Тайна жизни — страница 10 из 25

Ему изо всех сил хотелось, чтобы жене земского начальника было чрезвычайно весело с ним и чтобы Надя проскучала весь обед.

Но она, заметив, что делается с ним, как бы в свою очередь сказала: «Хорошо же!» — и с искренним оживлением отвечала на шутки Тарусского, несколько раз вызвавшего взрыв смеха на своем конце стола.

Алтуфьев жестоко страдал, но не сдавался. Он затеял с женой земского начальника, понизив голос, отдельный от общего разговор и, не переставая улыбаться и шутить, старался сделать этот разговор занимательным и интересным.

Маленькая черненькая барыня, жившая большую часть года в деревне, легко поддавалась петербургскому обаянию и к концу обеда надоела Алтуфьеву до того, что он возненавидел ее. Он в эту минуту ненавидел всех: не только жену земского начальника и горбуна с его отвратительным, неправильным русским говором, но и Софью Семеновну, и Тарусскую, и Веретенникова, сидевшего рядом с Верой и бароном, который был с другой ее стороны и дразнил Веретенникова, — и исправника, и его дочерей. Но более всех ненавистной казалась вероломная, безжалостная Надя. Разве так поступают, разве так издеваются над человеком?

Когда встали из-за стола и перешли на балкон, чтобы пить кофе, Надя, точно смилостивившись, одну минуту отстранилась от всех так, что Алтуфьев мог подойти к ней. Он отлично видел, что она ждала, чтобы он подошел, но он, не желая миловать и не допуская, чтобы его миловали, сделал вид, что не заметил ничего. Он с чашкой кофе в руках обернулся к подвернувшемуся, как нарочно, чиновнику из казначейства и хотел затеять с ним серьезный разговор, но тот так глупо посмотрел на него, что у Алтуфьева окончательно опустились руки.

По счастью, в эту минуту Тарусский показал ему глазами, что зовет его в сарай, где необходимо уже начать распоряжения. Алтуфьев поставил чашку и вышел.

У сарая собралась толпа крестьян, явившихся в праздничных нарядах, чтобы поглазеть на невиданное зрелище, и с необычайным почтением пропустивших Тарусского и Алтуфьева как главных устроителей.

— Это что же, жених будет, что ли, которой из дочек? — услыхал за собой Алтуфьев, проходя через толпу.

Ему захотелось зажать уши и ничего не слышать.

Он с Тарусским зажег лампы на сцене, затем оба осмотрели в последний раз декорации и дали знать управляющему Луке Ивановичу, что можно пускать крестьян.

Сарай наполнился смутным говором входивших и размещавшихся баб и мужиков. Послали в дом за участвовавшими.

Уборные были устроены по сторонам сцены и забраны дощатыми перегородками. В мужскую явились барон, Веретенников и один из гимназистов, который экспромтом был приглашен к участию в первой картине «Цыганский табор».

По ту сторону сцены тоже пришли.

Знакомые, более смелые бабы из своей деревни толпились у этой стороны и подглядывали. Им доставляло несказанное удовольствие, что они узнавали свои рубахи и паневы.

— Смотри, смотри, ей-богу, мою надевает! — покатываясь со смеха, говорила одна.

— А эта в моей рубахе, право, в моей, — умереть сейчас! — подхватывала другая, и это было для них самым занимательным.

Глава XIII

Алтуфьев участвовал с Надей в третьей картине: «Пилигрим у колодца с крестьянкой».

Как ему ни неприятно было это теперь, но он жертвовал собою и решил, что сделает все, что от него требуется, будет позировать, будет пилигримом, чем угодно, только сейчас же после картин уедет домой.

Костюм его состоял главным образом из коричневой дождевой ротонды Анны Сергеевны с пелеринкой и капюшоном. На пелерину были нашиты вырезанные из картона раковины. Однако, в общем, костюм с посохом и круглой деревянной бутылкой у веревочного пояса вышел очень удовлетворительным.

Тарусский наклеил седую бороду Алтуфьеву и разрисовал ему лицо морщинами.

Потом послышался его голос, который спрашивал:

— Крестьянка готова?

— Готова, — ответил барон, — на сцене.

Алтуфьев вышел и, путаясь в длинном одеянии пилигрима, поднялся по ступенькам на подмостки.

Там стояла Надя, одетая крестьянкой, в короткой юбке с передником и плоской наколкой на голове. Она была так мила в своем костюме, что Алтуфьев почувствовал, как дыхание захватило у него. И он, забыв в эту минуту и самого себя, и все окружающее, остановился перед нею.

Тарусский поправил их позы. Надя склонилась к колодцу, будто только что зачерпнула из него кувшином, обернулась и увидела пилигрима. Он остановился, опираясь на посох. Тарусский остался доволен и выражением, и позой Алтуфьева — пилигрим должен был быть поражен красотой итальянки.

Алтуфьев не помнил, как все это произошло. Сильный свет направленных на сцену ламп слепил его. Он чувствовал их близость и жар, ощущал запах окружавшей его свежей зелени и вяжущее ощущение наклеенной бороды и духоты от капюшона. Раздвижной занавес раскрылся. Григорий Алексеевич замер, затаив дыхание. Пахнуло воздухом, мелькнуло темное пространство публики со светлыми овалами лиц. Алтуфьев видел, понимал и замечал перед собою только смотревшие на него светлые и ясные глаза обернувшейся с улыбкой крестьянки. Они блестели, эти глаза, и радовали, и были прекрасны и бесконечно милы.

Большие руки Тарусского поднялись за кулисами и хлопнули три раза, и занавес задернулся.

В следующей картине итальянка протягивала свой кувшин пилигриму, а он, припав к нему губами, пил с жадностью воду.

Надя быстро встала в позу. Алтуфьев наклонился. Тарусский сказал ей: «Голову выше», поправил складки на его одежде и ударил опять три раза в ладоши. Занавес раскрылся.

Снова застыл Алтуфьев, стараясь не двинуться. Надя заметно дышала, и руки ее с тяжелым кувшином слегка ходили. Она держала кувшин так, что ее пальцы были близко от Григория Алексеевича. Он чувствовал их, и губы невольно потянулись и поцеловали как раз в то время, когда Тарусский дал знак для третьей перемены. Алтуфьев с ужасом, но счастливый своей дерзостью поднял глаза. Его взгляд встретил улыбку. Надя, улыбаясь, глянула на него и чуть слышно шепнула:

— Зачем и мне, и себе весь вечер испортил?

В третьей, последней картине, крестьянка шла от колодца, а пилигрим грустно смотрел ей вслед, как бы вспоминая былое, минувшее для него. Так было задумано, но на самом деле в этой третьей перемене у пилигрима, смотревшего вслед удалившейся крестьянке, было такое счастливое, бородатое лицо, что публика поняла картину совершенно обратно, то есть что пилигрим без памяти влюблен в красивую итальянку. Выражение было настолько естественно, что раздался взрыв рукоплесканий.

Картина имела несомненный успех, и Тарусский, чтобы не расхолаживать зрителей, торопился устроить декорацию для следующей.

В толкотне на маленьком пространстве сцены Алтуфьев и Надя, прижатые в угол, успели сказать друг другу несколько слов.

— Вы знаете, отчего я опоздала к обеду? — сейчас же спросила она, сразу поняв, в чем дело, и спеша объяснить.

— Ну, отчего? — едва слышно переспросил он.

— Разве вы не заметили, что дядя Володя не показывался?

В самом деле, Алтуфьев вспомнил, что Владимира Гавриловича, о котором он вовсе и не думал, не было за обедом.

— Разве его и теперь нет?

— В том-то и дело. Он вдруг, как только стали съезжаться гости, ушел к себе в комнату и скрылся. Мама посылала меня за ним. Я его до самого обеда уговаривала, оттого и опоздала.

— И не уговорили?

— Ни за что!

— Но почему?

— Не говорит, заупрямился и только.

— А Софья Семеновна недовольна?

— Конечно. Вот что: найдите минутку, пройдите к нему! Может быть, он вас послушает.

— Место, место! — распоряжаясь по истинно театральному, суетился Тарусский. — Не участвующих прошу со сцены.

У Алтуфьева сердце билось, кружилась голова, дух захватывало; он не чувствовал ног под собой, все дрожало в нем, и в ушах звучали слова, словно повторяемые хором ангелов: «И мне, и себе весь вечер испортил!»

«Она сказала, она велела идти к Владимиру Гавриловичу, — с восторгом думал о Наде Алтуфьев. — Я пойду к нему и уговорю, и все сделаю!»

И такое, в сущности, ничтожное дело, как пойти и уговорить сумасбродного старика, казалось ему теперь важным и очень серьезным.

Из картин, назначенных под конец, он участвовал в одной только, изображавшей «охотников на привале». В ней позировали мужчины, и Алтуфьев передал свое участие в «охотниках» гимназисту, отлично исполнившему свою обязанность в картине «Цыганский табор». Таким образом, пока шло еще представление и барон в картонных латах стоял на коленях перед Верой, протягивавшей ему венок, Алтуфьев мог отправиться к Владимиру Гавриловичу.

Власьев занимал на нижнем этаже большого дома две комнаты окнами во двор.

Алтуфьев решил, что старик, наверно, просто улегся спать по своей привычке.

«Нет, не спит!» — удивился он, заметив свет в окнах Владимира Гавриловича.

Тот в самом деле не спал. Алтуфьев застал его сидящим на диване с папироской. Рядом на столике стояли стакан с чаем и пепельница, полная окурков.

— Что с вами? Отчего вы сидите здесь? Я за вами, Владимир Гаврилович, — входя, начал Алтуфьев, уже уверенный, что добьется своего, потому что Власьев бодрствовал: спи он — надежда была бы плоха.

Владимир Гаврилович посмотрел на него, отвернулся, пустил клуб дыма и ответил:

— Не пойду!

Алтуфьев сел рядом с ним на диван.

— Да отчего не пойдете, вы рассердились на что-нибудь или обиделись?

— Ни на что я не рассердился и не обиделся, — закачал головой Власьев, — а только не пойду.

— Да ведь нельзя же так… нужна все-таки причина…

— Конечно, есть тому причина.

— Какая же?

Владимир Гаврилович обернулся к Алтуфьеву и произнес, подняв брови:

— Горбун!

— Горбун?! — протянул Григорий Алексеевич. — Что же он вам? Неужели вы боитесь вида Рыбачевского?

— Нет, не боюсь, но, раз он там, с моей стороны идти было бы неделикатно.

— Почему же?

— Неделикатно. Я вызвал бы в нем очень неприятные воспоминания. То есть ему встретиться со мной было бы, вероятно, неловко, а это, с моей стороны, в доме невестки, неделикатно.