ехали к себе.
Что же касается русского доктора, то он нисколько не изменился. Так же, как и всегда, глаза его были дерзки и не мигали, а постоянная насмешливая и презрительная морщина змеилась вокруг ярко-красных, будто кровавых губ. Он ходил по лаборатории и, казалось, боялся покинуть ее. Только к вечеру, когда уже сгустились сумерки и забрались во все закоулки старого университета, Громов, нахлобучив на глаза широкополую шляпу, ушел.
Мейснер (и это вполне понятно!) не удержался, чтобы не заглянуть в лабораторию, но ничего особенного он не нашел. В небольшом стеклянном сосуде с наглухо запаянным гордом была какая-то смесь, а кругом стояли банки и бутыли с серой, аммиаком, содой и спиртом. На большом листе фильтровальной бумаги были набросаны рукой профессора слова: «Глупо ученым произносить заклинания!».
Служитель не понял значения этих слов, но запомнил и впоследствии рассказал об этой важной детали…
Что произошло дальше — никому не известно. Эту тайну хранят толстые, сложенные из грубых глыб песчаника стены, помнящие еще несчастного Рудольфа Слепого[14].
Весь город был встревожен оглушительным взрывом, заставившим вздрогнуть колокольню собора и задребезжать все окна в домах. Пастор передавал потом, что в башне долго качались и с жалобным гулом гудели колокола.
Когда испуганные жители выбежали из домов, они увидели, что над рекой, из окон университета, рвется наружу со свистом и злым завыванием пламя.
С другого берега неслись тревожные звуки набата, крики людей и громкий треск мчавшегося пожарного обоза.
Толпы людей бегом направились через каменный мост к университету и здесь узнали от сбежавшихся раньше всех мальчишек, что горит лаборатория старого профессора Шмидта.
Опасно было бы при описании причин и картины пожара доверять словам служителя Мейснера или случайных очевидцев. Обратимся поэтому к сухому протоколу полицейского комиссара, доносившего по начальству:
«Когда огонь был сбит и пожарным удалось, взломав запертую дверь, проникнуть в лабораторию знаменитого профессора химии, тайного советника Шмидта, то глазам вошедших вслед за ними правительственных чиновников представилась следующая картина. У стола лицом вниз лежал профессор Шмидт. На него со стола густой струей стекала липкая, тускло светящаяся слизь и, непостижимо быстро выдвигая, подобно щупальцам, длинные отростки, двигалась вперед.
Дерево, одежда и бумага при прикосновении с этой живой слизью мгновенно вспыхивали, а слизь ползла дальше, оставляя за собой полное разрушение. Голова профессора была совершенно чем-то съедена: кожа, мускулы и даже череп — все это превратилось в кровавую массу. Доктор Громов, — недавно прибывший в наш город из России русский ученый, — сидел, откинувшись на спинку кресла. Он был мертв, так как врачи определили, что вбившиеся глубоко в грудь осколки толстого стекла проникли в сердце. Находившаяся вместе с погибшими девица Лаура истаяла почти бесследно. Ее, очевидно, разорвало на мельчайшие части взрывом, и только один глаз был найден в стене, приставшим к какой-то неровности».
Так доносил комиссар, но находившиеся при осмотре судебный следователь и городской врач дополняли это официальное описание весьма существенными подробностями.
Прежде всего, о глазе Лауры. Этот синий, как утреннее небо, глаз, вправленный в камень стены, блестел и с величавым спокойствием смотрел на мертвых и живых людей. Он так же блестел и после нескольких дней, в течение которых шло следствие и исполнялись все формальности перед погребением жертв научной любознательности.
Затем не менее важное, хотя совсем необъяснимое, наблюдение сделали эти же лица. На столе, рядом с остатками разорвавшегося сосуда, лежал почти съеденный слизью и огнем старинный пергамент. На нем были какие-то знаки или, быть может, даже буквы и слова, но все это было закрыто кроваво-красным следом огромной ладони с длинными и худыми пальцами. Такие же два следа виднелись на двух противоположных стенах и были глубоко вдавлены в штукатурку и камень. Можно было подумать, что какой-то гигант уперся руками в стены и силился раздвинуть их и повалить. Это тем более казалось правдоподобным, что вдоль всего свода змеей вилась длинная и широкая трещина…
Долгие годы прошли, пока слизь не исчезла совсем в здании старого университета. Ее зародыши появляются и теперь: поедают книги, коллекции и производят разрушительные пожары.
Лаборатория профессора Шмидта стоит и поныне обгорелая, покинутая, всеми заброшенная. В ней гнездятся пауки, мокрицы и тысяченожки, а по ночам здесь пронзительно цыкают летучие мыши.
…Заезжайте в старый Леобен, и словоохотливый служитель Мейснер расскажет вам всю эту историю с большими подробностями, хотя, быть может, и не совсем правдоподобными.
ИЗ ЖИЗНИ СТАРОГО УНИВЕРСИТЕТА
В химической лаборатории одного старого немецкого университета, несмотря поздний час, за своими столами работали студенты. В большой сводчатой зале было тихо. Ярко горели электрические лампы, а в воздухе стоял тот туман, который никогда не исчезает в лабораториях. Кое-где дымились папиросы. Студенты редко и негромко разговаривали. Слышался лишь ворчливый стук вентилятора и шипение горящего газа. Иногда раздавался всплеск воды, выливаемой в раковину под краном.
Какой-то толстый студент, раскачиваясь на высокой табуретке, тянул монотонную немецкую песенку и лениво перелистывал толстый «Handbuch»[15], изредка рассматривая на свет стакан с кипящей в нем жидкостью.
В дальнем углу лаборатории, в одном отделении, работали трое студентов из России. Один из них, высокий, широкоплечий Михаил Карташев, стоял у вытяжного шкафа и внимательно следил за столбиком ртути в термометре.
Перед ним на железном треножнике стоял толстый чугунный сосуд, в горло которого были вставлены термометр и стеклянный холодильник. В охлаждаемой внутренней трубке по временам появлялись мелкие, прозрачные кристаллы и тотчас же плавились в желтое масло, стекающее обратно из холодильника в чугунный сосуд. Карташев не спускал взгляда с колеблющегося столбика термометра и, когда ртуть начинила подыматься, тотчас же гасил огонь, горящий под треножником, и прикладывал к сосуду мокрые тряпки с завернутым в них льдом. Иногда он нагибался и, почти прикладывая ухо к чугуну, слушал, как, шипя и потрескивая, внутри что-то кипело и бурлило. Тогда бесцветное, прозрачное пламя газа бросало на лицо студента мертвенные, колеблющиеся тени и зажигало в его глазах холодные огни.
Порой у выхода из сосуда вспыхивали голубые языки, и тогда по лаборатории тянулись длинные, извилистые струи тяжелого белого дыма.
Пока Карташев торопливо замазывал гипсом трещины в пробке и пламя гасло, из всех отделений сбегались немецкие студенты и тревожно смотрели на тяжелый дым, медленно опадающий на землю.
Один из студентов подошел к русским и спросил:
— Вам известно, что над этой лабораторией тяготеет злой рок? До вас пытались закончить эту работу уже трое химиков, и все они пострадали. Одного сильным взрывом убило, других искалечило.
— Да! — ответил Карташев. — Профессор Флешер предупреждал меня, но я все-таки взялся за работу.
Немецкий студент пожал плечами и отошел, бормоча:
— Конечно, это дело ваше, поскольку ваша работа не может причинить нам ущерба…
Тощий, узкогрудый поляк Контский, работающий в одном отделения с Карташевым, засмеялся и сказал:
— Что русскому здорово, то немцу смерть!
— Верно! — протянул басом друг Карташева, Силин. — Нашего брата немецким взрывом не зашибешь. Чего его бояться? Не все ли равно?
— Конечно! — согласился Карташев. — Не все ли равно? Куда тут денешься? Домой незачем возвращаться. Там диплом не скоро получишь, а надо же начинать жизнь — устали ведь? А тут…
— Тебе медаль обещал вчера Флешер, если закончишь его работу? — спросил Контский, закуривая папиросу.
— До и ассистентом хочет пристроить, — улыбнулся Карташев. — Уж очень этот Флешер прыгает около меня. У него, видно, есть свои расчеты на эту работу, а какие, я не знаю.
— Гляди, — не продешеви, Миша! — заметил Силин. — А то, чего доброго, и физиономию тебе спалит, и ничего ты не получишь. Заграничные ученые, брат ты мой, люди тонкие, никак ты их настоящим манером не рассмотришь.
— Профессор! — раздался окрик, и слышно было, как задвигались табуреты и зазвенела посуда на столах.
Флешер, коренастый, краснощекий мужчина с толстой шеей и круглой головой, ни с кем не здороваясь, шел прямо в отделение русских студентов. С большим вниманием и интересом он выслушал доклад Карташева, осмотрел кристаллы, осаживающиеся в трубке холодильника, и сказал:
— Теперь уже скоро! Опасный момент вашей работы заканчивается. Первое напряжение пройдет, и вы не будете так волноваться, heir Карташев!
— Я должен заметить, г-н профессор, — ответил, улыбаясь, Карташев, — что я вовсе не волнуюсь. У меня крепкие нервы и прекрасное здоровье.
— Отлично, отлично! — закивал головой Флешер и, подав руку студенту, быстро направился к выходу, шаркая туфлями и оставляя за собою клубы сигарного дыма. Немецкие бурши с любопытством и завистью заглядывали в отделение русских и спрашивали о Флешере.
Когда все немцы ушли, русские долго еще работали, и уже в окнах начал брезжить свет, когда они, замкнув свои столы и шкафы, оставили лабораторию.
Перед самыми праздниками Рождества захворал Контский. Двое товарищей по очереди оставались дома и, сидя с ним по вечерам, читали вслух. В один из вечеров, когда в лаборатории был только один Карташев, к нему прибежал служитель и сказал, что профессор Флешер просит его к себе.
Квартира Флешера была над лабораторией. Профессор принял Карташева у себя в кабинете. Красное лицо Флешера и серые навыкате глаза были тревожны.
— У меня к вам дело, herr Карташев, — сказал он шепотом и, встав, быстрым шагом подошел к двери и плотнее прикрыл ее. — Очень важное дело! Я буду с вами откровенен, как с другом, полагаясь на вашу скромность.