Курсанты шумно обступили старшину, и он пояснил:
— Лейтенант Журавлев только что с аэродрома. Он сказал: вполне просохло. Так что настраивайтесь на перебазировку в подземные апартаменты. Сегодня вечером, думаю, будет приказ.
Старшина был необыкновенно добр и снисходителен, и Санька не прозевал удобного случая — обменял в каптерке старые портянки на новые и заодно выпросил разрешение отсутствовать на вечерней прогулке.
— Понимаете, товарищ старшина, вот как надо. — Он провел ребром ладони по горлу. — Я буду в пределах гарнизона, а на отбой явлюсь как штык!
— Ну, если как штык, то иди, — махнул рукой старшина.
Санька лихо развернулся кругом, щелкнул каблуками и поспешил скрыться с глаз старшины, пока тот не раздумал.
Причина хорошего расположения духа старшины таилась в его большой любви к полетам. Юношей ему не удалось поступить в летную школу — подвела перенесенная незадолго перед комиссией болезнь, и он вместо авиации попал в кавалерию. Тяжелая служба в пограничном горном районе приучила его к серьезному отношению к служебным обязанностям, сделала суровым и требовательным к себе и другим. Незадолго перед войной, когда он уже готовился к демобилизации, его и однополчанина Берелидзе вызвал командир и вручил путевки в авиационную школу. Так лихие рубаки пересели с коней на самолеты. К приятной для себя перемене старшина привык быстро и подсмеивался над Берелидзе, который добрых три месяца эскадрилью называл эскадроном.
Старшина настойчиво изучал теорию, был верным помощником командира в наведении строжайшего порядка в эскадрилье, но больше всего любил все-таки полеты. Поэтому он так обрадовался, получив известие об их возобновлении, что, оставшись в каптерке один, прошелся на руках, потом сел к столу и, выстукивая пальцами, начал насвистывать какой-то бодрый мотивчик. И неудивительно, что Санька, подкатившись под такое настроение, выпросил себе новые портянки и злополучные полчаса.
После вечерней поверки курсанты строем вышли на прогулку. Запевала затянул песню, курсанты хором подхватили. Дружно, как одна нога, опускались сапоги на гулкий грунт. Светила луна, поблескивали в ее лучах пуговицы и пряжки на ремнях. Вечер был теплый и безветренный — настоящий весенний. Санька обогнал строй и в несколько минут оказался у знакомого дома. Он знал, что инструкторов собрал на совещание командир по поводу предстоящей перебазировки. Лагутин, конечно, в их числе. На всякий случай Санька немного постоял перед дверью, прислушался. Потом постучал. Открыла Клавочка.
— Саша?!
— Клавочка, я пришел попрощаться…
— Я все знаю, Саня, подожди минутку, я накину пальто, и мы прогуляемся в последний раз.
Санька вышел из подъезда и встал в тень сарая. Подождал, Клавочка появилась, и они не спеша двинулись по аллее. Им было грустно.
— Вот и кончились наши встречи, — сказала, вздохнув, Клавочка. — Завтра вы переедете на полевой аэродром, два-три месяца — и учебе конец. А там уедете — и навсегда. А я так привыкла к твоим рассказам! Мне так нравилось бывать вместе у Фаины…
— Я тоже привык к этим встречам, — с грустью проговорил Санька. — Но, видно, всему приходит конец…
Клавочка взглянула на часики.
— В нашем распоряжении двадцать минут. Давай где-нибудь посидим. Вечер такой теплый…
Они увидели штабель досок в стороне от пешеходной тропинки. Место было уединенное и скрыто от посторонних взглядов оголенными кустами. Сели. Оба романтики, оба легкомысленные. В минуты расставания им показалось, что они переживают невесть какую трагедию. Каждому стало невыносимо жалко самого себя. Это общее чувство вызвало нечто другое, что притянуло их друг к другу. Они начали молча вздыхать. Санька взял в свою руку Клавочки, и она не сделала попытки освободить ее. Все их прошлые невинные и легкие встречи, шутливые, пустые разговоры казались теперь чем-то большим и серьезным, преддверием к чему-то важному в их жизни. А тут еще этот волшебный свет луны, дыхание весны, в котором так и струились живые силы проснувшейся после зимнего сна природы. Санька взглянул на Клавочку. Ее словно фарфоровое лицо, освещенное луной, казалось необыкновенно красивым. У нее тонкие черные брови, глаза опушены длинными, загнутыми ресницами, манящие губы, а под ними ровные влажные зубки. Клавочка закрыла глаза и подвинулась поближе.
Санька не помнил, как закрыл глаза, припал губами к ее губам…
Длинный Всеволод Зубров и Кузьмич шли по дорожке. Старшина только что приказал им «организовать» несколько досок для ящиков. Ящики срочно были нужны для упаковки кое-каких предметов, которые понадобятся на полевом аэродроме. Хозяйственный старшина сказал курсантам, где они могут найти доски.
— Кажется, здесь, — проговорил Кузьмич, раздвигая кусты. И застыл от неожиданности.
— Что, лунные ванны принимаете? — бесцеремонно спросил он сидящих на досках мужчину и женщину. И в тот же миг узнал Саньку и Клавочку.
Кузьмич попятился и спиной натолкнулся на Всеволода. Клавочка, пожав Саньке руку, шепнула ему: «Провожать не надо», — и, отворачивая лицо, прошла мимо неожиданных свидетелей.
— Однако… — покачал головой Всеволод, когда затихли ее шаги. — Я, конечно, ничего не видел, но подобных вещей не одобряю…
— То есть как не видел? — возмутился Кузьмич. — А по-моему, ты, Саня, должен признаться во всем Лагутину. Это, конечно, неприятно, но «лучше ужасный конец, чем ужас без конца».
— Да в чем признаваться-то, Кузьмич? Ведь мы же ничего… поцеловались только, велика важность!
— Треснуть бы тебя по башке, тогда бы понял, велика или не велика, — сердито сказал Всеволод.
— А ты. возьми и тресни, — попросил Санька.
— Так как же все-таки поступить? — вслух соображал Кузьмич. — Рассказать об этом инструктору или как?
— Не надо рассказывать, — услыхали они за спиной сдавленный голос Лагутина. — Я уже все понял. Вот и не верь слухам… Только я думал, что это Капустин… Ну, ладно, я ее… эту… Я ее выставлю. А ты, — Лагутин повернулся к Саньке, — как ты-то мог, а?
Некоторое время он стоял перед Санькой молча, как бы раздумывая, как поступить, потом сморщился, как от боли, и замахнулся на своего оскорбителя. Санька зажмурил глаза, но не отклонился от заслуженного удара. Ему даже хотелось, чтобы Лагутин ударил его. Но прошло несколько томительных мгновений, а удара не было, и Санька открыл глаза. Лагутина уводили под руки, как пьяного, Кузьмич и Всеволод.
2
Никогда Клавочка не думала, что Николай, ее Николай, такой послушный, выполнявший все ее капризы, может поступить так круто. В ночь ее последнего свидания с Санькой он не пришел ночевать. Утром появился серый, с ввалившимися глазами. Не глядя на нее, выгрузил из шкафа и с вешалки все ее вещи, уложил их в чемоданы, чемоданы вынес за порог и после этого сказал:
— У подъезда стоит такси. Это моя последняя любезность для тебя. Юридическую сторону вопроса оформим в ближайший удобный момент. Убирайся.
У Клавочки дрогнули губы, в глазах заблестели слезы.
— Коленька, да мы ведь только обнялись один раз на прощанье. Ты хоть у него спроси… Ей-богу, больше ничего не было…
— Вон, бесстыдница! Подумать только — она обнималась! С кем? Уходи, иначе я черт знает что могу с тобой сделать!
Клавочка поспешно выскочила из комнаты, а Лагутин долго ходил взад и вперед и все не мог успокоиться. Мысли путались, неутоленная злоба кипела в груди.
«И с кем? С замухрышкой! На кого променяла!» Мысленно он взглянул на себя со стороны. Высокий, сильный, в красивой летной форме, голова гордо откинута назад, жесты широкие и красивые. И рядом этот замухрышка, вертлявый, как вьюн, курсантишка… «Подумать только, на кого она меня променяла! А я, дурак, боготворил ее, готов был на любые жертвы, помои по ночам выносил…»
Но кто, кто виноват во всем? Только ли этот шалопай Санька? Только ли легкомысленная Клавочка? И впервые в жизни Лагутин осознал свою вину. Не слишком ли много увлекался он самолюбованием? Воображал, что лучше его в школе и мужчины нет, лучше его и летчика нет, а замухрышка Санька оказался лучше. Ведь если хорошенько вдуматься, то он, Лагутин, с высоты своего выдуманного величия не умел разглядеть окружающих. И вот Санька — его любимчик. Его он отпускает в город, ему прощает выпивки и многие поступки… Да и у себя в семье он не сумел поставить себя. Разве он знал, чем живет Клавочка? Он даже не попытался заинтересовать ее общественной деятельностью. Не он руководил ее поступками, а она им руководила. И вот, несмотря на свое легкомыслие, Клавочка почувствовала себя выше Лагутина. Он оказался тряпкой. И вот этой тряпкой Клавочка подтерла пол…
Ясно, что работать с курсантами Лагутин теперь не может. Достав лист бумаги, он написал рапорт с просьбой об отправке его на фронт с отрядом легких ночных бомбардировщиков, который как раз формировался сейчас.
Крамаренко, просмотрев рапорт, вызвал Лагутина.
— Не хотели бы вы быть истребителем? — спросил он.
— Хотел бы. Но этому надо где-то учиться.
— Есть возможность пройти программу обучения в сжатый срок. В соседнем с нами училище собирают группу инструкторов легкомоторной авиации для переобучения.
— Поеду с удовольствием, — согласился Лагутин.
— Тогда вопрос решен, — сказал Крамаренко, вставая. И они простились.
В отношении к Лагутину у Дятлова были самые двойственные чувства. Он ценил его как хорошего и смелого летчика и не любил за излишнюю самоуверенность, за отсутствие чуткости к людям. Теперь, когда Лагутин пришел прощаться, комиссару стало жаль его.
Лагутин вошел к Дятлову взволнованный, Он хорошо помнил его предупреждения о возможности отрыва от коллектива, помнил упреки о несправедливости к Дремову, о нечуткости к Нине и Борису, о потворстве Шумову… Теперь он покорно ждал от комиссара неприятной нотации.
Но нотации не последовало. Дятлов подошел, обнял его за плечи и, посадив в кресло, сам сел напротив.
— Ну что, Николай, закурим на прощанье?