Тайная алхимия — страница 62 из 73

Его руки стиснуты на коленях, как будто он правит самим собой.

— Я… я думал, что Гарет просто… я понятия не имел… В те дни мы многого не знали… То есть я, конечно, понял, о чем говорит Лайонел. Но Гарет… Он… Я думал о нем как о дяде. Отчасти как об отце…

«Отчасти как об отце».

— Я тоже о нем так думала. — Внезапно мне хочется заплакать. — Он был для меня дядей и отчасти отцом. И он сказал… он сказал мне, кем был для него ты. Единственным человеком… который может продолжать управлять «Пресс». Ох, Марк, я понятия не имела. Я думала, ты ушел из-за того, что я подозревала.

— А что ты подозревала?

— Насчет Иззи.

— Что именно?

— Я думала, тебя не заботит никто, кроме Иззи. Когда ты ушел. А ей на тебя плевать… А потом ты не ответил на мое письмо, когда я просила тебя вернуться. Когда умер дедушка. Ты не ответил, и я подумала…

Мгновение он молчит. Потом берет меня за руку.

— Да, я знаю. Я должен был ответить. Прости. Я… я так запутался… Но в своем письме ты столько всего написала. Рассказала мне обо всем: твой дедушка умер, дела рушатся. Это было… Но я не мог вернуться. Все, чему я научился у Гарета, — все, о чем мы говорили, — было отравлено. Хотя он никогда ни о чем подобном не упоминал. Отравлено из-за слов Лайонела. О, не потому, что Гарет был мужчина, хотя тогда… я не был искушен в житейских делах, в отличие от Лайонела и Салли, я был простым мальчиком из Бермондси. Но я не мог вспоминать Гарета с чистотой. Вся его забота. Все его наставления. Это означало нечто другое, не то, что я думал. Не то, на что я полагался. Наверное, это потому, что меня там больше не было: я вспоминал то, к чему не мог присоединиться. Беседы, искусство, все остальное… Я был вне этого круга. Я не был членом семьи. И Иззи ушла…

Должно быть, я невольно шевельнулась, потому что Марк сжал руку, стиснув мою так, что стало больно.

— Нет, дело не в этом. Я просто знал, как пусто в Чантри без нее — без настоящей художницы. По отзывам, таким художником был твой отец. А все остальное неважно. Я и вправду любил Иззи, когда был помладше. Но давно уже перерос это, за годы до того, как она вышла замуж за Пола. Это ты была моим другом.

Морщины глубоко прорезают лицо Марка, глаза затенены тяжелыми веками. Я прикладываю руку к его щеке в надежде, что он не сможет почувствовать пульса, который стучит, как барабан, в моем запястье.

— Прости, Уна, — произносит он, отводя мою ладонь от своей щеки и сжимая мою руку. — Я не мог сказать тебе всего этого в Лондоне. А должен был.

— Разве не это случается с пилигримами? Часто конец твоего пути там, где ты его начал.

— Это длинный путь от Нью-Элтхема. — Другой рукой Марк показывает на зазубренные башни замка. — Я никогда не смог бы сказать Гарету того, что сказал тебе. Во всяком случае, в лицо.

— Да, я понимаю. Но я имела в виду — то, где ты начал свой внутренний путь… То, что ты всегда имел… — Мне трудно подобрать слова, говорить это сложно и все же необходимо. — Чувства, которые ты питал.

Марк молчит, но все еще держит меня за руку. Я поднимаю ее и целую его пальцы, свернувшиеся вокруг моих. Кожа его теплая, кости и сухожилия ясно чувствуются под моими губами.

— Спасибо за то, что пытаешься спасти Чантри.

— Но я не спас его, так ведь? — вздыхает Марк, убирая руку. — Я не вернулся, и, вероятно, Чантри все-таки продадут. Мы не соберем денег, ты же знаешь. — Он начинает вставать со скамьи. — Пошли домой.

— Марк! Посмотри на меня!

Он уже стоит, очень высокий, наполовину отвернувшись от меня. Я чувствую, что это мой последний шанс, но не знаю что сказать.

— Ты пытался спасти Чантри… нас… спасти все. Тогда, с твоими планами насчет Гомера. Сейчас, с помощью треста. Ты что-то делал, чтобы спасти Чантри. И делаешь это сейчас — Я тоже встаю со скамьи и торопливо, спотыкаясь, иду по грубой траве, чтобы встать между ним и дорогой. — Послушай. Ты… ты пытался тогда и пытаешься сейчас. Этого достаточно. Ты не можешь сделать всего.

Он не двигается. Я вспоминаю, как он всегда был там, где нужно, работал с прессом, занимался поздней доставкой, чинил выключатели, уговаривал фургон завестись. Даже если он сидел в своей комнате, официально не работая, всегда как будто угадывал, когда нужно что-то сделать, и появлялся, предлагая взять гаечный ключ или подержать другой конец полки со словами: «Подмога нужна?»

И мне казалось, что все всегда получается, о чем бы ни шла речь, как только он прикладывает к этому руку.

— Ты сделал для «Пресс» больше, чем кто бы то ни было. И… и для всего остального. Для всех нас. Для всего Чантри.

— Но это была ваша семья, не моя, — замечает он, все еще не глядя на меня. — Может, поэтому я и проиграл.

— Ты так думаешь? — спрашиваю я, хватаю его за руку и пытаюсь повернуть лицом к себе. — Что ты проиграл?

Он кивает, вынимая руку из моей хватки.

— Говорят, каждый уничтожает то, что больше всего любит. Может, я уничтожил «Пресс». И уж наверняка я его не спас.

Внезапно я вижу все — как будто восходит солнце.

— Уничтожил его? В жизни не слышала такой чепухи!

Он качает головой и идет прочь, к тропе.

— Марк! Подожди! Единственное, что почти уничтожило «Пресс», — это послевоенная экономика, но все-таки она его не уничтожила совсем. — Я иду за ним, возвышая голос — плевать, если кто-нибудь услышит. — И единственный, кто все еще может уничтожить «Пресс», — это Иззи.

— Ну, можно сказать, это ее право, — бросает он через плечо тусклым и холодным голосом. — Это не имеет ко мне никакого отношения.

— Но твое право попытаться спасти «Пресс»! Если ты хочешь его спасти. Никто из нас этого не может, только ты.

Марк все еще далеко от меня, но наконец останавливается и внимательно смотрит на меня.

— Ты необходим! И на сей раз… на сей раз все это знают.

Марк все еще слишком далеко. Я не могу понять, о чем он думает.

— Есть люди, которых я знаю, — говорит он. — Дела, которые я могу сделать.

Я киваю, но что-то в том, как он не отрывает от меня взгляда, говорит, что разум его начинает оттаивать, поэтому я молчу.

— Знаешь, все может получиться, — медленно произносит он. — Все может быть хорошо.

Я чувствую дрожь облегчения.

— Да. Я думаю, все могло бы получиться.

— Сперва мне надо собрать деньги.

— Как ты сам сказал, у тебя есть знакомые. И Лайонел хорошо разбирается в добывании денег. Но… но не в остальном.

— Да.

— Мы ничего не выясним, если не попытаемся.

— Что ж… — начинает он, делая шаг ко мне. — Я… Если ты считаешь…

— Я и вправду так считаю. Достаточно попытаться.

— Мы могли бы сделать чертовски хорошую попытку, все вместе, — почти улыбается Марк.

— Да, могли бы, — соглашаюсь я, а он подходит ближе и берет мои руки, как будто давая некое торжественное обещание.

Что-то высвобождается во мне, я не вижу больше ничего, кроме Марка, он заслоняет от меня все остальное, поэтому, даже возвращая пожатие его пальцев, я плачу, я задыхаюсь, я борюсь за Адама.

Марк обнимает меня. Я не могу говорить и почти ничего не вижу.

— Все в порядке, Уна. Плачь, если хочешь. Все в порядке…

Он так меня обнимает, что я даже не думаю, что это его руки, а не руки Адама, — я теперь в безопасности.

Не знаю, как долго это длится, но наконец слышу крики грачей и чувствую пахнущий торфом ветер, долетающий до нас с полей.

— Хочешь уйти? — спрашивает он нежно, ослабляя пожатие, так что я могу вытащить носовой платок из кармана джинсов.

Но Марк не отпускает меня.

— Все хорошо. Спасибо… — бормочу я, в последний раз вытирая нос — Я так рада, что ты это сделаешь. Пойдем отыщем церковь. Мне нравится описание могил.


Елизавета — Первый год царствования короля Ричарда III

У меня нет надежды, однако надежда не умирает. Как я могу надеяться, когда все донесения говорят о том, что слуг моих мальчиков отпустили? Как я могу верить, что они живы, когда их даже не видят больше в окнах Тауэра, где они ловили ветер, который мог ослабить вонь лондонского жара?

Как я могу не верить в их смерть, зная, что сыновья Йорка сделали с Генрихом Ланкастером и своим собственным братом Джорджем Кларенсом?

Так я пытаюсь убить надежду на то, что мои мальчики еще живы.

Но надежда не умирает, ни во мне, ни в моих девочках.

— Детей моего дяди Кларенса держат поблизости, потому что боятся их королевской крови, — сказала как-то Бесс. — Может быть, Неда и Дикона тоже всего лишь держат поблизости — в Миддлхеме или в Шерифф-Хаттоне. Мы не получали оттуда донесений. Нед — хороший мальчик, который будет делать, что ему велят. Он не станет строить заговоров и не попытается сбежать.

«Как он может строить заговоры? — подумала я. — Он всего лишь ребенок».

Но ничего не сказала.

Я оплакала Энтони и своего сына Ричарда Грэя с молитвами и слезами, но и с горьким гневом в придачу. Хотя я и согласилась, чтобы Неда доставил в Лондон скудный эскорт, именно они потеряли моего Неда, отдав его врагам. А не потеряй они его, Дикон тоже мог бы быть в безопасности. Но я чувствую горький гнев и по отношению к себе тоже. Разве я не отказалась от Дикона — как мать, что бросает свое дитя голым в лесу, — когда могла бы оставить его в безопасном месте?

Иногда я думаю, что горе, ярость и страх разорвут меня пополам там, где пролегают шрамы сожаления о моем муже Джоне, о моем отце, о моем брате Джоне, об Эдуарде, о моих крошках Мэри и Джордже.

Все они с Богом. Но что касается Неда и Дикона, я не могу заставить себя сказать: «Requiescat in pacem».[124]

Как бы они ни страдали, я не могла обнять их. Я не могла даже знать, что с ними. И я отдала их на эти страдания. Но я не верю, будто их убили, я верю: они живы — в заточении и, может быть, в ежеминутном страхе, но все еще живы.

Иногда Сесили поворачивает голову так, что свет, падающий на ее лицо, делает ее похожей на Неда, который стоит у окна, напевая себе под нос. Иногда, когда я держу на колене Катерин