Тайна убийства Столыпина — страница 2 из 96

Кашель прервал монолог Курлова.

— Я пережил русскую революцию, — задыхаясь, всё-таки продолжил он. — Отречение от престола государя императора. Сердцем претерпел страдания и мученическую кончину государя и царственной семьи. Перенёс заключение в Петропавловской крепости и Выборгской одиночной тюрьме. Вытерпел тяготы следствия от чрезвычайной следственной комиссии под председательством Муравьёва, которая вынуждена была по всем попавшим в её руки документам опровергнуть ложь и наветы на меня. Я пережил переворот большевиков и, когда под их ударом, без суда и следствия, стали падать мои прежние сослуживцы, вынужден был бежать за границу…

— Бежали не вы один, — перебил его собеседник. — Бежали, Павел Григорьевич, все честные люди, которые не восприняли большевистский переворот. Если мы с вами оказались в эмиграции, то должны задаться вопросом: почему Россия ввергнута в такую страшную бездну? Почему мы пришли к столь трагическому финалу? Когда я пытаюсь найти ответ, то спрашиваю себя и о другом: оказались бы мы в таком положении, если бы Столыпин остался у руля правительства? Смог бы он своей твёрдой рукой поддержать царскую власть и спасти Россию? Вы никогда не задавали себе сей вопрос?

— Да, задавал. Потому и хочу понять, кому же было выгодно убрать с политической сцены Столыпина, избавиться от него? Все последующие премьеры, возглавлявшие наше правительство, на мой взгляд, были люди слабые и даже негодные. Возьмите Коковцова, Горемыкина, Штюрмера. Да и министры внутренних дел были не лучше. Все они вели империю к пропасти…

— Здесь я с вами соглашусь. Я знал преемников Столыпина… Вы правы, они были калибром мельче его. Мне трудно привести фактические доказательства личной вражды между Столыпиным и его преемником, но она была и заключалась в том, что Столыпин выдвигал на первый план интересы государства, а Коковцов — личные. Самолюбие Коковцова — мелкий чиновничий эгоизм. Его снедала страсть занимать выдающееся положение, но это ему не удавалось ввиду исключительного влияния Столыпина на свой кабинет… Хотя Коковцов всегда утверждал, что он сторонник Столыпина…

— На словах — возможно, — отреагировал Курлов. — А вот я приведу вам пример, свидетельствующий об обратном. Однажды я встретил его в зале заседаний Совета министров, что перед служебным кабинетом Столыпина в его квартире на Фонтанке. Он тогда вернулся из-за границы. Поздоровавшись, Коковцов обратился ко мне с хитрой улыбкой, спросив, как мы здесь поживаем. Не дожидаясь ответа, сам ответил на свой вопрос: «Благодетельствуете мужичков, насаждая хутора». Говорил при этом с большой иронией. Ясно, как относился он к любимому детищу Столыпина — аграрной реформе — и что ожидало эту реформу после смерти Петра Аркадьевича.

— Но одна фраза ещё ни о чём не говорит, — возразил журналист.

— Нет, друг мой, бывает, что одна фраза говорит о многом. Впрочем, вот вам и другой случай.

И Курлов рассказал об одном заседании Совета министров, на котором он докладывал о брожении в высших учебных заведениях, о забастовках и сходках, сопровождавшихся иногда насилием. Помня о революции, губернаторы боялись наказывать бунтовщиков. Курлов, занимавший пост товарища (заместителя) министра внутренних дел, предложил обсудить вопрос на заседании Совета. Столыпин, министр внутренних дел, с ним согласился. На заседании Коковцов, по своему обыкновению, произнёс длинную речь, которая, как всегда, начиналась с замечания, что он хочет сказать только несколько слов, и заканчивалась после полутора часов заявлением, что, хотя он и не уверен в правильности сказанного, тем не менее просит отметить его соображения в журнале заседаний. Резюмировать речи Коковцова всегда было трудно: в них не было определённых выводов, а были только заключения с «одной стороны» и с «другой стороны». Столыпин, увидев такую картину, приказал Курлову доложить проект циркуляра, составленного согласно с его указаниями. И циркуляр был принят без малейших возражений.

— Выходит, Коковцов был большим чиновником… — заметил журналист.

— Не большим, а консервативным, нерешительным. Выбивали деньги у него, как у министра финансов, всегда с трудом. Военному министру он говорил примерно так: «Когда ещё война будет, а теперь денег для армии нет!» Столыпин, естественно, вмешивался в спор, а Коковцову это не нравилось. Как бы он ни убивался в дни страданий и смерти Столыпина, искренности его горя едва ли кто-нибудь поверил: он просто позировал. Я думаю, в душе он был убеждён, что наконец-то настало его время заменить несовершенную систему Столыпина своей, казавшейся ему, при его самомнении, более совершенной. Конечно, чудеса в жизни бывают, и, может быть, неожиданно оказалось бы, что система Коковцова нужней для пользы России, но, как вы знаете, такого всё же не случилось.

— Следовательно, со смертью Столыпина от его курса отказались…

— Да, конечно, и самое ужасное, по моему мнению, то, что на посту председателя Совета министров у Коковцова никакой системы и не было. Нельзя назвать системой изменчивость взглядов, свойственную капризной женщине. Он мог заявлять в Государственной думе: «Слава богу, что в России нет парламента», а затем в нескончаемых речах заискивать перед народными представителями. Выражением системы служат не слова, а дела, которых за время пребывания Коковцова в высокой должности не оказалось.

Когда Курлов говорил о Коковцове, чувствовалось, что он министра не жаловал и относился к нему враждебно.

— А лучше ли был Горемыкин, сменивший Коковцова? Ведь до этого он уже возглавлял правительство, и его в своё время пришлось менять на Столыпина…

— Разумеется, нет, — согласился Курлов. — В той ситуации нужен был решительный человек, а Горемыкин таким не был. Я глубоко его уважал, хотя и считал, что плодотворному возвращению его в премьеры в смутное время препятствовал преклонный возраст. У меня создалось впечатление, что долгой служебной жизнью он выработал в себе удивительное спокойствие: его нельзя было ничем удивить, тем более взволновать. Он исповедовал принцип, что всё в истории повторяется и что сил одного человека недостаточно, чтобы остановить и задержать её течение. От него нельзя было ожидать энергичных действий, осуществить которые подсказывала ситуация.

И Курлов рассказал почти анекдотичный случай, известный при дворе и правительстве: как сладкий сон старика Горемыкина повлиял на дальнейшую судьбу России.

Первая Государственная дума была распущена Николаем II по настоянию и требованию Горемыкина, который уверял царя, что с такой Думой правительству не сработаться, что Дума будет лишь революционизировать страну. Царь заколебался и соизволил подписать указ о роспуске Думы, передав его Горемыкину.

Вернувшись в Петербург из Царского Села, Горемыкин тотчас послал указ в Сенат для опубликования и спокойно лёг спать, приказав домашним не будить его. А ночью поступило срочное распоряжение государя, чтобы указ не публиковали, — видимо, переговорив с приближёнными, царь вздумал прежнее решение отменить. Горемыкина не разбудили, и указ был опубликован. Злые языки острили, что мирно развиваться Россия не смогла из-за своего премьера.

— Обратите внимание на корень его фамилии, — сказал Курлов. — Ведь это что-то значило в его роду…

— А как вы относились к назначению Штюрмера, которого тоже упрекали в бездеятельности и даже в предательстве?

— Ну какой из Штюрмера предатель? — удивился Курлов. — Всё это сплошные глупости. Последнего я знал с дней своей молодости, когда он был назначен от правительства председателем Тверской губернской земской управы, а затем занимал ту же должность уже по выборам Тверского земства, как местный помещик. Передовой характер этого земства всем хорошо известен, и, для того чтобы превратиться из навязанного правительственного чиновника в избранного председателя, согласитесь, нужен был недюжинный ум и выдающаяся работоспособность. На посту ярославского губернатора он проявил те же качества.

— Насколько мне известно, его часто упрекали в германофильстве.

— Друг мой, этот германофил, которого назвали «немцем», был глубоко религиозным православным человеком. Положение Штюрмера оказалось трагическим из-за клеветы, направленной против него в первые же дни войны с Германией. Его немецкая фамилия дала возможность врагам превратить его в мишень для яростных нападок, за которыми скрывались посягательства на царствующую династию. В думских речах его выставляли видным членом германофильской партии, будто бы возглавляемой императрицей, и сторонником сепаратного мира с Германией. Нельзя обвинить Штюрмера за его мнение, что война с Германией явилась величайшим несчастьем для России и что она не имела под собой никаких серьёзных политических оснований. О сепаратном мире он, конечно, не думал, зная рыцарские взгляды в этом отношении государя. Вам, наверное, известно, что, несмотря на угрозу потери власти, государь с негодованием отверг совет отозвать часть войск с фронта для подавления смуты, чтобы не оголить его германцам.

Собеседник Курлова показал неплохое знание политики:

— Но вы же помните, как Милюков с думской трибуны утверждал, что у него имеются документы, изобличающие Штюрмера в предательстве, которые он предъявит только судебным властям.

— Я хорошо знаю, что эти документы он так и не представил, — ответил Курлов. — Когда после смерти старика премьера, замученного в крепости, его вдова, исполняя предсмертную волю мужа, обратилась к председателю Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства с просьбой вынести дело её мужа на суд, на что она имела право по русским законам, несмотря на смерть мужа, председатель комиссии ответил ей, что дело Штюрмера прекращено за полным отсутствием против него каких бы то ни было улик.

— Возможно, Штюрмер и не был таким, как о нём думают сегодня. Но мы с вами говорим не о честности его, а о способности управлять правительством такого огромного государства, как Россия, с чем он не справился. Согласитесь, никто не мог заменить монарху Столыпина в тот трудный момент. Мне думается, Столыпин не позволил бы начать войну с германцами, и Россия сохранила бы свою целостность, и, следовательно, не было бы никакой революции.