Тайная история Костагуаны — страница 17 из 45

В свои двадцать Коженёвский хорошо узнал, каково это – увязнуть в долгах по уши. Ожидая доходов от контрабанды, он жил на чужие деньги и на них же купил все необходимое для плавания, которое так и не состоялось. И тогда-то он решил в последний раз – первый, последний – обратиться к своему другу Рихарду Фехту. Он берет взаймы восемьсот франков и отправляется в Вильфранш-сюр-Мер, намереваясь присоединиться к стоящей там американской эскадре. Дальше все происходит стремительно – как будет происходить в голове Коженёвского/Конрада на протяжении всей жизни. На американских кораблях вакансий нет: Коженёвскому, гражданину Польши без каких-либо военных документов, без постоянного места службы, без рекомендаций относительно поведения, без свидетельств о его способностях к палубной работе, отказывают. Весь род Коженёвских отличается порывистым, страстным, импульсивным нравом: Аполлона, отца Юзефа, судили по делу о заговоре против Российской империи и неоднократных мятежах, он рисковал жизнью ради патриотических идеалов. Но юный отчаявшийся моряк не думает о нем, когда на попутном экипаже попадает в Монте-Карло, где поставит на кон свою жизнь – ради идеалов куда менее благородных. Коженёвский закрывает глаза, а когда открывает, оказывается, что он стоит у рулетки. «Добро пожаловать в Рулетенбург», – иронически думает он. Он не помнит, где прежде слышал это название, часть шифра, по которому узнают друг друга закоренелые игроки. Но и не силится вспомнить, поскольку сосредоточен на другом: шарик начал вращаться.

Коженёвский достает деньги, все свои деньги. Потом передвигает фишки по мягкой поверхности стола; фишки удобно ложатся на черный ромб. Раздается возглас: «Les jeux sont faits»[23]. И, пока крутится рулетка, а по ней бегает черный, как и ромб под фишками, шарик, Коженёвский неожиданно для себя вспоминает чужие, невесть откуда взявшиеся слова.

Точнее, не так. Он не вспоминает: слова наводнили его, взяли штурмом. Это слова на русском языке – языке империи, убившей его отца. Откуда они взялись? Кто говорит? К кому обращается? «Если начать осторожно… – произносит новый таинственный голос у него в голове. – И неужели, неужели уж я такой малый ребенок! Неужели я не понимаю, что я сам погибший человек?» Рулетка крутится, цвета сливаются, но в голове у Коженёвского не смолкает настойчивый голос. «Но – почему же я не могу воскреснуть. Да! стоит только хоть раз в жизни быть расчетливым и терпеливым и – вот и всё! Стоит только хоть раз выдержать характер, и я в один час могу всю судьбу изменить! Главное – характер. Вспомнить только, что было со мною в этом роде семь месяцев назад в Рулетенбурге, пред окончательным моим проигрышем». Вот оно, это странное слово, думает Коженёвский. Он не знает, что это за Рулетенбург, где находится этот неведомый город и кто упоминает его у него в голове. Может, он где-то про него слышал, или читал, или видел сон? «Кто там?» – спрашивает Коженёвский. А голос продолжает: «О, это был замечательный случай решимости: я проиграл тогда всё, всё…» – «Кто это? Кто говорит?» – допытывается Коженёвский. А голос: «Выхожу из воксала, смотрю – в жилетном кармане шевелится у меня еще один гульден. „А, стало быть, будет на что пообедать!“ – подумал я, но, пройдя шагов сто, я передумал и воротился». Рулетка замедляется. «Кто ты?» – не унимается Коженёвский. А голос: «И, право, есть что-то особенное в ощущении, когда один, на чужой стороне, далеко от родины, от друзей и не зная, что сегодня будешь есть, ставишь последний гульден, самый, самый последний! Я выиграл и через двадцать минут вышел из воксала, имея сто семьдесят гульденов в кармане. Это факт-с! Вот что может иногда значить последний гульден! А что, если б я тогда упал духом, если б я не посмел решиться?» – «Да кто же ты такой?!» – сердится Коженёвский. А голос: «Завтра, завтра все кончится!»

Рулетка замерла.

– Rouge![24] – кричит человек в галстуке-бабочке.

Rouge. Red. Rodz[25].

Он все проиграл.

По возвращении в Марсель он уже точно знает, что должен сделать. Он приглашает Фехта, своего главного кредитора, на чай в квартирку на рю Сент. У него нет ни чая, ни денег на покупку чая, но это неважно. «Rouge. Red. Rodz, – думает он. – Завтра, завтра все кончится». Он спускается прогуляться в порту, подходит к корпусу английского парусника, протягивает руку, словно хочет погладить, словно парусник – это новорожденный осленок. Там, подле парусника и Средиземного моря, на Коженёвского наваливается глубокая печаль. Печаль от того, что он больше ни во что не верит, не знает, куда податься, совершенно потерян в этом мире. Когда-то он приехал в Марсель в поисках приключений, желая порвать с жизнью, в которой места приключениям не было, но теперь он заблудился. Усталость – не физическая – гложет его. Внезапно он понимает, что за последние семь суток спал в общей сложности не больше семи часов. Он поднимает лицо к пасмурному небу над тремя мачтами парусника, и вселенная, под глухой шум порта, предстает перед ним как череда непонятных картинок. Часам к пяти Коженёвский снова оказывается дома. Мадам Фарго спрашивает, не появились ли у него случаем деньги заплатить ей. «Прошу вас, дайте мне еще один день, – говорит он ей, – еще один день». И думает: «Завтра, завтра все кончится».

Войдя в комнату, он первым делом распахивает единственное окно. Густой запах моря врывается с коротким порывом ветра, от которого Коженёвскому нестерпимо хочется плакать. Он открывает сундучок, достает с самого дна записную книжку с именами и адресами всех, с кем успел познакомиться за свою короткую жизнь, и осторожно, словно спящего младенца, кладет на покрывало так, чтобы она сразу бросилась в глаза любому вошедшему. В сундучке есть и револьвер Шамело – Дельвинь, заряженный шестью металлическими патронами, но Коженёвский оставляет в барабане один. В этот момент он слышит голоса: Фехт пришел на чай, не зная, что чая нет, встретил внизу мадам Фарго и с неизменной учтивостью справляется у нее о здоровье дочек. Под звук шагов по лестнице Коженёвский садится на кровать. Он прислоняется к стене, поднимает рубашку и, когда холодное дуло револьвера касается груди там, где, по его предположениям, должно находиться сердце, чувствует, как у него затвердевают соски, а волосы на затылке встают дыбом, словно на хребте у бешеного кота. «Завтра, завтра все кончится», – думает он, и тут его осеняет: это фраза из романа, последняя фраза одного русского романа, и все слова, что он слышал в казино, – тоже оттуда, из самого финала. Он думает о заглавии – «Игрок», – и оно кажется ему слишком простым, даже пресным. Задается вопросом, а жив ли еще Достоевский. Любопытно, размышляет он, в последние минуты жизни думать о писателе, который тебе неприятен.

От этой мысли Коженёвский улыбается, а потом стреляет.


Пуля из Шамело – Дельвиня проходит сквозь тело Коженёвского, не задев ни одного жизненно важного органа, совершает невероятные зигзаги, чтобы увернуться от артерий, заворачивает на девяносто градусов, желая избежать легких и отсрочить тем самым смерть отчаявшегося юноши. Покрывало и подушка пропитываются кровью, кровь забрызгивает стену и изголовье. Через минуту в комнату войдет Фехт, обнаружит раненого друга, а потом и записную книжку, и отправит дяде Тадеушу знаменитую исчерпывающую телеграмму: «KONRAD BLESSÉ ENVOYEZ ARGENT»[26]. Дядя Тадеуш срочно приедет из Киева в Марсель и по прибытии возьмет на себя все долги – столкнувшись с тем, что кредиторов множество, – а также расходы на лечение. Коженёвский понемногу оправится, а спустя годы, превратив ложь в более или менее надежный источник дохода, начнет лгать и о происхождении раны в груди. Он никогда и никому не откроет истинных обстоятельств, ему не придется этого делать… После смерти дяди Тадеуша и Рихарда Фехта неудачное самоубийство Джозефа Конрада кануло в Лету. Я и сам оказался обманут… В начале 1878 года я страдал от острой боли в груди, но тогда еще не знал о непредсказуемом законе соответствий, связывающих нас с Джозефом Конрадом, а потому поверил в поставленный диагноз «легкая форма пневмонии». Много лет спустя, когда я наконец понял, какие невидимые нити соединяют меня с родственной душой и впервые смог правильно истолковать самые важные события в своей жизни, меня переполнила гордость от того, что страшная боль, сопровождавшаяся сперва сухим, а потом влажным кашлем, а также затруднениями в дыхании и бессонницей, была, оказывается, благородным эхом поединка чести, своего рода участием в рыцарской истории человечества. Правда же, признаюсь, несколько разочаровала меня. В самоубийстве нет ничего благородного. К тому же это не очень-то католический способ расстаться с жизнью. И Коженёвский/Конрад знал об этом. Иначе, господа присяжные читатели, не стал бы свою попытку скрывать.

Предполагаемая пневмония уложила меня в постель на десять недель. Меня знобило, и я не знал и не думал, что другого человека, на другом краю света, тоже знобит в этот самый момент; я исходил по́том, и разве не благоразумнее было отнести это на счет предполагаемой пневмонии, чем искать истоки в метафизическом резонансе с чьим-то далеким по́том? Дни моей предполагаемой пневмонии ассоциируются с пансионом Альтамирано: отец заключил меня у себя дома, похитил, посадил на карантин, поскольку прекрасно знал то, что все кругом повторяли на разные лады: в Панаме, в нездоровой, лихорадочной, заразной Панаме того времени человек, попавший в госпиталь, домой уже не возвращался. «Лег больной, выписался покойник», – такая поговорка, описывавшая суть дела, ходила по Колону на всех языках от английского до папьяменто. Так что дом с белыми стенами и красной крышей, осененный морским ветерком и заботами врача-любителя Мигеля Альтамирано, стал моим маленьким частным санаторием. Моей «Волшебной горой», так сказать. А я, Хуан Касторп, или Ганс Альтамирано, получал в этом санатории многочисленные уроки от своего отца.