы.
Служащий включил динамик, и по аэропорту разнесся его голос:
— Сеньор Матеос, компания ГЕСТ просит вас!
Матеос пришел довольно быстро. Увидев меня под охраной, он насторожился. Когда я называл его фамилию, я хорошо понимал, что могу поставить Матеоса в неловкое положение. Но уж слишком безвыходной казалась мне ситуация, и поэтому я рискнул.
— Извините меня, сеньор Матеос, — начал я очень официально, стараясь ничем не выдать наших дружеских отношений. — У меня просрочена мексиканская виза. Не могли бы вы помочь мне найти мексиканского консула.
Матеос согласился помочь. Он позвонил кому-то — видимо, начальнику охраны, и тот разрешил отправиться в консульство в сопровождении солдат.
Вызвали такси. Я сел на заднее сиденье — по обе стороны солдаты. Впереди Матеос.
Консульство было закрыто. Служащий консульства, который живет в этом же доме, объяснил, как проехать на квартиру к консулу. Дома консула тоже не оказалось. Он был у приятеля. Служанка позвонила ему по телефону и просила нас подождать. Я сидел в машине под охраной солдат. Шофер, молодой парень-негр, с любопытством и состраданием поглядывал на меня.
Минут через двадцать приехал консул. Настроение у него было явно благодушное. Он был выпивши. Когда я вылез из машины, он пожал мне руку. У меня затеплилась надежда. «Сейчас шлепнет визу — и завтра утром я дома».
Но когда консул взял мой красный паспорт, его благодушие исчезло.
— Советский, — сказал он. — Это я не могу решить. Надо ехать к поверенному в делах.
И снова мы были в пути. Впереди ехал консул на своем «форде-мустанге», а за ним мы.
Поверенный в делах Мексики оказался человеком молодым, худощавым, с длинными, как у паука, пальцами. Встретил он нас как-то хмуро. Полистал мой паспорт и сказал:
— Сеньор консул, возьмите инструкцию о визах. Откройте параграф девятый и дайте почитать советскому журналисту.
В инструкции было сказано, что советским журналистам нельзя давать визу без согласования с министерством иностранных дел.
— Мы запросим министерство, — пояснил консул. — Завтра воскресенье. Значит, ответ будет в понедельник вечером или же во вторник утром.
— И все эти дни я должен сидеть в тюрьме?
Поверенный в делах взял телефонную трубку и позвонил заместителю министра иностранных дел Панамы.
— Вы знаете, что советского журналиста арестовали? — сказал поверенный в делах.
— Знаю!
— Не могли бы вы разрешить ему поселиться в отеле? — попросил поверенный в делах.
— Не хочу вмешиваться в это дело, — ответил заместитель министра. — Это приказ свыше.
Поверенный в делах повесил трубку.
— Как только я получу разрешение из МИДа, я тут же дам вам визу. — Поверенный протянул мне руку, давая тем самым понять, что свидание закончено.
И опять я сидел в такси меж двух солдат. Матеос пытался как-то подбодрить меня. Но это у него не получалось, потому что он-то знал, что такое пересыльная тюрьма, куда привозят только что арестованных уголовников и убийц.
Панама была последним пунктом в моем долгом путешествии. Поэтому деньги у меня были на исходе. Я расплатился с таксистом, и осталось у меня ровно десять долларов. На них я послал телеграмму послу Советского Союза в Мексике. «Арестован. Нахожусь в тюрьме Токумен. Прошу ускорить получение мексиканской визы».
Было за полночь, когда меня привезли в тюрьму. Медленно, со скрипом открылись железные ворота. Тюремный двор был обнесен высокой каменной стеной. Прожектора освещали стену.
Солдаты привели меня в комнату дежурного. Там сидел сержант. Перед ним лежала огромного размера книга, в которую он записывал вновь прибывающих. Сержант долго выводил тушью мое имя и фамилию, год рождения, национальность. После того как все графы были заполнены, он с удовлетворением сказал:
— Первый русский занесен в эту книгу!
Дежурный привел меня в камеру — огромная комната с решеткой на окне. Мертвецки-бледный свет луны освещал окно. Вдоль стен — нары, на которых спали какие-то люди. Тяжелый храп разносился в темноте.
— Ложись здесь, — сказал дежурный, показав мне на топчан.
Я лег, положил под голову кофр, и, хотя невидимые москиты пробирались под одежду и безжалостно кусали, я уснул. А вернее, «провалился» в темную бездну, и сновидения, одно ужаснее другого, мучили меня всю ночь.
Утром я с трудом открыл глаза. Обитателей камеры уже не было. Лишь один долговязый негр, негромко напевая, тер мокрой тряпкой пол.
— Хелло, мистер! — весело прокричал он.
— Я не мистер, а товарищ! — зло огрызнулся я и сел на топчан.
— Почему вас посадили, товарищ? — не отставал негр.
— По недоразумению.
Негр долго смеялся.
— Нас тоже! Вчера хотели ограбить почтовое отделение. А у кассира оказался пистолет. Начал палить. Сбежался народ…
— Меня действительно арестовали по недоразумению, — продолжал я. — Мексиканская виза просрочена.
Негр опять долго смеялся и сказал:
— Кто же за это сажает в тюрьму! Вы, мистер, шутите!
— Я не американец. Русский я.
— Русский?! Не может быть! — глаза негра округлились от удивления.
— Документы показать?
— Не надо! — негр сделал отрицательный жест рукой. — Ты лучше выругайся по-русски. Говорят, это красиво получается.
Я отчаянно ругался, а негр затаив дыхание слушал.
— Да-а! — протянул он, когда я закончил длинную тираду. — Только русские так могут.
В знак своего расположения негр притащил мне обмылок и небольшую грязную салфетку вместо полотенца.
Я умылся и спросил:
— Где кормят?
Негр опять засмеялся и отер кулаком слезы.
— Если бы здесь кормили, сеньор, всем бы хотелось сюда.
Оказалось, что в пересыльной тюрьме не кормят. Заключенных больше одного дня здесь не держат.
Я отправился в комнату дежурного и там встретил капитана, начальника тюрьмы. Человек он пожилой. Военная форма сидела на нем мешковато. Щеки обвисли, и у глаз залегли морщинки. Взгляд у него был усталый.
Капитан пригласил меня в кабинет. На стене портрет президента Панамы, на письменном столе бумаги и графин с водой.
— У нас не кормят! Это верно! — подтвердил капитан. — Бандиты! Они и без еды не умрут. — Капитану, видно, понравились свои собственные слова, и он тихонько посмеялся.
— Я к их числу не отношусь, — сказал я.
— Да, да! Конечно! — подхватил мои слова капитан. — Я не могу так подумать.
— И денег у меня нет! — продолжал я. — Я рассчитывал еще вчера быть дома.
— Понимаю, понимаю, — капитан кивал в знак согласия. — Но как же быть? Ума не приложу.
Капитан вылез из-за стола, подошел к двери и громко крикнул:
— Чучо! Принеси бананов!
После этого он снова грузно сел в кресло и достал из стола инструкцию. Долго листал ее и наконец спросил:
— Кто вас привез в Панаму?
— «Аэролинеас Венесоланас», — ответил я.
— Согласно международным правилам, эта авиационная компания и должна вас кормить.
Вошел солдат, в руках у него было штук шесть бананов. Он положил их на стол и вышел.
— Ешьте! — предложил мне капитан. — У нас на территории тюрьмы банановые деревья есть. А на завтрак бананы — это даже врачи рекомендуют.
Я стал обдирать кожицу с банана, а капитан снял телефонную трубку и попросил соединить его с Венесуэльской авиационной компанией. После недолгого разговора капитан повесил трубку и сказал мне:
— Они свяжутся с руководством и через час сообщат.
Я съел пару бананов, поблагодарил капитана и отправился в свою камеру. Здесь никого не было. Я лег на нары и лежал, глядя на потолок, краска на котором давно потемнела от времени.
Страха у меня не было. Почему-то я никогда не терял чувство оптимизма. Даже на войне. В сорок втором году, летом, во время тяжелых боев в Воронеже, когда каждый день вокруг погибали люди, я был твердо уверен, что не погибну. Было какое-то предчувствие. «Нет, не погибну! Буду ранен, но не погибну!» Может быть, такое предчувствие и побеждало страх, который обычно сковывает человека и в конечном счете ведет его к гибели.
Часам к двум дня компания «Аэролинеас Венесоланас» сообщила о том, что дает мне на питание пять долларов в день. Капитан разрешил мне отправиться в ресторан аэропорта под охраной.
Обед мой превратился в сложную процедуру. От казармы до аэропорта было километра два. Я шел под охраной солдата-автоматчика. Прохожие с любопытством поглядывали, принимая меня за американца. Увидеть в Панаме арестованного американца — это ли не сенсация!
Те панамцы, которые читали утренние газеты, уже знали, что арестован советский журналист. Они смотрели на меня с состраданием.
Мое появление в аэропорту вызвало всеобщее оживление. Опять слышались выкрики в мой адрес. Я поднялся по лестнице на второй этаж в ресторан, сел за столик, стоявший чуть поодаль от всех, в углу. Автоматчик расположился рядом на стуле. В ресторане от столика к столику побежал шепоток, перебиваемый удивленными возгласами.
Подошел метрдотель и подчеркнуто любезно спросил, что я желаю. Я решил истратить пять долларов сразу. Не приходить же еще сюда, не выслушивать еще раз эти оскорбительные выкрики и противненькое хихиканье.
— У меня пять долларов, — сказал я. — Принесите мне стейк, салат, кофе, — я прикинул в уме цену. — А на оставшиеся деньги виски.
— Виски с содовой, — уточнил метрдотель.
— Виски в чистом виде…
— Слушаюсь, — ответил метрдотель и ушел.
Окна в ресторане огромные, от пола до потолка. И за ними аэродром. Самолеты выстроены в ряд. Очереди пассажиров к трапам. А дальше взлетная полоса. Самолеты разбегаются и взмывают вверх. Когда сидишь в ресторане в ожидании своего рейса, то обычно любуешься тем, как взлетают самолеты: ураганная мощь моторов, серебристое обтекаемое тело самолета… Но сейчас я сидел за столиком и с какой-то горькой тоской глядел на все эти самолеты. Они были недоступны для меня.
Официант принес стейк, салат и сказал:
— Я не понял, сэр, как вам подавать виски. Получается восемь порций.
— Вы налейте в графинчик и принесите.
Официант, видимо, был озадачен моим ответом. А я прикинул в уме. Восемь порций — это грамм двести, может, чуть побольше. Для такой ситуации вполне нормально.
Официант поставил передо мной графинчик и высокий стакан, из которого пьют виски с содовой. Я вылил содержимое графинчика в стакан. Стакан получился полный до краев. Взгляды всех были прикованы ко мне. Это развеселило меня. Я поднял стакан и вспомнил наше село Коверино. Когда я приезжал туда охотиться, дядя Митя устраивал застолье. Собирались родственники и соседи. Водку разливали по стаканам. Если я артачился и просил рюмку, Иван Привезенов обычно говорил: «Что уж ты, Васютка, хворый какой, что ли? Ну разве здоровые мужики пьют водку рюмками?»
Правда, наш стакан удобнее, чем этот, для виски с содовой. Он высокий и узкий. Тянешь из него, тянешь. Но все-таки я осушил его до дна. Кто-то крикнул «браво!» и похлопал в ладоши.
Тишина, которая царила в зале, сменилась оживленным пересудом.
Я не обращал на это внимания и закусывал. Виски приятно растеклись по телу. И стало как-то безразлично все вокруг, все эти говорящие о чем-то люди.
Не торопясь я ел стейк, салат. Потом так же не торопясь пил кофе. При этом смотрел и смотрел на взлетную полосу, с которой поднимались один за другим самолеты…
Мой обед продолжался долго — может, часа полтора. Солдат не торопил. В ресторане ему было приятнее, чем в казарме…
Наверное, часов в пять солдат снова привел меня в тюрьму.
Капитан — начальник тюрьмы встретил меня у ворот и с улыбкой сказал:
— Я думал, что вы совершили побег. Русские умеют это делать.
— А куда бежать… — в тон начальнику тюрьмы ответил я.
— Это верно, — по-прежнему добродушно сказал капитан. — До России далеко!
Капитан опять пригласил меня в свой кабинет.
Когда мы сели, он сказал:
— Час назад привезли группу бандитов. Они убили парня и изнасиловали его девушку. Их поместили в ту камеру, где вы спали. Вам опасно появляться им на глаза. Я вас лучше отведу в камеру-одиночку. Камера, правда, сырая. Но крыс там нет. Это точно.
При словах «камера-одиночка» что-то дрогнуло у меня внутри, но я тут же отогнал от себя мрачные мысли. «Может, он действительно хочет как лучше».
В камере с небольшим зарешеченным оконцем почти у самого потолка стояли деревянные нары. Солдат закрыл за мной дверь. Я положил кофр под голову и лег, стараясь унестись мыслями к какому-то другому времени, к каким-то другим дням моей жизни. Но сколько я ни перебирал в памяти прошлое, нет, не было у меня более беспомощного положения. Ничто не зависит от меня. Кричи, бейся о стену… Ничего не изменится. Все зависит от того, как там, далеко, кто-то кого-то попросит, кто-то разрешит дать визу.
Впоследствии я узнал, что советский посол в Мексике В. И. Базыкин сообщил в Москву о моем аресте. Министерство иностранных дел связалось с послом Мексики в Москве. Мексиканский посол передал просьбу МИДа в Мексику. Оттуда была направлена телеграмма мексиканскому консулу в Панаму. Этот огромный круг замкнулся, и в понедельник в тюрьму приехал мексиканский консул. Меня привели в кабинет начальника тюрьмы. Консул достал из портфеля печать и книгу. Записал в книгу номер паспорта и шлепнул печать.
— Путь открыт, — улыбаясь, сказал консул.
Я простился с начальником тюрьмы, с сержантом, который снова открыл свою огромную книгу и отметил день моего освобождения.
Самолет улетал вечером. Я разыскал знакомого чиновника Матеоса.
— Как я рад, как я рад! — искренне восклицал он. — Кончилось ваше печальное приключение.
— В Панаме советским журналистам не везет, — сказал я. — Не так давно тут, в аэропорту, держали почти целые сутки двенадцать советских журналистов, направляющихся в Мексику. Теперь меня упрятали в тюрьму.
— Могу вам сказать по секрету, что приказ о вашем аресте «получен свыше». Так у нас говорят, когда в дело вмешиваются янки. Им не нравится, что русские стали слишком много ездить по Латинской Америке. Очень им хочется отбить охоту у вашего брата путешествовать по этим странам…