— Фамилия матери — Литвинова. Анна Литвинова.
И вдруг новая судорога прошла по телу Ирины, она пронзительно вскрикнула…
— Ни фига себе, листья ясеня, — сказал молодой доктор со «Скорой», так и стоявший около топчана с окровавленными руками. — Да у вас двойняшки, мамочка!
Аня схватилась за сердце. Растерянно обернулась к палате, куда унесли орущую кроху — ее дочь.
То есть у нее уже есть одна дочь. А вторая зачем?!
— Еще одна девка, — сообщил доктор, глядя на новое существо, явившееся из недр Иркиного тела. — Батюшки, ну и уродик маленький…
Девочка посмотрела на него белесыми глазками, разевая ротишко, но не крича, а тихонько, чуть слышно вякая. Похоже было, что малышка зевает.
— Ты лучше спроси у своей мамки, сам каким был, — проворчала акушерка, косясь при этом на Аню, как бы опасаясь очередных диверсий с ее стороны.
Однако Аня стояла неподвижно, стиснув руки за спиной, и глядела на вторую девочку недоуменно.
«Погодите, зачем вы достали еще и эту? Мы договаривались только об одном ребенке!» — очень хотелось сказать ей, и пришлось прикусить губу, чтобы промолчать.
— Ну, какая тихоня получилась, не то что та, первая, крикунья! — Акушерка ловко перекинула с ладони на ладонь красненький скользкий комочек, показывая ребенка Ирине, прежде чем отдать медсестре. — Имена-то придумали?
Ирина зажмурилась, ничего не ответив.
— Мы решили, если девочка родится, назовем Лидочкой, Лидией, — хриплым, незнакомым голосом произнесла Аня. — Если мальчик — Сережей. А насчет двух девочек мы не… мы еще не…
— Ну ничего, время есть придумать, — сказала акушерка, хлопоча над Ириной. — Вот в старину проще было, когда в Бога верили. Понесут ребенка в церковь крестить, глянут в святцы — ага, какой сегодня день, какого святого? — ну и выбирают такое-то имя. Нынче у нас что? Вроде бы Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья.
— Мать их Софья? — хохотнул доктор. — Во-во, самое то имя для этой зевающей крохи. Соня-засоня! Тогда другую надо Любой назвать. Или Надей.
— Лидочка, — упрямо сказала Аня. — Ее зовут Лидочка!
— Да увезут женщину в отделение или нет? — не слушая ее, с усталым возмущением вопросила невесть кого акушерка. — Дети — вот они, послед я вынула. Чего тянут время?
Именно в эту минуту распахнулись двери, и молоденькая сестричка лихо втолкнула в приемный покой каталку.
Вокруг Ирки поднялась суматоха — ее поднимали, перекладывали, потом увезли в палату. На Аню уже никто не обращал внимания. Она забилась в уголок, ждала — и дождалась-таки минуты, когда из соседней комнаты вышла медсестра с двумя запеленатыми головастиками в обеих руках.
Вытянув шею, Аня проводила взглядом лысенькие головенки. Та, что справа, — Лидочка. Ее Аня узнала бы даже с закрытыми глазами. Слева — эта, как ее там…
Нет, серьезно, что теперь делать, с двумя-то детьми?!
А вот у Димы, перепуганного, бледного — краше в гроб кладут! — Димы, который нервно метался около роддомовского крыльца, такого вопроса почему-то не возникло. Наоборот — он ужасно обрадовался.
— Да это ж здорово, что сразу двое! — закричал он, целуя и обнимая Аню с какой-то особенной, щемящей нежностью и бережностью, словно именно она только что произвела на свет близняшек. — Все проблемы сняты. Плохо, когда в семье только один ребенок, а у нас сразу будет двое детей. Две дочки, представляешь?! Лидочка и…
— Может, Соня? — с усмешкой предложила Аня, и муж, к ее изумлению, пришел в восторг:
— Какое чудное имя! Лидочка и Сонечка! Две сестры! Две дочки! У нас две дочери, Анька!
Он вдруг подхватил Аню на руки и закружил, закружил, закружил так, что наткнулся вместе с нею на внезапно оказавшееся на пути дерево и чуть не уронил.
Ох, как они хохотали… а между тем это было предзнаменование, причем дурное. Потому что меньше чем через месяц, совершенно вот так же, как на это дерево, они натолкнулись на Ирку.
Не часто, но бывало: статистика вдруг начинала сбываться. Врачи ведь входят в группу риска. В том смысле, что профессия эта — одна из наиболее опасных.
…Этот «нарк», которого пришлось выводить из комы, обкушался реланиума. Реланиум прописывали бабушке, у которой проживал великовозрастный безработный внучек, но бабуля лекарство не пила: отдавала своему дорогому Антоше. Благодаря сволочному характеру он был в быту тираном, а реланиум его здорово-таки утихомиривал. Опять же кайф… Во время кайфа Антоша бабку не бил и денег с нее не требовал. Но однажды Антоша впал в наркотический сон, а глупая старуха, вместо того, чтобы порадоваться и передохнуть, залилась слезами и вызвала «Скорую».
Случай в принципе был несложный, Антоше впрыснули антидот и оставили лупать глазами на диванчике. Вызовы к таким вот наркам Струмилин воспринимал как просьбу мамы вынести мусорное ведро. Противно, а никуда не денешься. Он уже давно не пытался прочищать заодно с желудком мозги пациентов, справедливо полагая, что каждый сам кузнец своего счастья, а также несчастья, и если человек желает уподобиться скотине, то, значит, такова воля Божья. Не всем же быть венцами творения!
Словом, Струмилин помог Валюхе собрать вещички и понес чемоданчик к выходу, как вдруг… Может, ангел-хранитель шепнул из-за правого плеча (за левым-то, как известно, топчется всегда готовый нас погубить диавол, враг рода человеческого), то ли сработало знаменитое шестое (седьмое? восьмое?) чувство, только Струмилин вдруг оглянулся… как раз вовремя, чтобы увидать Антошу, с безумными глазами воспрянувшего с дивана и крадущегося вслед за доктором, воздевая пятикилограммовую гантелю.
Откуда силы взялись у парня, только что бессильно распростертого на диванчике?!
Удар принял на себя выставленный вперед чемоданчик. Полетели щепочки-осколочки, но боевой товарищ многих поколений врачей все же выдержал, не раскололся. Влекомый инерцией, Антоша пролетел между Струмилиным и Валюхой и врезался в стену. Сполз по ней и остался лежать чуть дыша, с закаченными глазами. Ну, опять же тахикардия немыслимая, бледность кожных покровов, пот на висках и еле уловимое дыхание…
Из кухни прибежала бабуля, закудахтала.
— Так, что будем делать? — грозно спросила Валюха, беря на себя руководство (Струмилин все еще озирался, словно выискивал позади того самого ангела-хранителя, непременно желая пожать ему с благодарностию руку или хотя бы краешек крыла). — Полицию вызовем или как?
Бабка бросилась в ноги «милостивцам», заклиная не губить невинную душеньку дорогого Антошеньки.
— Он же добрый, ласковый, как дитя малое, незлобивый такой. А иной раз словно переломит его, хоть из дому беги, — хныкала она. — Совсем другой человек. Ровно и не внучек мне. Ровно бес в него вселяется!
— Это в вас бес вселился, раз вы внука к реланиуму приучили и потакаете его нравственной гибели! Ладно, расхлебывайте сами. Дождетесь однажды от своего Антошеньки… — Уточнять Валюшка не стала и, подхватив одной левой с полу покореженный чемоданчик, другой взяла на буксир заторможенного Струмилина: — Ну ты как, Андрюшенька? Живой? Ничего, ничего, сейчас выйдем на свежий воздух… а то какой-то ты стал бледненький…
Дело было не в свежем или несвежем воздухе и даже не в Антошиной гантели. «Бледненький» Струмилин сделался именно из-за этого наивного бабкина объяснения: «Совсем другой человек! Ровно бес в него вселяется!»
А может быть, в этом и есть ответ на все те многочисленные вопросы, которые с самого утра толпятся вокруг него и кричат на разные голоса?
— Да я в порядке, — неловко вырвал он локоть из железной Валюхиной ручонки. — Жив — и ладно. Слушай, мне тут заехать кое-куда надо на минуточку… — Это уже адресовалось к Витьке, поскольку стояли около машины.
— Домой? — понимающе повел бровью тот.
— Нет, не домой, — буркнул Струмилин. — На Рождественку, к «Малахиту», куда днем заезжали.
— О, таки дошло дело и до кольца? — захохотала неугомонная Валюшка.
И тут затрещал «Курьер»:
— Пятьсот семьдесят восьмая, вы освободились? Тут Струмилина ждет какой-то лохматый мужик, аж ногой бьет от нетерпения. Как фамилия ваша? — Это уже в сторону.
Из радиоустановки отчетливо донеслось:
— Леший! Вы ему скажите — Леший!
Андрей даже головой покачал. А он-то сам собирался искать Лешего, чтобы кое-что у него прояснить. На ловца и зверь бежит!
— Поехали на подстанцию.
— А за кольцами заезжать не будем? — осведомилась ехидная Валюха. — Или все-таки домой?..
Струмилин угрюмо уставился в ветровое стекло.
Домой! Что там делать, дома? Лида все еще спит.
А может, это спит вовсе не Лида? Вернее, в том числе Лида?..
Если бы сейчас сыскался какой-то недоуменный читатель струмилинских мыслей и попросил его объяснить последнюю, Андрей только и мог бы, что растерянно пожать плечами.
Из дневника З.С., Харьков, 1920 год
Сначала то, что я прочла, произвело на меня огромное впечатление, я даже во сне это видела и, честно признаюсь, хотела картину написать, однако вспомнила, что лет двадцать назад Семирадский[13] написал на эту тему полотно — значит, он был знаком с трудами Фадлана! Я бы написала свою картину иначе, ведь самое интересное там — лицо женщины, которая идет на смерть вслед за любимым… Но тема была настолько мрачна, что я передумала, вернулась к своим обычным сюжетам.
Жизнь наша шла счастливо, Борис, как ревностный хозяин, проводил все дни в поле, когда начиналась страда, потом уезжал то строить свои мосты в Иркутской губернии, то на изыскания в Оренбургские степи, у нас рождались дети, я писала их, Нескучное, портреты моих деревенских подруг, которых в Нескучном называли «московками»… И настолько стремительно пролетели те годы, что я вспоминаю некую многоцветную, радостную, сверкающую палитру красок, которыми я бы нарисовала ту нашу жизнь. И я рисовала ее, она живет в моих картинах. Сколько было счастья, сколько любви, и как страшно, как безна