Тайная алхимия — страница 43 из 73

Об этом путешествии летописцы поведали, что все задуманные дела были сделаны и безопасность королевства благодаря им укрепилась. А наше личное счастье записано в наших с Луи сердцах.

Когда мы вернулись в Англию, меня сделали наставником принца Уэльского и главой его Совета в Валлийской марке.

Елизавета поцеловала Неда, посадила его на луку моего седла, и мы с большой свитой двинулись в Ладлоу. В свиту входил и Ричард Грэй, поскольку его мать надеялась, что сыну пойдет на пользу, если он будет уделять внимание единоутробному брату и проблемам Валлийской марки и держаться подальше от лондонских таверн и публичных домов Саутуорка.

Я называю Неда своим сыном, хотя по крови он всего лишь мой племянник. Когда Эдуард впервые пообещал сделать меня наставником принца Уэльского, я был польщен. Да и кто бы не почувствовал себя польщенным? Но я был молодым человеком и мало знал о воспитании детей. Я не знал, что может сотворить с сердцем молодого человека маленький мальчик каких-то трех лет от роду, сидящий на луке его седла и всхлипывающий оттого, что покидает мать и сестер. Я не знал, смягчилось ли мое сердце в тот день или в течение последующих месяцев, хотя я исполнял свой долг и следовал указам Эдуарда насчет воспитания его сына.

Однажды днем я стоял во внешнем дворе замка в Ладлоу, осматривая нескольких пони, потому что решил, что пришла пора принцу Уэльскому научиться ездить верхом.

— Сир! Сир!

Я обернулся. Нед сбежал от няньки и несся по булыжникам во всю прыть пухлых ножек.

— Лягушечки! Пойдемте и пошмотрите!

Самый красивый пони был маленьким уэльским мерином.

— Пусти его рысью, — велел я, и грум так и сделал, труся рядом с пони. Аллюр лошади был хорошим: ровным и свободным во время движения.

— Сир, пойдемте и пошмотрите! — требовал Нед, хватая меня за руку.

— Ваша светлость должны подождать, — возразил я.

Не прихрамывает ли слегка пони на правую ногу?

— Галопом! — приказал я груму. В лошади не должно было быть никаких изъянов. — И прогони его по кругу другим боком.

Грум потянул за повод, чтобы пустить пони по кругу в другую сторону.

— Нет, не лошадь! Лягушечек! Они убегут! — завопил Нед так громко, что пони слегка шарахнулся, а грум выругался, когда лошадка наступила ему на ногу.

«Такая нервная верховая не будет безопасной для принца, — подумал я, — хотя в конце концов ему придется научиться справляться и с такими лошадьми».

Прибежала запыхавшаяся нянька Неда.

— Прошу прощения, мой господин. Немедленно идите сюда, ваша светлость! Разве вы не видите, что ваш господин наставник занят? Вы покажете лягушечек мне. А теперь пойдемте.

— Нет! — заупрямился Нед. — Гошподин наштавник увидит! — Он снова потянул меня за руку, и я посмотрел вниз.

Нед всегда был светловолосым, а в младенчестве волосы его были еще светлее, а глаза — круглыми и голубыми, как небеса.

— Гошподин наштавник увидит лягушечек, — повторил он. — Я хочу тебя!

Разве я мог с ним не пойти?

Лягушки оказались совсем маленькими, не взрослыми, они делали беспорядочные прыжки. Я поймал одну руками и послал няньку сбегать за ведром. Пока она не вернулась, Нед заглядывал в маленькую щель между моими пальцами, шире раскрыть ладони я не рисковал.

Попав в ведро, лягушка принялась тщетно прыгать на стенки.

— Видишь, какие у нее длинные задние ноги? Это чтобы лучше прыгать, — сказал я Неду. — Как у зайцев, которых мы видели по ту сторону реки.

— Зайцы боксируют, — заявил Нед. — А лягушечки боксируют?

Он присел на корточки и потыкал пальцем лягушку, которая отпрыгнула и шлепнулась о другую сторону ведра.

— Нет, хотя мы можем поймать еще одну и заставить их прыгать друг на друга.

— Господин наштавник, да!

Но еще одну лягушку поймать не удалось, чему я был рад, потому что никогда не любил забав такого рода. Хищник и добыча — это одно, я охотился с ястребом и гончими, гонял кроликов с таким же удовольствием, как и любой другой мальчик или мужчина. Так уж устроено в природе, что все существа должны есть. Но запирать двух существ в такой тесноте, что им ничего другого не остается, кроме как драться, — развлечение грубейшего пошиба и подходит только для людей настолько примитивных — каким бы ни был их мирской статус, — что они могут находить веселье лишь в разрушении.

Я поклялся, что мой Нед никогда не будет таким, и сдержал слово. Он научился фехтовать, танцевать и охотиться, и хотя часто проказничал, как и все остальные дети, и получал за это порку, но и книги тоже любил.

Иногда, если его учитель был на делах Совета, я входил в покои Неда без объявления, вместо того чтобы послать за ним. Так я мог лучше узнать, насколько хорошо он успевает и соответствуют ли уроки его склонностям, а не только нуждам государства. Нед, капеллан и двое других мальчиков, которые учились вместе с ним, вставали и кланялись, а я брал их грифельные дощечки и читал, что они написали.

Латинские стихи Неда были лучше, чем у всех остальных, как и его понимание науки, и его риторика. Не моя любовь к нему делала их лучшими, но его собственные заслуги.

Он унаследовал ум Эдуарда и Елизаветы, но с готовностью направлял свои мысли на философию и рассуждения, а его вера была истинной и сильной.

Иногда я наблюдал, как он стоит на коленях перед гостией во время мессы, и мое сердце пело при виде того, как мой мальчик полностью растворился в любви к Богу.


Но не все дела государства могли вершиться так чисто и сердечно. Я убил много людей, и христиан, и язычников. Насаживал мавров на меч во имя Господне. Я изучал доспехи в поисках слабых мест, упражнял руки, чтобы лучше управляться с топором, приказывал вешать людей за кражу лани или за убийство ребенка.

А потом был тот грандиозный рыцарский турнир в Бургундии.

Один раз, когда мы с Луи лежали вместе, я спросил его, не он ли придумал тот… план. Он засмеялся и покачал головой, но и не ответил отрицательно.

Генриха Ланкастера убил не я. Мы все знали, что его смерть необходима, хоть он был королем, помазанником Божьим. Пока он был жив, в королевстве не могло быть мира. Но никто не знал, что произошло той ночью, кроме Ричарда и Эдуарда. Никто не знал ни часа смерти Генриха, ни даже того, как именно тот умер.

Однако, когда рана на моем бедре болит так, словно в мою плоть воткнули докрасна раскаленную проволоку — как болит она и сейчас, — это наказание за смерть Генриха, за которую я молю меня простить.

В моих молитвах смерть Генриха и жизнь Неда.

С той ночи я узнал, что не так уж трудно убить узника, даже если этот узник одной с тобой крови. Даже если он король. Это нетрудно, когда на твоем поясе висят все ключи и по твоей команде часовые закроют глаза, а женщина, что оттирает каменные полы после свершившегося, глухая и немая от рождения.

Перед нами крутой мост, густой жар, запертый между парапетами, поднимается вверх. Я не вижу дальней стороны моста: мы едем в полупрозрачный огонь.


Уна — Пятница

Когда мы оставляем позади указатели Гренландского дока и Роуп-стрит, Марк начинает говорить о вечернем классе, который посещал в училище по ремонту зданий. Это училище привело его к столярным работам и электротехнической промышленности. Он рассказывает о том, что и сам немного преподавал в вечерних классах, о своей дружбе с другими учителями и о том, как в нем росло убеждение, что по-настоящему воспользоваться полученными знаниями, принести наибольшую пользу можно лишь за границей.

— Не то чтобы в Англии не хватало трущоб, которые следует вычистить, — говорит он, и я знаю, что он думает о дворе своего отца. — По крайней мере, тогда все представляли себе подобную чистку так: смети все это с лица земли и начни заново. Но в Африке… Там все было совсем по-другому. И я хотел работать на свежем воздухе.

Туннель Ротерхиз закрылся накануне для замены плит облицовки — гласит серия оповещений, и нам приходится возвращаться обратно вдоль Ямайской дороги, чтобы пересечь реку по Тауэрскому мосту.

Толпа туристов, направляясь из баров дока Святой Катерины, неверной походкой пересекает нашу дорогу, фотографируя друг друга на фоне Тауэра. Одностороннее движение, управляемое светофорами и светящимися знаками, которые гирляндами висят в темных каньонах административных зданий Минорис, кружит нас и поворачивает на Ист-Смитфилд.

Мысль о неубедительно чистой и тщательно огрубленной каменной твердыне Тауэра заставляет меня спросить Марка:

— Как ты думаешь, реставрация Чантри будет ложью?

— Нет. Это… — качает он головой. — Короче, ты должна распознать правду там, где ты ее знаешь. А о Чантри мы… ты… знаешь много. Даже все.

«Или ничего», — думаю я.

— Ну а если правда мне неизвестна? Я имею в виду, если есть что-то, чего я не знаю о Елизавете и Энтони. О том, когда она виделась со своим сыном Эдуардом. О том, как именно Энтони присматривал за ним. Очень многое утеряно: свитки придворных и государственных записей были уничтожены во времена Тюдоров, не говоря уже о домах, монастырях и так далее. Мне все время приходится говорить: «Неизвестно». Или: «Может быть». А иногда: «По-видимому, это было так». Приходится вести себя осторожно, если не хочешь, чтобы коллеги разорвали тебя на части в своих рецензиях. Но с реставрацией дома ты должен добиться успеха. В конце концов, у тебя должно быть что-то, чтобы открывать двери. Как ты поступаешь, если не знаешь, какими были дверные ручки?

— Отталкиваюсь от того, что известно, стараюсь догадаться. Вспоминаю, как выглядят дома тех лет, что может упоминаться в письмах, где угодно.

— Здесь налево… Хорошо, пусть это будут не дверные ручки. Пусть это будут картины. Можно выяснить, кто в какой спальне спал, какие книги стояли на полках. Все это было устроено определенным образом. Ты же не оставишь все голым и пустым?

— Нет, — улыбается Марк. — Нет, если можно что-то предпринять. Если же просто демонстрировать архитектуру, можно оставить и пустоты. Но если попытаться воссоздать целый мир — так не пойдет. Потому что это будет ложью другого сорта: дескать, все было пустым. А история должна быть целостной. Здесь направо?