Схватив на кухне несколько ножей подлиннее, я выбежала в подъезд и принялась кромсать, рвать и прокалывать синий тубус, опрокидывая с него горшки герани, что раскалывались на равные половинки.
На шум выбежала тетя Зина с зажатой в зубах незажженной сигаретой.
– Чего расшумелась? Ночь-полночь! Кира, чего горшки раскидала-то? Мамка расстроится. Тяпку схватит!
– Теть Зин! – распрямила я спину, стирая со лба испарину. – Кто у нас умер?
Будет смешно, если ответ все это время был вот тут – в чертогах головы соседки-сплетницы.
– В доме, что ль? Так годовщина с похорон у Волковых четвертого числа, Самсону Андрианычу за девяносто перевалить-то с месяц не успело, как он…
– Нет! В моей семье!
– Никто у вас не умирал. Только дед один. Муж бабки твоей. Так он старый был. А вы как переехали с Солнечногорска, так живете здеся, ни разу никого не схоронив.
– Это было в Солнечногорске… не здесь… Конечно, поэтому я не помню…
– Чевой было-то, Кира? Чевой там было-то?
– Горе. Тетя Зина, там было горе, которое они хотели забыть, а я хочу вспомнить.
Я уже раскромсала левый край, где располагалась крышка тубуса.
– Линолеум-то тебе зачем?
– Это картина. Там внутри свернутая в трубу картина. С подсказкой, кто умер!
Из двух соседних дверей слева от тети Зины выглянуло несколько любопытных голов.
– Милиции на этих не хватает… Ни дня без шума-то!
– Уймись, Шурка. Кликни Мишку с Колькой. Подсобят пущай. Не видишь, девка надрывается. А ну быстро! Или участковому доложу про то, что ящики почтовые вскрываешь да таскаешь программы телевизионные.
Лицо Алесандры Игнатьевны пошло белыми пятнами, как свет, что лился на ее кожу сквозь дуршлаг, но пацанов она все-таки позвала.
Коля с Мишей подняли край рулона, что утыкался в стену ближе к их квартире, а мы с тетей Зиной тащили противоположный.
Тетя Зина так старалась, чтобы первой узнать, кто же помер в Солнечногорске восемь лет назад. Что свело с ума мою маму, довело отца то ли до любовницы, то ли до клуба анонимных алкоголиков, а из меня (в ее понимании) вырастило социопатку. Таких новостей ей хватит на год.
– Готово! – бросила я полотно на мокрый асфальт у подъезда в островках слякоти. – Разворачивайте!
– Чего в грязь-то кидать. Картина ж!
– Мне она не нужна. Только узнаю, что там.
Миша с Колей начали раскручивать рулон, пока я держала основание.
– Кира! – услышал я голос отца. – Кира, стой!
Но меня было не остановить. Я на миллиметр от истины. От правды, что все это время была рядом, под самым моим носом. Когда мы закончили застилать мокрый асфальт полотном, за которое на вернисаже дали бы пятьсот тысяч, я поняла, что огромный рисунок в стиле импрессии так просто не рассмотреть.
Нужно с высоты.
Развернувшись, я побежала в подъезд, расталкивая скопившихся любопытных соседей.
– Стой! – схватил меня за руку отец.
– Пусти! – потеряв мышечный тонус, я рухнула из его хватки мешком трухи в грязную слякоть. – Я должна!
– «Скорую»!
– Полицию!
– Участкового! – доносились голоса и крики из собравшейся толпы.
Задыхаясь, перепрыгивая ступени, хватаясь за перила и падая, зареванная, я бежала на крышу. Лестница, люк… цепь с замком кем-то срезана, я вытянула руку, уставившись на люк дома, где я жила с родителями столько времени. На крышке люка был выложен зеркальной плиткой кролик из «Алисы в Зазеркалье». Такие же, только неоновые, были у меня и Кости в ванной на потайных люках, которые вели на крышу.
Она была здесь. Алла знала, что я окажусь около этого люка, что полезу на крышу рассматривать нарисованное ее матерью полотно! Она всегда все знала… всегда!
– Кто же ты, Алка… – смотрела я на свое отражение в зеркале мозаики.
Снизу раздались крики, стоило мне приблизиться к краю. Собравшиеся боялись, что я сорвусь. А кто-нибудь наверняка только этого и ждал. Я стояла, опершись ногой о парапет, и смотрела вниз. На картину.
Надеюсь, все эти орущие внизу люди успели отойти в сторонку, когда от увиденного меня вывернуло.
Дважды.
Глава 21Отдай улитку, сказал Журавль
Это была я.
На полотне нарисован мой портрет. В профиль. Нарисован в стиле импрессионизма Воронцовой огромными яркими мазками. В коллекции «Пара Парадокс» все было по два. И эта картина не стала исключением. На ней меня тоже оказалось две, смотрящих друг на друга, словно в отражение.
– Мама… – прошептала я, видя, как она сидит на корточках и кромсает ножницами угол картины… наверняка зигзагом.
У подъезда с мигалками и воем остановилась пожарная служба, карета «Скорой» и черный минивэн, откуда выскочил репортер с микрофоном и оператор с камерой. Чтобы не попасть во все новости в рубрике «Ужасы нашего городка», я спустилась той же дорогой через люк, толкнула дверь в квартиру и завалилась лицом на подушку, подперев дверь стулом.
Через пять минут меня нашел отец, выбив стул и сбив с петель половину двери. С ним в комнату протопал врач (я чувствовала запах бинтов и лекарств, как в аптеке), но, судя по репликам отца, тот быстро отослал его, понимая, что болит у меня не тело, а душа.
Отец вытянул прижатый мною плед и накрыл, подтыкая края.
– Девушка на картине, – начала я разговор, – такая же, как я. Моя сестра? Это она умерла на той площадке?
– Нет.
– Ты врешь, – прозвучал мой ответ точкой. – Я просто знаю, что ты врешь.
– Нет, – снова повторил отец.
– Мама назвала меня Ирочкой… сегодня перед тем, как убежала с тяпкой. Это ее имя… сестры…
– И не только Ирочкой… – звучали его слова из преисподней, откуда никто из нас не мог выкарабкаться последние восемь лет.
Мои легкие лишились запаса кислорода, продырявленные дважды. Она называла меня Ирочкой и Мирочкой.
– Мира… – просипела я, не веря, что способна издать такой долгий звук из целых двух слогов.
Рано я поставила точку, когда требовалось двоеточие.
Отец начал говорить. Он впервые произносил правду, что я так жаждала узнать. И слушая его, я стала не журавлем, а курицей, заглядывающей в хозяйский сарай с вопросом: куда отправляются куры дальше?
– Не сестра, а сестры. Две наших дочери, две девочки. Ира и Мира. Вы близнецы. Все трое, но сберегли мы лишь тебя одну. Вот почему твоя мама стала такой. После трагедии… ее рассудок изменился. А ты все забыла.
– Мама отрезала с фотографий… – подавилась я слюной, – их?
– Да, их. Словно всегда была только ты одна.
«Ми-два – числительное в уравнении, которое не могла расшифровать Алла. Вот что оно означало… Мира и Ира».
– Как? Как это произошло?
– Того, что ты забыла, я никогда не знал. Никто не видел, как это случилось. Рядом только дети играли.
– Дети?
– Ты с сестрами, Алла и Максим Воронцовы. Были другие. В тот день на площадке отмечали день рождения мальчика. Но никто ничего не видел. Был четверг. Была рыба. Ее мама готовила. Я помню вкус и ненавижу его. Четверги и минтай, но Марина готовит его и готовит, каждый четверг. Она не понимает. А когда что-то в ее разуме проясняется, она хватает герань и едет на кладбище. Высаживает ее в любую погоду. В сугробы. В слякоть. В сухостой. И в храм. Туда Марина тоже ходит. В тот, где проходило отпевание. Ставит две свечи. Долго сидит на полу.
– Зачем ты отправил меня к Воронцовым? Почему не рассказал все сам?
– Потому что… мне посоветовал поступить так психотерапевт. И не один, сразу несколько. Они сказали, ты можешь вспомнить.
– Что я должна была вспомнить, пап? – еле сдерживала я невротическую икоту.
Каждое слово я произносила сиплым, севшим голосом.
– В полиции считают, ты видела, как это случилось. С Мирой и Ирой. Ты была рядом.
– Я была рядом?
– Их нашли в обрыве, в ста метрах от детской площадки. Возле оврага сошла земля. Девочки рухнули вниз и напоролись на коряги. Позже нам сказали, что каждую… прокололо двадцать два раза. И они смотрели… как на картине… друг другу в глаза. Такими их нашли… такими, как на портрете.
– Я все видела?
– Так считают полиция и врачи. С вами со всеми беседовали, кто был там. С тобой, с Аллой, с Максимом, с остальными детьми, чьи родители дали разрешение. Но ты не произнесла ни слова. Ты забыла тот день и все, что случилось раньше. А еще, – тер он ладонями лицо, – ты не разжимала кулак. Правый. Держала что-то крепко-крепко. Долго держала. И молчала.
– Не разжимала? Поэтому у меня сухожилия до сих пор ноют?
– Скорее всего, да.
– Что в нем? В кулаке? Что я прятала?
– Твою руку никто не мог разжать. Даже ночью мышцы не ослабевали. Спазм. Невралгия. Куча диагнозов. Хирурги предлагали операцию, но мы не разрешили. Ты молчала. Я носился с Мариной. С тобой сидела бабушка. Так ты пропустила третий класс. Спустя полгода как-то ночью ты разбудила бабашку. Она спала с тобой в комнате на раскладушке. Ты позвала ее и начала говорить.
– И что я сказала?
– Что тебе сон приснился. Про птицу. Высокая серая птица подошла к тебе и сказала.
– Что?..
– «Отдай улитку». Такую фразу ты произнесла, распахнув ладошку.
– И что в ней было? Труп улитки, который я сжимала в кулаке полгода?
– Помада. Тюбик помады, с которой вы играли в тот день с девочками.
– Помада… Алла клянчила ее у мамы… а потом нарисовала прицел внутри классиков. И что дальше? Когда я отдала помаду, что произошло?
– Ничего. Тебе было десять. Смерть девочек признали несчастным случаем. Дело закрыли, а мы переехали в Нижний, потому что девочек похоронили здесь. На кладбище, где ваш дедушка. Так Марина захотела. Возле могил, когда закапывали и когда готовились, она повторяла: «два венка» или «два креста, нам нужно два креста», «две лампадки, два гроба, два платья…». Каждый раз «два» и «два»… и больше она не могла.
– Почему? – задала я вопрос, но отец понял неправильно.
– Потому что твоя мама…
– Нет, пап. Почему я не сорвалась с того обрыва?