— Что будет? — беззвучно спросил Софронов.
— Ах! — застонала она и с отчаянием заломила руки, сжав пальцы так сильно, что они хрустнули.
— Он разгневался тогда… но ведь я не хотела знать, кто он! Он был для меня божеством, солнцем, был моим счастьем! Старый граф, шутя, назвал его… Я не могла обмануть его, скрыть от него, что знаю его имя… За что же гневается он так долго… так страшно долго?.. Наши дороги, наши судьбы разные, но милость великая — его правда!.. За что же гневается он так долго?..
Девушка скорбными глазами смотрела на Софронова и складывала губы в горькую улыбку страдания и тяжелой обиды.
Оба они вздрогнули, когда в далеких залах раздались крики, а когда восклицания и смех смолкли, до них донесся торжественный бой часов.
— Полночь… полночь! — услышал Софронов страстный, полный отчаяния шепот.
Он оглянулся. Марии в зале не было.
Холод щипал ему лицо и неприятной волной бежал по спине. Софронов долго смотрел на пустынную аллею и площадь.
Он не прибывал.
Павел Семенович ждал его. Он знал, что он приедет, и ждал его твердо и уверенно.
В дальних комнатах уже стихала музыка, во дворе угасал костер, и меньше саней стояло под навесами. Гости разъезжались.
Софронов ступал по скрипучим половицам и, задевая за загнувшиеся края старых ковров, искал Марию.
В боковых комнатах играли в карты, кости и домино; в буфетной бражничали за круглыми столами, обмениваясь беззаботными, красивыми речами.
Только в одной комнате было шумно и весело.
Там играли на гитарах цыгане и пели хором заунывные, дикие песни.
Толстый вельможа в синем фраке и кружевном жилете полулежал на софе и пальцами, унизанными алмазными перстнями, закрывал и открывал золотую табакерку. Цыгане чинно сидели на стульях под стеной, а посреди комнаты на ковре стояла Мария.
Цыгане чуть трогали струны гитар, а весь хор вполголоса, отрывая каждое слово, пел незнакомую Софронову песню:
— Цыгана в поле воля звала
И да-а широ-о-кая,
— Цыганке сердце любовь рвала
И да-а глубо-о-кая…
И под эти тихие напевы, под рокочущие звуки струн, Мария танцевала.
Тихо ступая по ковру, девушка в восхищении складывала руки на груди и закидывала голову назад, замирая в молитвенном экстазе. Потом она медленно раскачивалась в такт отрывочных слов песни, вытянув руки вперед, и с покорным видом рабыни приближалась к кому-то величественному и бесконечно доброму, кто звал ее.
Цыгане-гитаристы резким движением оборвали мотив и заиграли уже громче и чаще.
Девушка всплеснула руками и рванулась вперед. Вихрь страстных движений, безумных ласк и восторгов, крики блаженства, любви и неги были в каждом движении тонкого стана девушки и в извивах ее обнаженных рук.
Она плясала долго, пока звуки струн и напевов не сделались вновь заунывными и отрывистыми. Тогда Мария вся увяла, опустилась; с лицом, озаренным глубокой мольбой, с глазами, блестящими от слез, она упала на колени и, прижавшись к чьим-то невидимым стопам, горячо, страстно шептала:
— Я не хотела знать вашего имени!.. Я только любила…
Софронов увидел, что глаза Марии померкли, знакомая горькая улыбка закопошилась около губ, и девушка, обведя всю комнату недоумевающим взглядом, быстро поднялась с пола и крикнула резким и вызывающим голосом:
— Э! Не все ли равно?! Вина!
К ней подбежал цыган и подал кубок с пенящимся шампанским, а она, быстро выпив, крикнула:
— Плясовую, фараоны!
Софронову показалось, что девушка вдруг исчезла, и что перед ним вьется белое облако и машут белыми крыльями налетевшие на него белоснежные птицы.
— Будет! — крикнула Мария и кинулась к вельможе, обняла его за шею и, целуя в жирную, бритую щеку, смеясь и вздрагивая не то от смеха, не то от рыданий, просила:
— Коней самых быстрых, самых быстрых, и умчи меня, умчи!
— Ладно, моя повелительница! — говорил старик, щуря за стеклами лорнета близорукие глаза.
В этот миг быстро раздвинулась драпировка и на пороге выросла величественная фигура человека в военном мундире. Лицо его было прекрасно, а голова гордо закинута.
Пристальные глаза скользнули по лежащей в объятиях старика девушке, по кубку в ее руке и… пестрая материя вновь повисла, лишь колыхнувшись, словно мимолетный ветерок пробрался сюда и шаловливо тронул мягкий шелк.
Софронов слышал жалобные крики убегавшей девушки и поспешил за нею. Он увидел ее, бледную и призрачную, когда она уже сбегала по шатким ступеням на площадь, где был старый театр и где, взметая облако снега, мчались одинокие сани, взлетая на мост.
Мария, прижав руки к груди, сбежала с берега и пошла по глубокому снегу, покрывшему Неву. Перед нею сверкала струя незамерзшей воды и на ее золотистых бликах на один миг девушка замаячила чуть заметной тенью…
Долго смотрел ей вслед Софронов, но над переливающейся золотом и серебром водою лишь клубилась морозная испарь и тяжело опадала холодным туманом…
Он оглянулся. Старый театральный дом, с заколоченным входом и воротами, стоял темный и мрачный. Его окна глядели мертвенными глазами на белый снег, по которому ползли черные, извилистые змеи теней, отбрасываемых ветвями прибрежных лип.
Вдали по аллее, тревожно гудя, сверкал желтыми глазами большой автомобиль.
Когда Павел Семенович вернулся домой, он зажег электричество и, не снимая пальто и шапки, бросился к книге.
«Le chevalier de l’Aubel» лежал на письменном столе под тяжелым куском мрамора, но Софронов тщетно искал записку. В том месте, где она была, он нашел лишь мелкие обрывки и бумажную пыль, и на остатках старого забытого письма не было видно ни одной буквы, на одной черточки…
Такие странные, трогательные случаи бывают и в наше время, совсем лишенное чувствительности, тихой красоты и таинственности.
Это, может быть, только и примиряет нас, нуждающихся в грезах, с жизнью.
КЛАД АТАМАНА ОЧЕРЕТА
— Со мною, сударь, произошел лет двадцать тому назад изумительный случай, — начал свой рассказ старый, седой моряк. — Нашему брату приходится много разного народа видать и бывать в различных передрягах. Но та, о которой я вам хочу рассказать, доложу я вам, почище других была!
Служил я тогда штурманом в Бриндизи в небольшой компании «Гаярди-сын и Альфредо Бови». Служба была невеселая. Компания не могла похвастать блестящими делами, и два единственных парохода, старые, ржавые ушаты, таскались только вдоль итальянских и греческих берегов.
Однажды, когда я пришел в Бриндизи с Корфу и не успел еще объявиться в портовой конторе, — из правления прибежал мальчишка и сказал, что зовут меня к себе немедленно «синьоры директора»…
Приодевшись, я пошел. В кабинете уже сидели оба патрона и с ними белокурый гигант с глазами синими, как Адриатика, если позволите привести такое поэтическое сравнение!
Взглянул я на него и сразу признал в нем, сударь, земляка. А синьор Гаярди пожал мне руку и говорит:
— Вот что, командор Иванно (так он звал меня, потому что я — Иван Иванович Иванов). Вы знаете Черное море?
— Помилуйте, говорю, синьор! Я знаю те воды так же, как рейд вашего Бриндизи.
— Отлично! Тогда будьте любезны, командор Иванно (я уже объяснил вам, почему меня так звали итальянцы!), побеседуйте с этим синьором.
Он ткнул мне в руку толстую черную сигару, зажег спичку и, подождав, пока я закурил, вместе с синьором Бови, смешливым толстяком, вышел в соседнюю комнату.
— Синьор Иванно, вы, вероятно, русский? — с трудом выговаривая итальянские слова, спросил меня белокурый гигант.
Засмеялся я тут, знаете ли, сударь!.. Не стройте, говорю я ему, дурака, молодчик! Иваны бывают только в России.
Он, ничего не говоря, как вскочит, как обнимет меня, на воздух поднял, к груди жмет. Уж на что дюж я был в то время и крепок (меня в некоторых портах и по сейчас помнят, честное слово, сударь!), а чуть не задохся. Такая машина! И, поверите ли, оказался молодчик совсем не дурак. Занимался он в Риме в какой-то библиотеке, где рылся, как крот, в старых, пыльных и, по правде говоря, сударь, никому на целом свете не нужных бумагах и книгах. В ученые, видно, готовился, хотя ему куда бы лучше было сделаться борцом или моряком. Отличный материал в нем был! Молодчик, вдосталь наобнимавшись со мною, такую штуку рассказал мне…
— Знаете ли вы, капитан, что в 1595 г. в Черном море, недалеко от устья Днестра, был бой. Дрался там славный казацкий атаман, Остап Очерет. Саш кошевой «батька», Емельян Сагайдачный, послал его переловить плывшего из Волошины хана Урюмкая. Вез с собой хан много золота и самоцветных камней, отняв их у непокорного волошского господаря, Бармуса. Очерет переловил Урюмкая и без дальних слов пошел на абордаж.
Одних татар зарубил, другие в море потонули, а самому хану Остап привязал веревку к шее и поставил его на мертвый якорь. Пока он перегружал весь клад с татарского брига на свою «чайку» (так звали запорожцы боевые парусные баркасы), налетел на него отставший от хана отряд ага Назия. Пришлось тут, сударь вы мой, атаману туго! Либо позор, либо смерть! Взял он, да и потопил свою чайку со всеми сокровищами ханскими, да и с собой вместе…
— А что, капитан (спрашивает меня земляк), рассказ занятный или нет?
— Рассказ, — говорю, — как рассказ! Не совру, однако, что из занятных. А не выдумка? — спрашиваю.
— Какая выдумка! — кричит молодчик. — В Ватикане, в библиотеке нашел старый-престарый пергамент, где вся эта история подробно расписана.
— Отлично, — говорю, — а только я-то тут причем?
Ну, и рассказал мне земляк (Сусловым, Петром Егорычем звали его), что он предлагает моим синьорам взяться за это дело и добыть подводный клад Очеретовой «чайки». И план свой изложил. Поднимем, — говорит, — судно, отведем его на мель, где начинается уже речная дельта, и там станем разбирать судно. Работать на глубине водолазами долго и трудно. Ведь, поди, за это время весь корпус чайки окаменел. Я с ним согласился, сударь! Я видывал на своем веку старые сваи. В камень превратились они, в столбы из кремня!