Мелкими дозами, как медленно отравляющим ядом, вливали в государя информацию: дескать, позволил себе Пётр Аркадьевич высказать такую-то мысль или такую-то. Ничего, конечно, в том страшного не было — Столыпин не раз возражал венценосцу и нередко оспаривал любое чужое мнение, но то, что передавалось, было похоже на оппозиционность.
И Николай II об этом никогда не забывал.
Особенно запомнилась ему история в Английском клубе, где в узком кругу играли в карты Столыпин, Бобринский, Гучков и чиновник, пользовавшийся полным доверием премьера. Столыпин говорил, что не чувствует себя уверенно и прочно.
— Я как лакей. В любой момент государь может прогнать меня.
Хотя он и не восторгался российским парламентом, но с этой точки зрения парламент был, по словам Петра Аркадьевича, справедливее — лакея выставить по одной лишь прихоти не смели...
Неизвестно, состоялся ли такой разговор на самом деле или в полиции состряпали такой документ специально, чтобы поссорить царя с премьером. Если это была фальшивка, то своей цели она достигла — государь, прежде всегда защищавший Столыпина в беседах перед супругой, перестал за него заступаться.
Информатор, сообщивший сей факт в охранное отделение, видимо, приврал. Вряд ли Столыпин стал бы высказываться таким образом, да ещё при Бобринском, с которым он не был таким уж близким человеком, учитывая, что исповедовали Они разные взгляды. И ещё один факт никак не вписывался в ту обстановку: Столыпин не играл в Английском клубе в карты, ибо времени у него на такие вольные занятия не было, слишком он был занят.
Доверительную информацию государю часто передавал Спиридович. И разговор в Английском клубе, и разговоры, состоявшиеся в других местах, не миновали его пристального внимания, когда он доводил их до сведения монарха.
Как Николай II мог перепроверить начальника секретной службы дворца, если ему полностью доверял?
Кроме “секретной комнаты” во дворце, в полиции существовала “чёрная” комната, о которой представление имели лишь несколько человек в империи — государь, министр внутренних дел, заведующий “чёрной комнатой”, где проводилась перлюстрация писем, и, пожалуй, директор Департамента полиции и командир корпуса жандармов. Вся информация, полученная незаконным путём, ложилась на стол министра внутренних дел, а после того, как он с ней ознакомился, отправлялась по назначению, чаще всего в секретный отдел Департамента полиции. Она никогда не пропадала и всегда доставлялась начальству своевременно.
А всегда ли была она верна?
Наверное, нет. И свидетельством тому разговор, который вели три человека империи, посвящённые в её тайны, — Дедюлин, Курлов и Спиридович. Именно они готовили государю бумаги, чтобы он знал сокровенные тайны своих подданных.
Просматривая чужие письма, противники Столыпина подбирали их так, чтобы у государя в целом сложилось о нём превратное мнение. Поэтому они долго читали тексты, выискивая в них даже незначительные фразы, которые могли бы навести на сомнения в искренности отношения Петра Аркадьевича к государю. Скажем, в письме близкого к Столыпину человека обязательно должна проскочить фраза, свидетельствующая, что человек этот считает: только Пётр Аркадьевич может спасти Россию, больше некому. Если глаз государя на этой фразе остановится и она ему не понравится, то присутствующий на докладе должен как бы невзначай заметить: “Видите, ваше величество, молятся только ему, забыв, что над премьером есть государь”. И от такого добавления речь пойдёт не о плохо выстроенной фразе, а о восхвалении первого министра. А кто из сильных мира сего любит, чтобы хвалили его подчинённого?
Вот, к примеру, член Государственного совета камергер Дмитрий Николаевич Шипов писал своей дочери, фрейлине двора: “Разбиты все надежды на мирное преобразование социального и политического строя. Я вижу, как наша любимая, несчастная родина приближается к пропасти, в которую её толкает правительство. В то же время во мне поколеблена вера в народ, в его дух и творческие силы. Страшно делается, когда видишь деморализацию, проникающую во все классы населения. Причина её коренится в лицемерии и неправде, составляющих основу деятельности нашего правительства, в эгоизме привилегированных классов. Благодаря этому пропасть, отделяющая власть от страны, всё расширяется, а в людях воспитываются чувства злобы и ненависти, заглушая в них и веру, и любовь. В действиях государственной власти нет необходимой искренности, все её мероприятия имеют по внешней форме дать одно, а в сущности установить совершенно противное. Столыпин не видит или, скорее, думается мне, не хочет видеть ошибочности взятого им пути и уже не может с него сойти. Но путь этот в конце концов приведёт только к революции, но революции уже народной, а потому — ужасной. Недовольство всё растёт, народ видит причину своих разочарований в “господах” и “барской” Думе, а потому предстоящая неизбежная революция легко может вылиться в пугачёвщину. И мне кажется, чем скорее грянет этот гром, тем он будет менее страшен. Теперь ещё имеются остатки добрых семян в населении, и они могут ещё дать новые ростки, которые возродят нашу исстрадавшуюся родину. Если же гроза наступит не скоро, то надо опасаться, как бы длительный процесс деморализации не внёс окончательного разложения, когда возрождение уже окажется невозможным. Так что чем хуже — тем лучше. Чем резче будет проявляться реакция, тем скорее чаша терпения переполнится...”
— Вот то, что нам нужно, — восторженно восклицал Дедюлин, когда письмо было прочитано вслух. — И тогда государь поймёт, что мы хотим до него донести.
— К сожалению, таких писем не так уж и много, — заметил Спиридович, на что сразу откликнулся Курлов.
— Если покопаться, то мы найдём всё, что нам понадобится, — сказал он. — А нам, в сущности, многого не требуется, письма два-три в неделю, а всё остальное пусть будет так, как есть. Я считаю, всё будет в порядке.
Дедюлин был иного мнения.
— Нет, дорогой Пал Григорьевич! Если сочинять, так сочинять. Чтобы государь не сомневался в нашей искренности. Чем больше недовольства Столыпиным, тем быстрее вся история завершится. Государя не только мы подталкиваем, сильнее всех его подталкивает к решению убрать саратовского выскочку государыня. Насколько мне известно, Александра Фёдоровна его невзлюбила, за что, право, не знаю, и больше всех настаивает распрощаться с ним, дав Петру Аркадьевичу какую-нибудь хорошую должность...
— А какую? Не возвращаться же ему в губернию? — пожал плечами Спиридович.
— Что вы так о нём печётесь? — возмутился Дедюлин — Государь ему должность найдёт, может, пошлёт на Кавказ наместником, может, ещё что-нибудь создаст под его широкие плечи, чтобы в проём пришёлся.
Курлов небрежно бросил:
— Пусть вернёт в Саратов, откуда Столыпин прибыл в столицу. Или пошлёт в западную губернию внедрять там земство, всё польза будет для государства...
Не любили они Столыпина? Больше того — ненавидели!
Последнее лето
После министерского кризиса Пётр Аркадьевич почувствовал себя уставшим и сказал Крыжановскому, что нуждается в отдыхе, что давно мечтает отдохнуть не короткими неделями, а несколько месяцев подряд, хотя трудно представить, как такое возможно. Дела государства и реформы, которые он осуществлял, времени на отдых не оставляли.
Некстати стало побаливать сердце. Столыпин обратился к знакомому доктору, профессору Рейну, академику, в медицинских кругах известному, которому мог доверять свои секреты. Тот выслушал его, поинтересовался, какого рода боли он ощущает.
— Таких прежде не было, — признался Пётр Аркадьевич. — Порой бывает такое ощущение, что мне не хватает воздуха, словно что-то придавило грудь и не даёт глубоко вздохнуть.
Доктор был опытный, практику имел обширную, потому сразу определил верные признаки грудной жабы, посвятил своего пациента в тайны этой сердечной болезни и дал предписания, которым тот должен обязательно теперь следовать.
— К сожалению, от грудной жабы не избавиться, — констатировал Георгий Ермолаевич. — Она теперь с вами навсегда, и потому вы должны неукоснительно следовать всем моим указаниям...
Столыпин понял, что даже если он будет безукоризненно выполнять советы доктора, от болезни не уйдёт, и пытался вспомнить, было ли нечто подобное у его батюшки.
Доктор предписывал ему хороший отдых, без волнений и тревог, и советовал чаще гулять по вечерам, не есть плотно и — упаси, Боже! — не вступать в споры и дискуссии.
— Как без них на службе! — удивился Пётр Аркадьевич. — Это просто невозможно!
— Надо обходиться без них, — изрёк лекарь, петербургское светило.
В середине мая Столыпин вместе с семейством переехал в Елагин дворец, и рядом с ним на даче поселился, как обычно, министр финансов с супругой. После долгого перерыва, вызванного расхождением по делу Крестьянского банка, Столыпин сам позвонил вечером к Коковцову и пригласил зайти к нему, чтобы переговорить по текущим вопросам. Поскольку Коковцов знал, что Столыпин неохотно выходит по вечерам на прогулки, он согласился прийти в гости.
Встретил его Столыпин, как всегда, с большой сердечностью, словно никаких деловых расхождений у них и не было.
— Хотел бы, Владимир Николаевич, поставить вас в известность о своих летних планах и узнать ваши намерения.
— Никаких планов пока у меня нет, так как едва успеваю справиться с делами — предстоит сделать сравнительный обзор того, что осуществлено за пять лет и в каком положении представляется теперь финансовое положение России по сравнению с тем, каким оно было при начале думской работы.
— Я бы хотел, чтобы все мои соображения остались в тайне, — предупредил Пётр Аркадьевич, — так как не хотел бы говорить о них в Совете, чтобы не вызывать лишних пересудов. А соображения мои таковы: всё, что произошло с начала марта, меня совершенно расстроило. Честно говоря, я потерял сон, покой и мои нервы натянуты до предела — я чувствую, как всякая мелочь меня раздражает и волнует. Решил провести лето в абсолютном отдыхе и думаю для этого воспользоваться любимой ковенской деревней, где можно изолировать себя от всего мира и избавиться от всяких дрязг и неприятностей. Так что мои планы, Владимир Николаевич, отправить туда семью ещё в мае, перевести туда часть моей охраны, прожить там неотлучно весь июнь, всего лишь на несколько дней в начале июля вернуться на Елагин остров, чтобы приготовиться к поездке в Киев, и только после киевских торжеств вернуться в Петербург окончательно. Если всё будет благополучно и я увижу, что здоровье ещё требует отдыха, то проведу остаток сентября где-нибудь на юге и вернусь в столицу только к первому октября.