Павлуша пожал плечами.
— Ну что? И тебя просить надо? — Поморщился дед.
— А я здесь ни при чем, — хмыкнул Павлуша.
— Как? — Удивился дед Саливон. — Разве вы не вместе?
— Не-а! — Сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошел прочь.
— Вот дела! Что случилось то? Тю! — Даже растерялся дед Саливон.
— Они поссорились! Совсем! Уже не дружат! — Выскочил Антончик.
— Э-э. Не годится. Что же это вы? Такие друзья были. Нехорошо как! — Протянул дед Саливон.
Тут уже я покраснел, отвернулся и тоже пошел прочь Только в противоположную от Павлуши сторону. Через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.
Ну, теперь все! Конец!
Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог еще простить ему измену и помириться, то теперь уже нет. Потому что он при всех, так сказать, официально отрекся от меня.
Все!
Порвалась наша дружба, как гнилая веревка.
Все!
Нет у меня больше друга.
Все!
Глава XII. Скука. Я гоню воспоминания. Мой верный друг — вороной. Солдаты. «Восьмерка»
Прошло несколько дней.
Всего три слова, три небольших словечка — «Прошло несколько дней». Написал — и не видно их. Будто и не было ничего. А как же они тяжело, как долго они шли, эти несколько дней! И долго, и скучно, и грустно, и тоскливо — как в тюрьме, в одиночной камере.
И как назло, погода снова испортилась. Дождь лил с утра до ночи. Нельзя было носа высунуть из хаты. Сядешь у окна, уставишься на лужи во дворе, и только слушаешь, как непрерывно барабанят по крыше капли дождя. И так тебе плохо, так тебе плохо, что и сказать нельзя. Словно весь этот дождь — сплошные слезы твои.
До чего дошел — учебники прошлогодние перечитывать стал.
А тут еще и мать сердце надрывает:
— Пошел бы хоть к Павлуше — не скучал бы так.
Она со своей работой да общественными обязанностями все время забывает, что мы поссорились навеки. А тут еще и папа. Душу выворачивает своей музыкой. Придет с работы, достанет скрипку и как начнет выпиливать жалобно — кажется, не по струнам, а по жилам смычком водит… Лучше бы он уже той скрипкой по голове меня треснул.
Пожалуй впервые в жизни я узнал по настоящему, что это за беспросветная штука — настоящее одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем. И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется, ничего не хочется…
Павлуше хорошо — сидит себе, наверно, и рисует какую-нибудь холеру…
А чего это я о нем думаю? Пусть хоть на голове стоит — мне то что! Мне до лампочки! Иуда! Предатель! Прислужник Гребенючкин!
А дождь идет… И капли барабанят непрерывно… И лужи уже всю землю скрыли, и, кажется, плывет дом среди волнистого бушующего моря. И нет тому морю ни конца ни края — безграничное и безлюдное оно, как во время всемирного потопа. И кажется, солнце уже никогда не проклюнется сквозь густые мутно-серые облака.
А в голову без спросу лезут воспоминания. Я гоню, выталкиваю их, но они все лезут и лезут…
Про робинзоновскую эпопею на необитаемом острове в плавнях, про то как заблудились в кукурузе, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про киностудию, про подземелья Лавры, про тореадоров и бой с Контрибуцией, про ВХАТ с «Ревизором», про атомную бомбу на транзисторах и т. д. — и т. п.
И что бы я не вспомнил, всегда (хоть ты тресни!) мысли про Павлушу в голову лезут, все мои воспоминания с ним связанны обязательно. Словно у меня и не было своей личной жизни. А только совместная с ним. Будто сам я не целый человек, а только половинка. С одной ногой, одной рукой, половиной живота и половиной головы. А вторая нога, вторая рука, вторые пол-живота и пол-головы — Павлушины. Вот ведь, ей-богу!
Я уже себя даже по лбу кулаком бил, чтобы выбить те воспоминания, но напрасно.
«Это, наверное, оттого, что я все время сижу на месте, без действия, — наконец решил я. — Надо двигаться, надо действовать, что-то делать, и эти воспоминания сами выветрятся».
Я соскочил с подоконника и начал двигаться — быстро ходить по хате из угла в угол, сначала просто так, а потом размахивая руками. Дед Варава, который дремал на печи, открыл один глаз и спокойно спросил:
— Чесотка напала? Или укусил кто?
— Зарядку делаю, — соврал я. Не объяснять же, что я воспоминания из головы таким способом выгоняю.
И все же эти несколько дней прошли.
Однажды, проснувшись утром, я увидел, что дождя уже нет и сияет солнышко. Мне немного полегчало. Я вывел во двор велосипед, зажал на правой ноге штанину деревянной прищепкой для белья (я всегда так делаю, чтобы штанина между цепью и зубьями передачи не попадала), сел и поехал.
Чистое солнце купалось в грязных лужах и делало их чистыми. Я с разгона врезался в лужи, и они разлетались в разные стороны солнечными брызгами. Выехав за село я помчался полевой дорогой. Ветер свистел в ушах словно веселая песня без слов А потом неожиданно появились слова. Но это уже был не ветер. Это навстречу мне шли солдаты. Шли, дружно распевая бодрую маршевую песню:
Путь далек у нас с тобою,
Веселей, солдат, гляди!
Вьется знамя полковое,
Командиры впереди.
Солдаты, в путь, в путь, в путь!
А для тебя, родная,
Есть почта полевая.
Прощай, труба зовет,
Солдаты — в поход!
И после этих серьезных слов они вдруг запели на тот же мотив детское стихотворение, что учат в детских садах:
Наша Таня горько плачет,
Уронила в речку мячик.
Тише, Танечка, не плачь,
Эх, не утонет в речке мяч.
Солдаты, в путь, в путь, в путь!
А для тебя, родная,
Есть почта полевая,
Прощай, труба зовет,
Солдаты — в поход!
Я съехал на обочину и встал, пропуская их. Они все были очень молодые, эти солдаты, большинство из них, пожалуй, еще и не брились, и это детсадовское стихотворение было еще очень свежо в их памяти. И они так весело и дружно пели, что я почувствовал зависть. Хорошо, видимо, быть солдатом, идти так полем всем отрядом и петь.
Солдат, и вообще военных мы видели часто. Километров за пять от нас, за Дедовщиною, в лесу были военные лагеря, а дальше, в степи, — артиллерийский полигон. Уже который год в центре села возле сельмага на столбе под репродуктором висела доска с объявлением:
ВНИМАНИЕ!
На полигоне постоянно днем и ночью производятся стрельбы.
Красный флаг на Вышке — на полигоне стрельба.
Выпас скота, сбор грибов и ягод в районе полигона — только с разрешения начальника полигона.
И хотя бухало на том полигоне далеко не каждый и не каждую ночь, пасти скот и собирать грибы и ягоды никто туда не совался, даже с разрешения начальника. Только мы, ребята, несколько раз ходили туда искать порох, гильзы и другие боеприпасы. Да и то больше «на слабо», когда кто кого-нибудь подначит: «Вот мол слабо тебе!..»
Солдаты через наше село ездили все время, на всяких машинах, на мотоциклах, на бронетранспортерах, на громыхающих здоровенных тягачах, для которых специально были отведены грунтовые дороги за селом. А в субботу солдаты приходили к нам в клуб на танцы. Мы любили толкаться возле них и слушать, как они шутят. Особенно нравился нам невысокий, но весь какой-то ладный солдат из Рязани, по имени Митя Иванов, рыжий и курносый. Он неутомимо подшучивал над своим другом, медлительным здоровяком Всеволодом Пидгайко, который был вдвое выше его. Увидев, например, что мимо них проходит какая-нибудь красивая девушка, Митя Иванов неожиданно громко восклицал:
— Рядовой Пидгайко, смир-р-р-но! Равнение на середину!
Пидгайко краснел и махал рукой:
— Да ну тебя!
Тогда Митя Иванов начинал его отчитывать:
— Солдат есть кто? — Строго спрашивал он и сам отвечал: — Солдат есть военнослужащий, который умеет — что? — Отлично владеть оружием; который досконально знает материальную часть и который неукоснительно выполняет — что? — Приказы своего командира. А Ты, Пидгайко? Ты бездельник, разгильдяй и сачок. Ты думаешь только о еде и девушках. Позор! До какой жизни ты дошел! Какой пример ты показываешь подрастающему поколению? — Широким жестом он указывал на нас, мальчишек. — Позор! Мне стыдно за вас, рядовой Пидгайко! Два наряда вне очереди! И три часа строевой. Кру-гом! От меня до следующего столба шагом марш! Песню!
Последние предложения он произносил каким-то особым голосом, видно, пародируя кого-то, старшину, что ли. Солдаты при этом всегда хохотали, наверное, было очень похоже. Вообще они были очень ребячливы, чем-то похожие на нас, эти солдаты. Передразнивали своих командиров, как мы учителей, рассказывали, что кто-то из них ходил в «самоволку» (без разрешения начальства — вроде того, как мы прогуливали уроки). И все время шутили и смеялись.
А по-моему, шутки в жизни самое главное. Жизнь, по-моему, не может быть без шуток. Я вот, например, боюсь важных взрослых дядей, которые не понимают и не любят шуток. По-моему, это злые, нехорошие люди. И даже если они и не сделали еще ничего дурного, то способны это сделать и когда-нибудь сделают.
А веселые, остроумные люди — по-моему очень нужны для жизни, даже побольше чем серьезные, важные и суровые. Потому что серьезные и важные только предписывают и покрикивают. А иной шутник скажет остроумное слово, и сразу легче работать людям, и работа спорится, когда среди людей веселый человек. А когда начальник веселый и умеет шутить, то вообще замечательно. Вот у нас такой председатель колхоза Иван Иванович Шапка. А до него был председателем Припихатий, серьезный и строгий, все время только кричал и руками размахивал. И от этого размахивания колхоз развалился. А этот не кричит никогда, только шутит. А колхоз — первый в районе. И я уверен, что и в бою этот Митя Иванов и друг его Пидгайко скорее совершат геройский подвиг, чем кто другой. И это ничего, что Митя Иванов идет в строю последним (потому что он ниже всех). Однако он не последний. Я уверен, что эту «Таню» детсадовскую он первый запел, а все подхватили.