Тайна жизни — страница 24 из 25

— Оставьте меня теперь одного. Пройдите рядом и ждите, пока я позову вас. Никого, слышите ли, никого не пускайте ко мне! — произнес граф.

Рядом был кабинет, Алтуфьев прошел в него и сел у окна.

Книги, стол, ковер, очаг, склянки на полках, таблицы на стенах были те же. Несколько дней тому назад у этого очага старик-лакей, наклоняясь над тазиком, говорил загадками и рассказывал про письмена, зарытые здесь, близко, возле дома. Старик верил, что кому доставались в руки эти письмена вместе с ключом и кто умел читать их, тот все узнавал — тайну жизни и смерти. Неужели это — правда?

Теперь эти письмена достались в руки графа, ключ тоже был у него. Неужели он узнает тайну и сможет растолковать ее ему, Алтуфьеву, и всему миру?

Но тут же у Григория Алексеевича явилась мысль.

«Да нужна ли эта тайна миру и созрел ли я настолько, чтобы принять ее?»

Он вспомнил вычитанный им в книге о розенкрейцерах, которую дала ему Софья Семеновна, рассказ о том, как безумному королю Франции находившейся при нем аббат дал пятьдесят шесть табличек кубка, меча, диска и жезла, табличек, в которых таится смысл человеческой мудрости. Наивный аббат думал, что эта мудрость сможет вернуть разум королю, и раскрыл ему значение таблиц. Но король изобрел из них забавную игру и сделал игральные карты. Не так ли насмеется мир и над более высокой тайной?

Алтуфьев поглядел в сад, потом на небо и подумал:

«Наверху, как внизу, и внизу, как наверху!..» Как та надпись имела двойное значение — одно, по которому я нашел под землею сундук, и другое, которое было известно графу, — так и наша жизнь и все, что случается в ней, имеет еще высшее значение. В ней тайна, в ней и разгадка. Наблюдай жизнь и умей растолковать ее себе".

Долго сидел у окна Григорий Алексеевич в ожидании, пока позовет его граф. Наконец почувствовал голод, ему захотелось есть. Он устал сидеть один. Тишина в спальне, тишина кругом, долгая, упорная, становилась жуткой.

"Верно, граф заснул!" — решил Алтуфьев и потихоньку, на цыпочках, стал приближаться к спальне.

— Граф! — сначала шепотом окликнул он.

Ответа не было.

— Граф, граф! — громче позвал Григорий Алексеевич.

Опять тишина.

Алтуфьев вошел в спальню. Граф спал, но, по-видимому, сном, который увел его в вечность. Голова с желтыми залысинами у седых волос тяжело и недвижно лежала, приминая мягкую подушку. Заостренный нос надавил верхнюю губу, нижняя челюсть отпала, и рот полуоткрылся непроизвольным безжизненным движением. Из-под полузакрытых век узкой, но резкой и страшной полоской синели мертвые глаза. В одной руке он держал часы, в другой — кусок пергамента.

Может быть, он и прочел в нем тайну жизни и смерти, но для чего? Чтобы унести с собой в иной мир, где она все равно перестала бы быть для него тайной!

Глава XXV

Стояла средина августа, чувствовалось приближение осени. Она еще не вступила в права свои, не обожгла докрасна своим холодным дыханием зеленой листвы, не потянула холодом в воздухе, но солнце в полдень становилось ниже, чаще на небо набегали тучи, поспели яблоки в саду, в лесу сошла земляника и запахло грибами.

Изредка по дороге ветер подхватывал и нес маленький бледно-желтый листок, поля были убраны, и вместо волновавшегося золотистыми отблесками хлеба щетинилась черная пажить, точно шире вытянувшаяся, чтобы отдохнуть после летней страды.

Софья Семеновна сидела у себя у окна, тасуя карты, и слушала обычный утренний доклад Секлетеи. Та с неизменно сложенными руками, откинув голову набок, стояла перед нею, словно прислушиваясь к отдаленной неведомой сладостной музыке.

— Ты слышала, что покойный граф Горский оставил все свое наследство Надежде Константиновне? — спросила Софья Семеновна.

— Слышала, — ответила Секлетея.

— Слушай, мать моя, ты ничего не болтала?

— А кому мне болтать, матушка?

— То-то кому!.. А впрочем, как сделалось, так и сделалось. Я тебя только из любопытства спрашиваю.

— Никому я ничего не говорила, как дала зарок тогда вам, так и молчала.

— Ну, а как же по-твоему, Надежда Константиновна догадывается или нет?

— Я так примечаю, что будто они посерьезнее стали… может, какие догадки и имеют с женихом.

— И мне в последнее время она странной кажется: ласковее еще, почтительнее и нежнее ко мне, а все как-то иначе… Точно все спросить хочет и не решается.

— Вы бы сами сказали.

— Не моя тут воля, Секлетея. Мне путаться не следует.

Секлетея степенно положила крестное знамение и проговорила:

— Конечно, как думаете лучше.

— Я думаю, если нужно, так Наденька и помимо меня узнает, нам же вступаться грех. Так вот я и хотела сказать тебе, что вступаться нам считаю грехом и ты молчи по-прежнему.

— Слушаю-с!

— Господин Алтуфьев приехал?

— Приехали. Сейчас, наверно, к вам придут.

Обыкновенно Алтуфьев приезжал с утра во Власьево. Надя встречала его, и они вместе шли во флигель к Софье Семеновне. На этот раз последняя увидела, что Григорий Алексеевич идет к ней один.

— Вот они! — показала Секлетея.

— Вижу. Ступай!

Алтуфьев вошел с книгой в руках.

— А Надя? — спросила Софья Семеновна.

— Я сказал, что один пойду к вам. Мне надо спросить у вас, Софья Семеновна…

Власьева закрыла глаза и кивнула головой, что готова, дескать, отвечать.

— Вчера мы с Надей ездили в Спасское, — заговорил Григорий Алексеевич.

— Знаю.

— И вчера ни она, ни я не решились беспокоить вас.

— Ну?

— Вчера в Спасском мы обходили старый дом и зашли в спальню, где умер покойный граф. Там все было, как в день его смерти, и лампадка теплилась у образа, а против кровати, на стуле, стоял портрет графини. Мы вошли, остановились. Вдруг старик-лакей спрашивает Надю: "А портрет графини, вашей матушки, прикажите здесь оставить или к вам во Власьево отвезти?"

— Он спросил это?

— Да.

— Ну, а Надя?

— Она посмотрела на меня и заплакала.

— А старика-лакея вы не спросили, кто велел ему сказать это?

— Старый человек, который приезжал перед смертью графа.

— Какой старый человек?

— Овинский.

— А сам Овинский где теперь?

— Не знаю. Он уехал в день смерти графа. Потом я посылал разыскивать его в Москву.

— Зачем?

— Он увез свои часы, и вместе с ними исчез кусок пергамента, который граф держал в руках мертвый. Овинский, вероятно, увез его.

— И не нашли его?

— Нет. Старого часовщика, с тех пор как он уехал в Спасское, никто не видел в Москве.

— Так Овинский, уезжая, велел лакею спросить Надю о портрете?

— Да.

— Ее, значит, воля. Хорошо, призовите Надю! — и Софья Семеновна протянула руку к книге, которую принес Алтуфьев.

— Это — книга о розенкрейцерах, помните, вы мне дали ее, — сказал Алтуфьев. — Вот что: если можно, подарите ее мне.

Софья Семеновна кивнула в знак согласия.

— Так идите за Надей и возвращайтесь с нею.

Глава XXVI

"Отношения набекрень", как говорил Тарусский, между бароном и Веретенниковым завершились полным примирением.

Еще во время переговоров о дуэли Веретенников решился наконец и сделал предложение Вере. Оно было принято. Веретенников совсем обезумел от счастья, сломал качальную скамейку в саду, чуть не задушил в своих объятиях Владимира Гавриловича и явился к барону в имение, чтобы извиниться, пешком, потому что долго было ждать, пока подадут лошадей. Он был так мил в своем безумии, что сердиться на него не было никакой возможности.

Барон сначала был недоволен, что болезнь отправленного в Москву Рыбачевского задержит продажу имения. Он даже ездил к нему и узнал, что горбун вне всякой опасности и, быстро поправляясь, собирается в Италию.

Власьевский мир был в общем до того счастлив, что даже нелепая острота Тарусского, что "Рыбачевский потому собирается в Италию, что Италия не может собираться в него", имела успех и вызвала хохот.

Один Владимир Гаврилович не мог равнодушно вспомнить о горбуне и часто за чаем, вылив в свой стакан все сливки из молочника, вдруг вскрикивал:

— Нет, какой подлец, извините за выражение, каков! Ну, не буду я Владимиром Власьевым, если не проучу его!

И он успокаивался лишь тогда, когда Тарусская, которой не хватило сливок, бранила Рыбачевского, чтобы доставить ему удовольствие.

— Так вы согласны со мной, Анна Сергеевна? — переспрашивал он, и она должна была отвечать:

— Вполне согласна, Владимир Гаврилович.

Раз как-то Алтуфьев попробовал объяснить ему свой взгляд на Рыбачевского. Он нарисовал на визитной карточке треугольник и показал его вершиной вверх Владимиру Гавриловичу.

— Вот видите треугольник? Так он изображает добро. Это высшая эмблема всего прекрасного и добра. А переверните его? — и Алтуфьев повернул треугольник вершиной книзу. — А так — высшее выражение зла. Зло — в добре и добро — в зле. Они соединены неразрывно, как свет с тенью. Вот что, по-моему, — Рыбачевский.

Владимир Гаврилович ничего не понял и сердито спросил:

— Значит, по-вашему, Рыбачевский — не подлец?

— Да не об этом речь.

— Ну, и целуйтесь с ним!

— Рыбачевский сам себя за пояс заткнул, вот что он, по-моему, — сказал Тарусский, и все засмеялись.

Окончательно Владимир Гаврилович утешился тем, что ему сказали, что он будет посаженым отцом у племянниц и Софья Семеновна закажет ему новый фрак для этого.

Рыбачевский уехал в Италию, не покончив дела о покупке имения, но Алтуфьев предложил барону заплатить за его имение ту же цену, что и Рыбачевский.

После разговора с Софьей Семеновной портрет графини был привезен во Власьево и повешен в комнате Нади.

Глава XXVII

Миша с утра был в волнении. Няня особенно тщательно умывала его и терла ему мылом за ушами, отчего он, жмурясь и мотая головой, долго страдал над тазом, безропотно, однако, подчиняясь этим страданиям.

С указательного пальца лимоном оттерли ему последствия старательных занятий науками в виде чернильного пятна.