Тайная история Костагуаны — страница 13 из 45

[20]. Между Порт-о-Пренсом и Марселем ему исполнится девятнадцать, и он не знает, что дома его ожидает самая трудная череда событий за всю его юность, череда, которая завершится для него выстрелом в сердце.

И пока на борту «Сент-Антуана» празднуют день рождения и Червони обнимает именинника и поет ему песни, на другом корабле в других краях происходит нечто другое (точнее так: имеют место некоторые соответствия). Представляю вам «Лафайет», французский пароход под вест-индийским флагом, которому суждено сыграть огромную роль в нашей маленькой трагедии. На борту лейтенант Люсьен Наполеон Бонапарт Уайз, внебрачный сын знаменитой (в худшем смысле) матери и неизвестного (в единственно возможном смысле) отца, готовится, дорогие читатели, отправиться в экспедицию. Его задача состоит в том, чтобы найти в Дарьенской сельве наилучший маршрут для межокеанского канала, того самого, что многие – в Париже, в Нью-Йорке, даже в Боготе – уже начали называть «этот чертов канал». Говорю сразу как есть: по причинам, которые вскоре станут очевидными, по причинам, которые невозможно свести к золотой клетке одной красивой фразы, в ту минуту к черту пошла вся моя жизнь, не говоря уже о канале.

Хронология – дикий конь; читатель не знает, каких нечеловеческих трудов мне стоило привести свой рассказ в более или менее упорядоченный вид (и не исключено, что попытка таки провалилась). Мои трудности с диким конем заключаются в одном. Понимаете, с течением лет и в ходе размышлений над темами этой книги я убедился в том, что, несомненно, всем и так известно: все истории в мире, все истории, которые мы знаем, и рассказываем, и вспоминаем, все истории, которые по какой-то причине нам важны и которые незаметно для нас складываются в исполинскую фреску Большой Истории, все они соприкасаются, сближаются, пересекаются, ни одна не существует сама по себе. Как бороться с этим в линейном повествовании? Боюсь, что никак. Вот мое скромное открытие, урок, извлеченный за долгие годы взаимодействия с миром: умолчание есть выдумка, ложь строится на несказанном, а поскольку я хочу рассказывать правду, то мое прожорливое повествование будет включать в себя всё, все истории, маленькие и большие, какие только поместятся в его пасть. Так вот, в дни, предшествовавшие отплытию «Лафайета», произошла одна такая история: встреча двух мужчин. Встретились они в нескольких метрах от колонского порта, а значит, и от Уайза и его людей. В следующей главе, если я доживу, если рука еще будет в силах держать перо, я сосредоточусь на этой встрече. (В моем возрасте, примерно том же, что у умершего романиста, поляка по рождению и более морехода, нежели писателя, не следует много планировать заранее.)


Но прежде, повинуясь особому порядку фактов в моем рассказе, порядку, который я, всевластный повелитель своего опыта, решил установить, чтобы рассказ был понятнее для вас, я должен заняться другим делом, точнее, другим человеком. Назовем его проводником, назовем его посредником. Мне кажется, это очевидно: если я намерен посвятить столько страниц моей встрече с Джозефом Конрадом, просто необходимо объяснить, что за человек виноват в нашем знакомстве, кто он, автор моего несчастья, покровитель грабежа.

Но о грабеже говорить пока рано.

Вернемся, читатели, в 1903 год. Место действия – некий причал на Темзе: пассажирский пароход прибыл из карибского порта Барранкилья в неспокойной Республике Колумбия. На берег сходит пассажир, весь багаж которого составляет один небольшой саквояж с одеждой и прочими личными вещами, подходящий скорее тому, кто собирается провести вдали от дома две недели, а не тому, кто уже никогда не вернется на родину. Скажем, это багаж не эмигранта, но путешественника, и даже не из-за своего малого размера, а из-за того, что владелец сам пока не знает, что прибыл навсегда. Из того первого вечера в Лондоне я помню только детали: рекламный листок, вложенный мне руку чьей-то темной рукой прямо у причала, с описанием услуг и достоинств отеля Trenton’s, Бриджуотер-сквер, Барбикан; деньги, что пришлось заплатить сверху – за использование электричества и за чистку ботинок; бесплодные переговоры с ночным портье, от которого я требовал специального тарифа со включенным завтраком, хотя документы у меня были не американские и не колониальные. Воспоминания следующего дня: карманная карта, купленная за два пенса, складная, с обложкой цвета желчи; тост с джемом и две чашки какао, выпитые в отеле, пока я искал среди белых и желтых улиц на карте адрес, записанный в моем журналистском блокноте. Автобус довез меня до Бейкер-стрит, я срезал путь через Риджентс-парк и под голыми деревьями, по дорожкам в лужах тающего снега дошел до нужной мне улицы. Дом отыскался сразу.

У меня все еще хранится эта карта: ее тонкий корешок сожрала моль, по волокнистым листкам можно изучать биологию грибков. Но предметы говорят со мной, диктуют свою волю, ругают меня, если я лгу, а если не лгу, охотно соглашаются служить уликами. Так вот, первое, о чем желает рассказать эта карта, негодная, устаревшая (Лондон меняется каждый год), – это встреча с упомянутым посредником. Кто же он, этот Сантьяго Перес Триана, знаменитый колумбийский бизнесмен, а позднее – полномочный посол при испанском и британском королевских дворах? Кто этот человек, один из тех, кому в Колумбии выпадает нести отвратительный и опасный груз – груз политической жизни? Мой ответ многим из вас покажется любопытным: неважно – кто. Важен не он сам, а моя версия его жизни, роль, которую он, по моему желанию, должен сыграть в рассказе о моей жизни. Так что прямо сейчас я воспользуюсь прерогативами повествователя, займу положение всевидца и в который раз проникну в голову – и в биографию – другого человека.

(Да, дорогие возмущенные читатели: чужая жизнь, даже если это жизнь одного из самых выдающихся колумбийских политиков, подчинена моей воле рассказать о ней так, а не иначе. Здесь я изложу свою версию, и она, таким образом, станет для вас единственной. Может, я нагло преувеличиваю, искажаю, вру и клевещу? Вам этого никогда не узнать.)

В те годы всякий колумбиец, прибывавший в Лондон, обязательно попадал в дом Сантьяго Переса Трианы на Авеню-роуд, 45. Перес Триана, сын бывшего президента, тайный сочинитель детских сказок, жертва политической опалы и тенор-любитель, смахивавший лицом на жабу, приехал в город за несколько лет до меня и властвовал там, рассказывая смешные истории на четырех языках, за столом, устроенным на манер концертного зала: ужины или собрания в его викторианском салоне всегда превращались в чествование самого себя, в лекции, призванные продемонстрировать талант афинского оратора задолго до того, как произносимые речи прославили его в гаагских судах. Вечер в гостиной или в специальной комнате, где пили кофе, всегда проходил одинаково: Перес Триана снимал очки в круглой оправе, закуривал сигару, поправлял галстук-бабочку, пока чашки его узкой публики наполнялись до краев, и начинал говорить. Он рассказывал про свою жизнь в Гейдельберге, или про мадридскую оперу, или про книги Генри Джеймса, или про дружбу с Рубеном Дарио и Мигелем де Унамуно. Мог внезапно начать декламировать собственные стихи: «Не одно надгробье хранит мои тайны…», или: «Я слышал, как стонут толпы…» И гости, политики-либералы или почтенные предприниматели из числа боготинской буржуазии, хлопали, как дрессированные тюлени. Перес Триана скромно склонял голову, закрывал глаза, похожие на щелки старых копилок, жестом пухлой руки велел гостям смолкнуть, словно бросал тюленям парочку сардин. И не теряя времени переходил к следующей истории, к следующему стиху.

Но по ночам, когда все разъезжались, Переса Триану обволакивал далекий, почти ласковый страх, одомашненный, но все равно ужасный зверь, который не уходил даже спустя столько лет. Это было совершенно конкретное физическое ощущение: беспокойство в животе, какое бывает незадолго до того, как почувствуешь голод. Когда на него накатывало, он первым делом шел убедиться, что Гертруд спит, потом выходил из темной спальни в зеленом халате и домашних кожаных туфлях, спускался в библиотеку и зажигал там все лампы. В окне чернело пятно, которому утром предстояло превратиться в Риджентс-парк, но Перес Триана не любил смотреть на улицу – разве что на светлый прямоугольник на сумрачной мостовой и успокаивающее присутствие в этом прямоугольнике собственного растрепанного силуэта. Он устраивался за письменным столом, открывал деревянный ящик с подвижными внутренними перегородками, доставал несколько чистых листов и конвертов «перфексьон» и писал длинные, неизменно торжественные письма, в которых интересовался, как идут дела в Колумбии, кто еще погиб в последней гражданской войне, что на самом деле происходит в Панаме. Вести приходили к нему в американских конвертах – из Нью-Йорка, Бостона, даже из Сан-Франциско. Это был, все знали, единственный способ обойти цензуру. Перес Триана, как и его корреспонденты, понимал, что адресованное ему письмо могут легко вскрыть и прочесть власти, что, если эти власти сочтут нужным, письмо затеряется и даже, возможно, доставит немалые неприятности отправителю. Так что его боготинские друзья от руки копировали все новости и получали конверты с американскими марками, конверты, в которых прятались написанные изящным почерком изгнанника послания. Один из самых частых вопросов в этих подпольных письмах звучал так: «Думаете, мне уже можно вернуться?» – «Нет, Сантьяго, – отвечали друзья, – пока еще нельзя».

Господа присяжные читатели, позвольте провести очень краткий урок колумбийской политики, чтобы подытожить написанное выше и подготовить вас к следующим страницам. Самое главное событие в истории моей страны, как вы, наверное, уже и сами догадываетесь, – это не рождение Освободителя, не обретение независимости и вообще ни одна из этих глупостей из школьного учебника. И не катастрофа индивидуального масштаба, какие, бывает, определяют судьбу других стран: никакой Генрих не женился ни на какой Болейн, никакой Бут не застреливал никакого Линкольна. Нет, момент, который стал решающим для хода колумбийской истории, был, как водится в этой стране филологов, грамматистов и кровавых диктаторов, переводящих «Илиаду», соткан из слов. Точнее, из имен. Двойное крещение, случившееся точно неизвестно когда в XIX веке. Родители двух толстощеких и уже избалованных младенцев, двух мальчишек, с самого рождения пахнущих блевотиной и жидким дерьмом, договорились, что того, который поспокойнее, будут звать Консерватором. А второго (который плакал чаще) – Либералом. Дети росли и размножались в постоянном соперничестве, и поколения соперников сменяли друг друга с энергией кроликов и упорством тараканов… и в августе 1893 года в рамках этого позорного процесса бывший президент-либерал Сантьяго Перес Маносальбас, человек, некогда завоевавший уважение генерала Улисса Гранта, был бесцеремонно выдворен из страны консервативным режимом Мигеля Антонио Каро. Его сын, Сантьяго Перес Триана, унаследовал статус персоны нон грата, как наследуют преждевременную лысину или крючковатый нос.