Видимо, его мысль и вправду пересекла Атлантику, отогрелась, пала на колени, поприветствовала, благословила и все такое прочее… Потому что в конце того же года, в самую жаркую и сухую пору, Атлантику пересекли (правда, на колени не падали) уже французы. Star & Herald поручила отцу написать – по возможности, в прозе – про Фердинанда де Лессепса и его отряд героических галлов. В кои-то веки раз представители власти, банкиры, журналисты, ученые, анализировавшие нашу зачаточную экономику, и историки, изучавшие нашу зачаточную республику, сошлись в одном: для города Колон эти гости были самыми важными с тех пор, как тот Христофор, в чью честь его назвали, случайно открыл наши многострадальные края.
С той минуты, как Лессепс сошел с «Лафайета», поражая всех превосходным испанским, окидывая город любопытным взглядом усталого кота, ослепляя всех вокруг такой улыбкой, какой панамцы раньше не видали, щеголяя густой белой шевелюрой, словно у безбородого Рождественского деда, мой отец ни на миг не упускал его из виду. Вечером он, держась в нескольких шагах позади, шел за своей добычей по главной улице Колона под китайскими фонариками из шелковой бумаги, грозившими вот-вот устроить пожар, мимо вокзала, мимо пристани, где некогда Коженёвский выгружал контрабандные винтовки, мимо гостиницы, где провел первую ночь в городе его сын, еще не бывший его сыном, мимо заведения, где продавался самый знаменитый в мире арбуз, убивший в перестрелке столько завсегдатаев и прохожих зевак. На следующее утро он продолжал шпионить на благоразумном расстоянии и видел, как добыча в сопровождении трех одетых в белый бархат детей вышла под нещадное солнце, видел, как дети радостно бегут по смердящим падалью и гнилыми фруктами улицам и на бегу спугивают стаю стервятников, перекусывавших новорожденным осленком у самого моря. Видел, как Лессепс схватил в охапку индианку на причале «Пасифик Мэйл», когда нанятый мэром оркестр грянул в его честь, и попытался сплясать с ней под эту нетанцевальную бравурную музыку, а когда индианка вырвалась и с брезгливой гримасой бросилась к морю мыть руки, не перестал улыбаться и даже рассмеялся и прокричал, что обожает все тропики, какие только есть в мире, и ждет не дождется скорого наступления их блестящего, светлого (lumineux) будущего.
Лессепс сел в поезд до города Панама, и мой отец сел следом за ним, и когда поезд добрался до реки Чагрес, он увидел, как Лессепс криками подозвал проводника и велел передать машинисту остановить паровоз, потому что он, Фердинанд де Лессепс, должен иметь образец вражеской воды, и делегация в полном составе – гринго, колумбийцы, французы – подняла бокалы за победу канала и поражение реки Чагрес; и пока бокалы звенели в воздухе, посланник Лессепса трусцой пронесся через деревушку Гатун, по слякотным тропкам и доходящей до колен траве, к простенькому паромчику, на котором лежало каноэ, склонился к воде рядом с этим каноэ, как на причале склонилась индианка, и набрал в бокал из-под шампанского зеленоватой жидкости, полной склизких водорослей и дохлых мух. Отец говорил с Лессепсом один-единственный раз – когда они проезжали через Маунт-Хоуп, где во времена строительства путей железнодорожники хоронили своих покойников. В приступе энтузиазма отец решил рассказать про мертвых китайцев во льду, которых некогда заказывал в Боготу («Куда-куда?» – переспросил Лессепс. «В Боготу», – повторил отец) и которые, не стань они пособием для столичных студентов-медиков, наверняка лежали бы сейчас здесь, под этими звездами, под этими орхидеями и грибами. Потом он пожал Лессепсу руку, сказал: «Очень приятно!», или: «Приятно познакомиться!», или: «Как приятно!» (так или иначе, ему точно было приятно), отошел в сторонку, поскольку не хотел мешать, и оттуда, издалека, наблюдал за Лессепсом весь остаток этого исторического счастливого железнодорожного путешествия сквозь раскидистую чащу сельвы.
Он следовал за ним, пока Лессепс любовался старинной церковью Санто-Доминго, чья арка бросает вызов законам тяготения и архитектуры, и тщательно записывал все восторженные комментарии восторженного туриста. Он следовал за ним, когда Лессепс пожимал руки мэру и военным чинам на вокзале города Панама (и мэр, и военные чины потом не мыли пожатую руку весь день). Он следовал за ним, пока они бродили по чисто выметенным и надраенным улицам под французскими флагами, сшитыми к случаю женами самых благожелательных политиков (так же, к случаю, через несколько лет сошьют другой флаг – первый флаг страны, которая, возможно, начала существовать в тот самый день, когда в город приехал Лессепс, но не будем забегать вперед и делать преждевременные выводы), и сопровождал, пока тот селился в роскошном «Гранд-отеле», недавно открытом в колониальном здании с двориком на длинной стороне Соборной площади, где обычно (на площади, разумеется, а не в отеле) кучковались запряженные старыми клячами повозки и по булыжнику стучали копыта, а в тот день выстроились молодые солдатики в белой форме, притихшие, словно мальчики, готовящиеся к первому причастию. В «Гранд-отеле» восхищенному взору моего отца предстал приветственный банкет с французскими блюдами и пианистом, привезенным из Боготы («Откуда-откуда?» – переспросил Лессепс. «Из Боготы», – подсказали ему), чтобы играл какую-нибудь баркаролу или нежный полонез, пока местные вожаки Либеральной партии будут сообщать Лессепсу, что Виктор Гюго заявил, будто конституция Соединенных Штатов Колумбии создана для ангелов, а не для людей, и все в таком духе. Для колумбийских политиков, всего шестьдесят лет назад обитавших в колонии, сам факт внимания со стороны пророка, автора «Последнего дня приговоренного к смерти» и «Отверженных», апологета человечности, был высшей похвалой, и они хотели, чтобы Лессепс об этом факте знал, поскольку и его внимание было для них высшей похвалой. Лессепс задавал какой-нибудь банальный вопрос, чуть пошире открывал глаза, услышав очередную историю, и бывшие жители колонии вдруг чувствовали, что все их существование обретает новый смысл. Захоти Фердинанд де Лессепс – и они тут же сплясали бы перед ним мапале или кумбию, а еще лучше канкан, чтобы не думал, будто мы тут все индейцы. Ибо на Панамском перешейке колониальный дух носился в воздухе, как туберкулез. Или, вдруг подумалось мне, Колумбия никогда и не переставала быть колонией, просто время и политика сменяли одного колонизатора другим. Колония ведь, как и красота, – в глазах смотрящего.
После банкета отец, успевший заказать себе номер с видом на внутренний дворик и фонтан с разноцветными рыбками, оставался начеку, пока Лессепс не ушел к себе, и тоже собирался отправиться спать, как вдруг открылась дверь бильярдного зала, в коридор вышел молодой человек с навощенными усами и испачканными мелом руками, и обратился к отцу так, будто был с ним давно знаком. Он прибыл на «Лафайете» вместе с месье Лессепсом, а по возвращении в Париж будет работать в отделе прессы Всеобщей компании Панамского межокеанского канала. Он слышал очень лестные отзывы о журналистских талантах отца, да и на месье Лессепса при знакомстве он (отец) произвел очень приятное впечатление. Он читал некоторые его хроники о железной дороге в Star & Herald, а теперь хочет предложить ему постоянное сотрудничество с Великим Начинанием по Сооружению Канала. «Такое перо, как ваше, будет очень кстати в борьбе против скептицизма, злейшего, как вы знаете, врага Прогресса». Так что остаток вечера внезапно прошел у отца за игрой в трехбортный карамболь с французами (он, кстати, позорно проиграл и даже разодрал в процессе импортное сукно), и яркая зелень этого сукна и постукивание идеальных шаров из слоновой кости навсегда связались для него с той минутой, когда он согласился, да, он почтет за честь с завтрашнего дня работать на «Бюллетень межокеанского канала». Для друзей просто «Бюллетень».
На следующее утро, прежде чем встать у дверей отеля в ожидании Лессепса, прежде чем сопровождать его во время завтрака с тремя именитыми инженерами, за которым речь пойдет о проблемах и возможностях канала, прежде чем погрузиться с ним в одно каноэ и проплыть под палящим солнцем пару-тройку излучин враждебной реки Чагрес, прежде чем проделать все это, мой отец рассказал мне о том, чего мне не довелось увидеть собственными глазами. Причем он явно испытывал ощущение (противоречивое), что становится частью Истории, все ближе знакомится с Ангелом, и, возможно, он не так уж ошибался. Разумеется, я не сказал отцу, какой преломляющий эффект имеет его журналистика и какую роль этот эффект мог сыграть в решении французов, отчаянно нуждающихся в положительной пропаганде, зато спросил о впечатлении, которое произвел на него матерый волк от дипломатии, человек, чья улыбка казалась мне опаснее любых хмурых бровей, а рукопожатие – смертельнее честного удара кинжалом, и в ответ на мой вопрос и мои неблагоразумные замечания отец задумался, крепко задумался, как никогда глубоко задумался и сказал с чем-то средним между тоской и гордостью:
– Вот таким человеком хотел бы быть я.
VСара Бернар и «Французское проклятье»
«Да будет канал!» – сказал Лессепс, и канал… начал становиться. Но произошло это не у него на глазах, глазах-усталого-кота. Великий человек вернулся в Париж, и превосходное состояние его здоровья по возвращении убедительно говорило о том, что убийственный панамский климат – не более чем миф. Из ставки на рю Ко-мартен он, генерал-аншеф, на расстоянии командовал армией инженеров, посланной в дикие тропики, дабы задушить сопротивление партизанского движения Климата и подчинить предательскую Гидрологию. А моему отцу предстояло стать певцом этой брани, о да, Фукидидом этой войны. Мигеля Альтамирано посетила в те дни живая и пророческая, словно солнечное затмение, уверенность: его истинное предназначение открылось ему только сейчас, в шестьдесят с лишним, и состояло оно в том, чтобы оставить письменное свидетельство победы Человека над Силами Природы. Ведь межокеанский канал как раз и будет полем битвы, на котором Природа, легендарная противница Прогресса, подпишет наконец акт безоговорочной капитуляции.