Тайна жрецов майя — страница 26 из 54

Кетсалькоатль совершенно явственно ощутил, как что-то нежное и прохладное заползает к нему под голову. Теперь это «что-то» осторожно, но довольно настойчиво пыталось приподнять его отяжелевшую голову. Одновременно он почувствовал на губах знакомый приятный аромат, а в пересохшем рту — холодный, упоительно сладкий напиток.

Кетсалькоатль пил жадно и много. Он чувствовал, как вместе с напитком, утолявшим жажду, в него вливаются бодрость, сила и уверенность. Наконец он оторвался от сосуда и легко и радостно отбросил назад голову.

«Кем могла быть эта девушка и как она сюда попала?» — думал он, рассматривая узоры из перьев на потолке. После того как злые духи проникли в его тело, он ни разу еще не чувствовал себя так легко и хорошо. Неужели это связано с появлением девушки в его покоях? Женщина в его опочивальне?! Раньше они никогда не приходили сюда. Им было запрещено под страхом самых суровых наказаний и даже смерти переступать порог его дворца, и никто никогда не осмелился нарушить приказ. Знает ли она об этом? Кто она и как ее зовут?

— Шочитль, — тихо прозвучал мелодичный голос. — Меня зовут, о человечнейший и милосерднейший господин, Шочитль — дочь твоего верного слуги и раба.

Кетсалькоатль был поражен. Быть может, он бредил вслух? Как она угадала его мысль? Легко, почти без всяких усилий, он повернулся на голос.

Подобрав под себя ноги, девушка сидела прямо на полу, далеко от ложа правителя, почти у самой стены. Теперь он смог разглядеть ее всю целиком, а не только одно лицо, так поразившее его своей совершенной красотой.

Ей было не больше пятнадцати или шестнадцати лет — возраст, когда девушка уже перестает быть ребенком, но еще не обретает величественного великолепия зрелости женщины-матери. Красная короткая юбка плотно облегала в меру полные крутые бедра, одновременно подчеркивая тонкую талию, перехваченную узким ремешком. Собственно, это и была вся ее одежда, если не считать богатых украшений на шее и тонких запястьях рук. Изумрудные ожерелья, казалось, соединяли стройную длинную шею с узкими покатыми плечами. Упругие девичьи груди по-козьи смотрели в стороны; правая рука упиралась в пол, левая лежала вдоль бедра. На обнаженном гладком колене покоилась изящная тонкая кисть с длинными пальцами, унизанная кольцами.

Кетсалькоатль поймал себя на том, что не просто рассматривает девушку, удовлетворяя естественное любопытство, а с наслаждением любуется этим совершенством красоты и неповторимой свежести, свойственной одной только молодости. Ощущение пьянящего дурмана, проникшего в тело вместе с чудотворным напитком, постепенно усиливалось, и, хотя ему казалось, что сила и бодрость рвутся из его тела наружу, он испытывал такое стремительное головокружение, что снова отбросил голову на ложе. Голова продолжала кружиться, правда, теперь ему было приятно и радостно.

— Шочитль, — то ли позвал, то ли повторил он имя девушки. — Цветок… Он прекрасен и похож на бабочку, красавицу бабочку, порхающую среди цветов… — Кетсалькоатль снова повернулся к девушке лицом.

Девушка вспорхнула, как изящная стрекоза. Она оказалась выше, чем ему показалось вначале, и гораздо стройнее. В безупречных линиях ее фигуры была какая-то детская хрупкость: дотронься до них грубой рукой, и они согнутся, надломятся в болезненном изгибе…

Он позвал к себе Шочитль…

Золотая клетка поздней любви оказалась мучительно приятной. Временами, когда Кетсалькоатль вырывался из дурмана любви и пьянящего напитка, наполнявшего разум сладостным обманом, он принимал решение разорвать паутину, сковывавшую его волю. Но Шочитль, безошибочно угадывавшая душевное состояние своего возлюбленного, успевала неистощимым потоком ласк или кувшином пьянящего напитка, а чаще всего тем и другим снова и снова подчинять себе ослабленную волю и разум правителя Толлана. Он был пленником этого очаровательного Цветка, дурманящий аромат которого, казалось, навсегда лишил его свободы.

Однажды ночью Кетсалькоатля разбудил страшный грохот, сотрясавший дворец. Так он узнал, что, наконец, пришли долгожданные дожди, но сладкий призывный поцелуй и несколько глотков пульке[16] — так Шочитль называла свой напиток, ставший теперь для него почти жизненной потребностью, — снова сделали его равнодушным и безразличным ко всему, кроме Шочитль и ее божественного пульке.

Отголоски бурных событий, проходивших где-то там, далеко, вне пределов его маленького сказочно прекрасного мирка, окутанного дурманящим туманом, иногда доходили до него, но он потерял нить, соединявшую его с другой жизнью. Теперь она казалась ему фантастической, потусторонней. Только Шочитль, ее губы, не знающие устали, и пламенные объятия были той реальностью, которой он жил и наслаждался.

Папанцин ни разу не появился во дворце, но Кетсалькоатль постоянно ощущал его незримое присутствие. Еще в первые дни добровольного плена память восстановила разорванную на клочки картину той мучительной ночи, когда в болезни наступил кризис. Он был убежден, что именно Шочитль — дочь его любимого царедворца — и ее пульке спасли ему жизнь. Это успокаивало, и он верил, что Папанцин обязательно появится в то самое мгновение, когда правитель Толлана будет нуждаться в нем. Его отсутствие он воспринимал как прирожденную тактичность своего придворного, и Кетсалькоатлю оставалось лишь наслаждаться любовью и ждать, когда Папанцин распахнет двери золотой клетки.


Проклятье Кетсалькоатля

И Папанцин пришел. Но он пришел не один — вместе с ним порог опочивальни правителя Толлана переступили жрецы — служители Храма Тескатлипока. Их было пятеро. В мрачной торжественной позе застыли они прямо у входа, и, пока Папанцин беседовал с Кетсалькоатлем, никто из них не проронил ни единого слова, даже не шелохнулся.

— О человечнейший и всемилостивейший господин наш! — приветствовал Папанцин своего полубога и правителя, почтительно склоняясь до самого пола.

Кетсалькоатль не спал вторую ночь. Два дня назад исчезла Шочитль и вместе с нею чудесный дурманящий напиток. Любовь самого прелестного создания природы, каким была для Кетсалькоатля Шочитль, и пульке стали для него жизненной потребностью. Они вместе, Шочитль и пульке, внезапно и неотвратимо ворвались в его жизнь, нарушив им самим установленные порядки, казавшиеся дотоле незыблемыми. Правда, он был болен в ту страшную ночь; его волей и поступками руководили боги неба или преисподней — не все ли равно? — но потом, почему потом у него не нашлось силы сорвать эту пелену дурмана?..

— О человечнейший и всемилостивейший господин наш! — повторил Папанцин, видя, что правитель не обращает на него никакого внимания. — Великий совет жрецов моими устами справляется о твоем здоровье…

…Несколько глотков пульке — как нежно звучало это слово в устах Шочитль! — и сила и бодрость вернулись бы к нему. Нет, не сила и не бодрость. Зачем обманывать себя? Пульке заполняло разум и тело сладостной верой в силу, столь же приятной, сколь обманчивой… «Совет жрецов…» — он не ослышался? Папанцин сказал: «Великий совет жрецов»?! Эти слова заслуживали внимания. Что еще бормочет царедворец?..

— Боги вняли молитвам и древним обрядам… Великий город Толлан — Город Солнца спасен… Земля и люди утолили жажду, они впитывают новые силы… Великий совет жрецов постановил: Храм Тескатлипока станет еще могущественнее, еще величественнее… Ступени его пирамиды еще выше подымутся к солнцу, чтобы молитвы богам еще быстрее доходили до их ушей… Боевые отряды тольтеков готовы выступить на тропу войны… Пусть человечнейший и всемилостивейший господин наш Се Акатль Топильцин прикажет…

— Довольно! — резко оборвал царедворца Кетсалькоатль. — Если в Толлане люди уже не помнят имени своего господина и повелителя, то боги не забыли своего брата. Ступай! Завтра на площади Толлана Кетсалькоатль будет говорить со своим народом!..

О том, что произошло в городе во время болезни и своего «плена», Кетсалькоатль узнал от верного жреца-прислужника. Он давно выделял его среди дворцовой челяди, хотя внешне это никак не проявлялось. Жрец умел угадывать немые вопросы своего правителя-полубога — не мог же Кетсалькоатль беседовать с простым прислужником! — и отвечать на них едва приметным жестом, а иногда и словом, оброненным как бы случайно. И придворной знати оставалось лишь удивляться поразительной осведомленности своего правителя, тщательно скрывавшего ее источник.

Но теперь речь шла о слишком многом, и некогда было думать о предосторожностях. Нужно было узнать все, все, до самых мельчайших подробностей, и Кетсалькоатль позвал жреца-прислужника.

Глухая ненависть и затаенная злоба служителей храма Тескатлипока, лишенных Кетсалькоатлем власти, а вместе с нею и несметных богатств, вырвались на свободу. Свирепый голод, обрушившийся на Толлан, и болезнь правителя-полубога стали их естественными союзниками. Они помогли жрецам возродить ужасный обряд человеческих жертвоприношений. В ту страшную ночь, когда в болезни Кетсалькоатля наступил кризис, началось массовое избиение рабов. Вначале их тащили к Храму Тескатлипока, чтобы вырвать сердце на жертвенном камне у главного алтаря. Потом… потом рабов убивали всюду, где обезумевшие от голода и кровавых оргий тольтеки настигали свои жертвы. Освященное служителями Храма Тескатлипока, возродилось людоедство. Для многих оно было лишь средством избавления от невыносимых страданий, причиняемых голодом. Другие верили в чудодейственную силу древнего обряда: верили, что религия их отцов, от которой они отказались ради своего правителя-полубога — а был ли он богом? — спасет великий Толлан от неминуемой гибели, коль скоро сам Кетсалькоатль не мог их спасти…

День и ночь горели гигантские костры у каменных алтарей Храма Тескатлипока, залитых человеческой кровью. Она не успевала высыхать — жрецы убивали одну жертву за другой. Тысячи тольтеков день и ночь толпились у подножья пирамиды храма. Они молили Тескатлипока простить их отступничество и спасти священный Толлан. Мощный тысячеголосый хор толпы вместе с пламенем и дымом костров устремился вверх, в бесконечную небесную даль, но небо не слышало молитвы. Оно молчало…