Тайна Юля-Ярви — страница 2 из 7

Я двинулась вперёд, не снимая пальца со спускового крючка автомата. Шереметьев, не выказывая ни тревоги, ни удивления, двинулся за мной. Он ведь был лётчик бомбардировочной авиации, привык к гостеприимству, не бывал еще на территориях, освобождённых от врага, не знал сюрпризов незнакомой земли. Я-то знала немножко больше…

Первое, что мы увидели — русскую печку с высоким челом. Груда углей пламенела и играла голубыми огоньками, озаряя избу тёплым светом. На большом столе были расставлены протвини с рыбой, уложенной в тесто.

По-видимому, хозяева только что вытопили печь и еще не успели поставить в неё пироги с рыбой — любимое кушанье северян.

На большой скамье, прямо напротив печки, греясь в лучах жарких углей, сидел старик с длинной белой бородой, отливавшей розовым цветом, и чинил сети. От этой патриархальной картины веяло таким покоем и тишиной, что не верилось, будто рядом идёт война, что всё вокруг еще чревато опасностями.

— Здравствуйте! — пробасил сразу повеселевший Шереметьев.

Старик уронил сеть:

— Русские?! — удивился он. — Русские в нашем доме?

— А кого вы ждали? — спросила я.

Вместо ответа старик протянул руки, как лунатик, и вдруг ощупал пальцами мои руки, плечи. И тут я поняла, что он слепой.

— Русские! Русские! — взволнованно повторял старик. — Давно я не слышал русского голоса, давно сам не произносил русского слова. Четверть века не певал вам свои руны. Последний русский, которого я видел, был профессор. Он записал даже мой голос на нотной бумаге. Как это было давно!..

— А где же наши? — спросил Шереметьев.

— Вы пришли с озера Бюля-ярви, а ваши поселились на озере Юля-ярви, — ответил старик.

Шереметьев достал из планшета карту, и мы убедились, что немного промахнулись и сели на соседнее озеро, километрах в двадцати от аэродрома.

— Вот так здорово! — воскликнул Шереметьев и тут же набросился на меня: — Куда же это вы меня завезли, товарищ младший лейтенант?!

— Все эти озёра так похожи… — оправдывалась я, — да и пурга такая…

— Что же теперь делать?

— Идти на озеро Юля-ярви!..

— Идти? Я не смогу сделать по такому снегу и шагу! — возопил Шереметьев. — Идите сами, если вы такой ходок…

С этими словами Шереметьев стал снимать комбинезон. Пар валил от него, как будто он выскочил из жаркой бани.

— Отдохните у нас, переждите, пока утихнет метель, — заговорил старик, — она ненадолго…

— Хочешь не хочешь, а придётся, — сказал Шереметьев. — А вы, может быть, сбегаете на лыжах к нашим и отнесёте мою записку? — обратился он к девушке. — Ведь вы, кажется, отличная лыжница?

Девушка метнула на него насторожённый взгляд и ничего не ответила.

— Зачем лее? — запротестовала я. — Перестанет снегопад, и мы перелетим на Юля-ярви! К самолёту очень близко, если пойти напрямик… Оказывается, мы блуждали по извивающемуся ручью, приняв его за край озера…

— Да, да, ваш самолёт сел совсем рядом, за горой на озере Бюля-ярви, я слышал, — подтвердил старик. — Отдохните. Потом Импи укажет вам путь.

— Импи? — переспросил Шереметьев. — Это по-карельски или по-фински? Красивое имя…

— При крещении она была названа христианским именем — Марией. Это лахтари сделали её Импи, — с грустью в голосе промолвил старик.

— Кто, кто?

— Проклятые мясники — финские палачи. Они лишили меня глаз, убили сына, отняли внучку… Будь они прокляты!..

— А вы кто же, карелы? — спросил Шереметьев, участливо глядя на старика.

— Да, я карел и сын мой Николай был карел. Его смерть и сейчас перед моими глазами, как последняя картина, которую я видел в этом мире. Он стоял без шапки и смотрел на дула их ружей. Он был самый смелый охотник и никого не боялся. После залпа он еще удержался на ногах. А потом рухнул лицом в снег. Они схватили его за волосы; и тут я крикнул: «Не смейте беспокоить мёртвого!..» Убийцы рассмеялись мне в лицо…

— Кто они были?

— Это были белые финны, они гнались за красными финнами, которые уходили от них к морю. Кровь стекала у беглецов с повязок, они едва держались на лыжах. Мой сын Николай указал им тайную тропу. Волки упустили добычу… Ярость свою они обрушили на нас…

Девушка сделала протестующий жест рукой и что-то сказала по-фински.

— Что говорит Импи? — спросил Шереметьев.

— Говорит, что отец её Николай — мой сын — был плохой человек, а вот мать была настоящая финка! Враги помутили её разум… Простите её…

Шереметьев подошёл вплотную к девушке и, глядя ей в глаза, внушительно и в то же время с теплотой в голосе сказал:

— Плохим человеком могли, считать вашего отца только финские фашисты, белогвардейцы… Они действительно мясники, лавочники!..

Импи пожала плечами.

— Да, да, — отозвался старик, — в лавках нам не продавали ни спичек, ни соли… Потом запретили людям ездить на нашу мельницу…

Я поняла, что это старая история, времён восемнадцатого года, когда Финская советская республика была задушена белогвардейцами при помощи оккупационных войск немецких империалистов.

— Однако нельзя отягощать гостей своими горестями и заботами, — вздохнул старик. — Давайте-ка лучше пить чай. Русские любят чай. Затем мы угостим вас пирогами и печёной рыбой…

Он повернулся к внучке и сказал ей что-то по-фински, указывая на противни.

Импи подошла к печке, выгребла груду углей в большой чугунный горшок, затем толкнула в печь противни с рыбой и пирогами и закрыла заслонку. Делала она всё это ловко и быстро.

А старик тем временем ушёл в горницу и вернулся в обнимку с самоваром старинной тульской работы из красной меди, вся грудь в медалях.

— Этот самовар подарил мне русский профессор! Щедрый, учёный человек! Он собирал песни у карел и одаривал их хорошими вещами… Большой был человек. Ступал по полу как вы, — обратился он к Шереметьеву. — У него была борода курчавая, а череп лысый!.. Все волосы в бороду ушли…

Из деревянной бадейки налита вода. Несколько совков горячих углей — и самовар басовито загудел.

Повеяло домашним уютом. Расправлялись усталые плечи, отдыхали ноги.

Ничего не оставалось делать, как переждать метель в этом добротном доме, скоротать часы за самоваром.

От нечего делать я разглядывала внутреннее убранство избы. Импи пошла в чистую горницу, я за ней.

Жильё старого карела было построено в давние времена и во всём носило следы русской поморской культуры. В чёрной горнице широко расположилась русская печка — большая, с высоким челом и жаркими печурками… А в белой горнице величаво возвышалась другая печь, облицованная изразцами с картинками.

На столике, накрытом вязаной скатертью, напоминавшей рыбацкие сети, поблёскивало старинное зеркало овальной формы. Цветастый полог скрывал кровать. Рядом с кроватью грудкой были сложены сундуки старинной петрозаводской работы, окованные цветной жестью. Один громадный сундук красовался у простенка, рядом с кафельной печкой. Искусная гравировка на его крышке особенно привлекла моё внимание…

— Карелы испокон веков дружили с Русью, — услышала я слова старика, когда вернулась в чёрную горницу. — Нарушалась эта дружба, и мрак наступал вокруг нас. Голод так придавил меня, что я вынужден был спасать внучку от смерти. Отдал её в чужие руки. Это меня-то, мельника, голод одолел! А бывало я и горя не знал, — молол себе русскую рожь. Дешёвая была псковская рожь. Сейчас её запах помню… И хруст на зубах… От комочков сухой землицы… Её на земляных токах цепами молотили. Но мы на это не сетовали, зато доступна была беднякам. Да и свежа, душиста. А тут, как ополчились эти лахтари на всё русское, стали нам заморское зерно возить… Затхлое. Подмоченное… Солоноватое, как от слёз, пролитых из-за его дороговизны…

— Да-а, — сказал Шереметьев, обращаясь ко мне. — Большое несчастье для финского народа, что власть над ним забрали фашисты. Трагическая судьба… Вот даже в каждой семье это видно…

— Карелам особенно плохо пришлось. Нас даже за людей не стали считать… А ведь «Калевала» — наша… Ох, брат русский, всего тут и не перескажешь, на всё не нажалуешься…

Шереметьев задумчиво посмотрел на Импи, которая безучастно и молча ставила на стол чайные чашки старинного фарфора, цветистый поднос хохломской росписи и, наконец, шумный, весёлый тульский самовар.

— Вот и по-русски не хочет она говорить… И по-карельски говорить брезгает… Отняли они у нас детей, — старик дотронулся до руки Импи. Она отдёрнула руку.

— Взяли у меня внучку Машеньку… вернули мне непочётницу Импи… Имя какое-то, как крик дикой птицы.

— Как же это, Импи? — спросил Шереметьев жёлтоволосую девушку.

Перед нами была уже не просто карелка с янтарными глазами и скуластым лицом, а участница народной драмы…

Но Импи даже не повела бровью, сосредоточенно расставляя на столе посуду.

Вздохнув, Шереметьев достал из больших карманов своего комбинезона коробку консервов, плитку шоколада, пару мандаринов, отстегнул от ремня фляжку с коньяком. Всё это поставил на стол.

Я смотрела в лицо Шереметьева и видела, что на нём отражались все чувства этого доброго человека, понимала, что ему хочется вмешаться в тяжкие судьбы этих искалеченных фашистским режимом людей, помочь им изменить жизнь к лучшему.

Я хорошо знала Володю Шереметьева. Мы выросли с ним в одном городке на Волге, были пионерами. С детства стремились помогать всем угнетённым. Помню, как собирали деньги в пользу Мопра, в помощь немецким горнякам… Мы страдали, слыша о бедствиях индусов, испанцев, немцев, переживали их беды, как собственное горе.

Импи тоже вызвала жалость к себе нашего волжского богатыря. Он стал расспрашивать у старика, как случилось, что душа у этой пышноволосой девушки оказалась покалеченной.

И старик неторопливо рассказал, как финские фашисты, захватившие этот край, поставили вне закона всех, кто не сочувствовал им, как его мельнице объявили бойкот. Никто уже, как бывало, не приплывал к нему по озёрам на лодках молоть рожь и ячмень.

Внучку забрали в приют. Там внушали ей, что отец её был изменником. Внушали, что она должна искупить «грех» своего отца трудом и молитвами. И травили девчонку. С ней не играли сверстницы. А когда стала невестой — ни один парень не решался посвататься к ней, как к прокажённой…