Вот и Костя был точно таким – нейтрально-серым, как его фамилия. Шаг в сторону, любое сотрясение на тонкой канатной нитке – и он превратится в черного или белого, потеряв равновесие, проявив эмоции гнева или счастья.
Но не сейчас. Не вчера. Не сегодня.
И да. На его мизинце тоже было кольцо. Толстое. Золотое. С закругленными краями. Может, они дали обед целомудрия? Все трое. Я видела такое в кино про подростков, когда до свадьбы ни-ни.
Приблизившись, Макс и Костя поцеловали Аллу в щеки, а после оба уставились на меня – окуклившуюся матрешку в косынке (в памяти стояла старая фотка с детской площадки, где в присутствии Макса и Аллы я выглядела примерно так же). Пробуя достать пряди из-под косынки, я хотела спрятать шишку, оставленную углом стола после утреннего пробуждения на полу гостеприимного дома.
– Как почивалось, дорогая Кириллия? – поинтересовался Макс с вежливым поклоном головы, стягивая красные водительские перчатки с пальцев.
Он заметил мою шишку, но сразу же деликатно перевел взгляд. Теперь он смотрел прямо на меня.
– Прекрасно. Благодарю за фирменное гостеприимство, Максимилиан. Ваш пол в библиотеке изысканно мягок. Он сильно отличается от нашего в Ни-Но.
– Фирменное гостеприимство, оно попозже, – подмигнул он, снова скользнув взглядом по шишаку. Надеюсь, я не ошиблась, заметив в его глазах грусть. – Пора, дру́ги. Отец ждет. И святой, и земной.
Алла накинула похожую на фату прозрачную вуаль на волосы и пошла в храм первой. Следом за ней Вороной и Серый, ну и я – замыкающим пингвином. Из-за тугости обмотанного вокруг моего тела ковра колени не гнулись, пришлось семенить пингвиньим шагом.
В храме пахло расплавленным воском. Золотой свет падал под ноги, смешиваясь с разноцветными бликами и мозаикой пола. Кто-то из прихожан в дверях вручил Алле свечи. Их семью все вокруг знали, уважительно здоровались, приветствовали. Алла дала по свечке парням. Одна досталась и мне.
– Эти самые лучшие, – кивнула она на свечи, – горят по сорок пять минут.
Прячась за спинами, я пробовала держаться ближе к церковной лавке, точнее ближе к выходу. Мне было неловко. Я не помнила, как креститься: слева направо или справа налево? А когда кланяться? А нужно ли повторять молитвы или слово «аминь»?
Священнослужитель пошел вокруг с непонятной штукой на цепочках, из которой шел дым, прихожане расступились, отодвигаясь от стен. Они поворачивались к священнику, и только я стояла истуканом с острова Пасхи (и примерно с таким же выражением лица). Напротив меня оказалась святая троица: «Вороной» и «Серый» по бокам от «Алой». У всех горели в руках свечи. Они крестились и кланялись синхронно. Все разом. Все вместе.
Чьи-то руки аккуратно развернули меня лицом в сторону священнослужителей.
– Справа налево, опускай руку и кланяйся, – подсказала мне бабушка.
– Я не умею.
– Научишься. Вера не в обрядах. Она в сердце живет.
Когда она сказала про веру, я вспомнила маму. Конечно, в храме я была не только на своем крещении, но и после. Один раз. С мамой.
Мне исполнялось одиннадцать, и мама обещала, что на день рождения мы отправимся с ней гулять. Зайдем в зоопарк, а потом купим розовый торт с рисунком слона, я приглашу подружек из гимнастического зала на пижамную вечеринку, и можно будет не спать до десяти ночи и посмотреть «Терминатора».
Утром разбудил папа. Он ничего не объяснил. Наскоро собрал. Обул меня в разные сапоги – один зеленый, второй синий, и повел на улицу. Я что-то спрашивала про зоопарк, про пижаму и про подарки, еле за ним поспевая.
День рождения у меня зимой. В это время уже снег идет. И в тот день было точно так же. Иногда я поскальзывалась на затянутых корками лужах, а папа удерживал за руку, не давая упасть. Он вроде бы ловил, но не замечал, что я морщусь, мое плечо начинало ныть от его дерготни.
Папа оставлял меня у входа то в продуктовый, то в магазин с одеждой, то возле «Детского мира». Мне мечталось, что в каждом он покупает подарки, которые вручат вечером среди подруг. В вещевом – пижаму для праздника, в продуктовом – торт и газировку, в «Детском мире» – именинные свечи, о которых то и дело говорил отец.
– Свечи, свечи… где могут быть свечи? – бубнил он, забегая во все подряд магазины.
Мы встали возле таксофона, и, пока я прыгала по сугробам, он позвонил бабушке. После их короткого разговора мы побежали в церковь. Внутри нашли маму. Она стояла возле высокого для меня стола. На потухших огарках, которыми был утыкан золотистый стол, громоздилась розовая коробка с розовым тортом. Обгоревшие пеньки одиннадцати церковных свечек торчали из него, пока мама билась на коленях, ударяясь лбом об пол.
Папа помог ей подняться, показывая на меня. Раз за разом он пытался собрать с пола бескостное желейное тело своей супруги. Не помню слов, которые он говорил, но помню аромат церковного воска на руках мамы, когда она сгребла меня в охапку и разрыдалась, повторяя: «Она живая, она не умерла!»
День рождения я не отметила. Церковные оплавившиеся свечи в розовом торте, бьющаяся в истерике мать на полу храма, папа, чуть не выдернувший мне плечо. А потом приехала бабушка и жила с нами месяц. Каждую ночь, укладывая меня, она повторяла: «Мама у тебя актриса. Забудь, внучка. Она роль репетировала, а нас не предупредила. Забудь. Все это было как в дурном сне. Проснулась и ничего не помнишь, верно?»
– Мне никогда не снятся сны, бабуль.
– Когда-нибудь приснятся.
– Кошмары? Мне кошмар приснится, как маме, да?
– Не кошмар, а самый прекрасный в мире сон. Лучше, чем в жизни. А про маму не думай. Это роль была такая, это роль была. Все ненастоящее, все это не взаправду, внученька.
Вся жизнь моей матери была одной огромной ролью, где притворство неотличимо от реальности, где нет границы между фантазией и правдой, где сценарий писала она одна.
Я никогда не задувала свечи на именинном торте с тех самых пор. А еще меня мучил вопрос: «она живая», повторяла мама в храме. А я что, должна была умереть?
Опустив взгляд на руки, я увидела теплый воск, облепивший пальцы, и горящий сантиметровый огарок. Отпусти я сейчас свечу, она не упадет, оставшись приклеенной к моей коже.
Мимо шел Максим. Он взялся за остаток свечи, подсвечником которой стали мои пальцы, нагрел у основания, молча сжимая мою кисть и неотрывно глядя на меня – только я так и не смогла взглянуть на него в ответ. Он переставил свечу к иконе.
На выходе я спросила бабушку, помогающую мне, что это за икона.
– То копия великой иконы Троицы. Видишь три ангела? Они сидят кругом за жертвенником, а в центре чаша с головой тельца.
– Святая Троица, – смотрела я в спину выходящему из храма Максиму. – А за что к ней ставят свечи?
– За здравие, конечно. За крепкое здравие тела и духа.
Я только успела спуститься по ступенькам, как меня кто-то бесцеремонно обнял.
– Кирочка! Кирочка, милая моя, куда ты все время теряешься! Здравствуй, родная! Ну, как ты?
Высокая улыбчивая женщина сжимала меня не сильно и почти приятно в своих теплых руках. От нее пахло слабым парфюмом и церковным ладаном. Какими должны быть объятия, я всегда представляла весьма теоретически – родители никогда не обнимали меня, а я их.
– Я Владислава Сергеевна, мама Аллочки и Максима, – выпустила меня женщина. – Ты меня помнишь? Мы виделись в детстве.
– По фотографии, – краснея, ответила я.
Спустя восемь лет после тех снимков с пикника, что сделали на детской площадке Солнечногорска, Воронцова почти не изменилась. Выросли ее дети, выросла я, а Владислава выглядела почти так же. Только волосы стали короче, такие же светлые, как у Аллы. Как и дочь, она не пользовалась косметикой, кроме помады (и это семья косметологического магната), и предпочитала одеваться во все белое.
Ее вязанное из тонкого кашемира платье спускалось до самых щиколоток. Грудь, руки и плечи были полностью закрыты. Жемчужным ожерельем с бесконечным количеством нитей была украшена ее шея, и такими же оказались браслеты, от тяжести которых синими прожилками налились ее вены на кистях рук.
Я задумалась: а тонет ли жемчуг? С таким количеством твердых минералов на теле ей надо бы держаться подальше от воды.
– Как я рада, что ты погостишь у нас, Кирочка. Оставайся сколько пожелаешь и ничего не стесняйся. Ты будешь чувствовать себя как дома, я надеюсь! – ворковала Владислава Сергеевна, пытаясь оправить то мою косынку, то затянутую в рулон прокатную юбку.
Я надеялась, что нет. Как дома я себя чувствовать точно не хочу.
Защитный механизм моей памяти оберегал остатки рассудка. Многое из того, что я пережила, стерлось. Что-то ушло на задний план, затерялось в хламе удаленных с жесткого диска файлов – таких, как день рождения с пижамной вечеринкой, когда мама стояла передо мной на коленях, повторяя: «Она живая, она не умерла!»
Все, что осталось, – временами возвращающаяся боль в правой ладони, порезанные фотки и всплески адреналина при слове «тайна», что двигали меня вперед и в конце концов додвигали до Рублевского Града.
Но ни с папой, ни с бабушкой, ни тем более с мамой о прошлом я больше не говорила. Мы всегда так делали. Делали вид, что ничего не случилось. Молчали, как аквариумные рыбки. Может, поэтому отец их завел. Не зря же говорят, животные похожи на своих хозяев. Наша семья была рыбками. Вот бы еще золотыми, но мы оказались бесцветными пескарями в задрипанном озерке́ (радиоактивном, из которого хлебали те самые кролики).
Золотыми могли бы стать Алла, Максим и их родители.
– Кирочка, а как дела у твоих мамы с папой? Как они поживают? – интересовалась Воронцова.
Чуть было не брякнула «вашими молитвами», но в окружающем антураже это было бы неуместно.
– У них все… нормально. Спасибо.
– Дай-то Бог, дай-то Бог им милости и здравия. Алла, девочка моя, подойди к нам, – позвала Воронцова дочь, – постой рядом. Я так сильно скучала по дочке, – пояснила она мне, – те два года, что Аллочка… отсутствовала, превратились для меня в двадцать.