Тайная история Костагуаны — страница 22 из 45

читателей «Бюллетеня», реальных или потенциальных акционеров, работы по строительству канала должны были завершиться вдвое быстрее намеченного срока и обойтись вдвое дешевле намеченной суммы; машин на ходу имелось вдвое больше на самом деле имевшихся, но стоили они половину в действительности заплаченных денег, а количество кубических метров, выкапываемых в месяц, не превышающее двухсот тысяч, превращалось на страницах «Бюллетеня» в полновесный миллион с тщательно выписанными нулями. Лессепс был счастлив. Акционеры, реальные и потенциальные, были счастливы. Да здравствует Франция и да здравствует канал, черт побери!

Между тем панамская война за Прогресс разворачивалась на трех фронтах: строительстве канала, ремонте железной дороги и восстановлении Колона и города Панама, и Фукидид в подробностях (тех, о которых позволяла ему говорить его РПС) рассказывал обо всех них. После разрушения дома на сваях я впервые наблюдал практическую пользу слепоты моего отца: и пары дней не прошло, как ему выделили живописный домик в квартале «Кристоф Коломб», выстроенном для белых технических специалистов компании. Домик был типовой: стоял у моря, на крыльце качался гамак, а в окнах красовались разноцветные жалюзи, словно в каком-то кукольном жилище, и плату за аренду с нас никто не брал. Сделка получалась выгодная, и отец почувствовал, как по затылку его нежно погладила Благосклонность Сильных Мира Сего, которую в прочих частях мира знают под разными названиями: например, взятка, подарочек, благодарность или подмазка.

На этом приятности не заканчивались: через четыре дома почти одновременно с нами поселились еще одни жертвы землетрясения, Гюстав и Шарлотта Мадинье. Все сходились на том, что давно было пора выбраться из этого ужасного, полного печальных воспоминаний отеля, начать жизнь с чистого листа и прочее в таком духе. Вечерами, после ужина, отец преодолевал пятьдесят метров до домика Мадинье, или они приходили к нам, мы садились на крыльце с бренди и сигарами, смотрели, как желтая луна расплывается в водах бухты Лимон, и радовались, что месье Мадинье решил остаться. Дорогие читатели, я не знаю, как это объяснить, но после землетрясения что-то случилось. Наша жизнь изменилась, или, может, началась новая.

В Панаме издавна считается, что колонские вечера располагают к откровенности. Научно этого, полагаю, не доказать. Но есть что-то в печальном стоне совы, которая словно повторяет: «Все ушло», есть что-то во тьме ночей, когда можно протянуть руку и оторвать кусок от Большой Медведицы, и, самое главное (оставим уже сентиментальные глупости), есть некая осязаемая и непреходящая близкая опасность, и ее воплощения не ограничиваются скучающим ягуаром, решившим выйти из сельвы, или случайным скорпионом, залезшим вам в ботинки, или даже жестокостью Колона-Гоморры, где до приезда французов было больше мачете и револьверов, чем кирок и лопат. Опасность в Колоне – существо повседневное и протеичное: человек привыкает к его запаху и вскоре забывает о его присутствии. Страх объединяет, а в Панаме мы все боялись, хоть и не осознавали этого. И, как я теперь понимаю, именно поэтому ночь с видом на бухту Лимон, если, конечно, небо было чистое и сезон дождей уже прошел, способствовала зарождению трогательной дружбы. Зародилась она и у нас: под моим секретарским взглядом отец и супруги Мадинье сто сорок пять раз встретили ночь в теплой атмосфере дружеских признаний. За это время Гюстав признался, что работы по строительству канала – почти нечеловеческий вызов, но принять его – большая честь и удача. Шарлотта призналась, что образ Жюльена, ее покойного сына, уже не мучает ее, но сопровождает в моменты одиночества, подобно ангелу-хранителю. И оба (хором, хоть и не в унисон) признались, что никогда не были так близки, как сейчас, с самого начала брака.

– И этим мы обязаны вам, месье Альтамирано́, – говорил Гюстав.

– Колумбия, – дипломатично отвечал отец, – куда большим обязана вам.

– На самом деле, вы обязаны землетрясению, – вставлял я.

– Ничего подобного, – возражала Шарлотта, – мы обязаны Саре Бернар.

И смех. И тосты. И александрийские стихи.

В конце апреля отец попросил инженера Мадинье показать ему машины. Они встали засветло, выпили по ложке виски с хинином во избежание того, что панамцы называли «трясучка», а французы paludisme[27], сели в каноэ и по реке Чагрес поплыли к месту работ в Гатуне. Станки составляли предмет последней любви отца: он мог долго завороженно наблюдать за паровым погрузчиком, а американская землечерпалка из тех, что прибыли в начале года, вызывала томные вздохи – такие же, надо думать, как некогда вызывала моя мать на борту «Исабели» (но времена были другие). Одна такая землечерпалка – гигантский пивной бочонок, – установленная в километре от Гатуна, стала первым пунктом экскурсии. Гребцы подвели каноэ к берегу и уперли весла в дно, чтобы отец, восхищенный и неподвижный, несмотря на набег москитов, мог полюбоваться волшебной громадой. Панаму трясло: цепи чудовища гремели, будто кандалы средневекового каторжника, железные ковши клацали, поднимая землю, а потом внезапно, с шипением, от которого бежали мурашки, раздавался плевок воды под давлением, отбрасывавший выкопанную землю подальше. Отец тщательно записывал увиденное и уже начинал обдумывать сравнения на основе какой-нибудь книги про доисторических ящеров или «Путешествий Гулливера», но, оглянувшись, обнаружил, что Мадинье сидит в каноэ, свесив голову между колен. Видно, виски не на пользу пошел, сказал инженер. Они вернулись домой.

Вечером они (мы) собрались на крыльце, и ритуал с сигарами и бренди повторился. Мадинье чувствовал себя гораздо лучше: непонятно, что с ним стряслось, сказал он, впредь нужно следить за желудком. Он выпил пару рюмок, и, когда вдруг поднялся посреди беседы и перелег в гамак, Шарлотта отнесла это на счет спиртного. Отец с Шарлоттой говорили не о Саре Бернар, не о расиновской «Федре» и не об импровизированном театральном зале «Гранд-отеля», поскольку уже успели подружиться, чувствовали близость и в подобных тайных шифрах больше не нуждались. Они не без ностальгии вспоминали свою прежнюю жизнь в иных местах: до сих пор они не задумывались, что ведь и мой отец в Панаме – приезжий, и он тоже прошел путь новоприбывшего: прилежно пытался вникнуть, отчаянно хотел приспособиться; они нашли нечто общее, и это их воодушевило. Шарлотта рассказала, как познакомилась с Гюставом. Оба присутствовали на закрытом праздновании в Саду растений, посвященном отъезду команды инженеров в Суэц. Едва познакомившись, они улизнули в лабиринт Бюффона, просто чтобы никто не мешал им разговаривать. Шарлотта пересказывала нам слова Гюстава в тот вечер: он объяснял ей, что, если хочешь выйти из лабиринта, нужно всегда держаться рукой за стену и рано или поздно найдешь выход или вернешься ко входу, – и вдруг осеклась, и ее плоская грудь застыла, как озеро в штиль. Мы с отцом обернулись вслед за ее взглядом и увидели, что гамак, под весом инженера Гюстава Мадинье принявший форму его круглых ягодиц и угловатых локтей, трясется так, что балки, на которых он висит, скрипят и стонут. Кажется, я уже говорил, дорогие читатели: Панаму трясло.

Через несколько минут озноб прошел, и начался жар, началась жажда. Но обнаружился и новый симптом: в редкие минуты ясности ума инженер Мадинье жаловался на головную боль, такую невыносимую, что вскоре он стал просить моего отца пристрелить его из жалости. Шарлотта отказалась везти его в госпиталь, вопреки мнению отца, и мы подхватили скрюченное тело и уложили на мою кровать, потому что она была ближе всего к крыльцу. И там, на новых льняных простынях, купленных за полцены у антильского торговца, Гюстав Мадинье провел ночь. Жена сидела с ним, как сидела с Жюльеном, и воспоминание о сыне наверняка преследовало ее. Когда рассвело и Гюстав сказал, что голове лучше, что ноги и спина тоже почти перестали болеть, Шарлотта от облегчения даже не заметила, что кожа и глаза у него стали желтоватого оттенка. Она согласилась с нами, что ей нужно поспать, и проспала, изнуренная, почти до вечера. Уже стемнело, когда у меня на глазах ее мужа начало рвать черной и липкой жидкостью, которая никак не могла быть кровью, – нет, клянусь, она никак не походила на кровь.


Печальная весть о смерти Гюстава Мадинье быстро распространилась по кварталу «Кристоф Коломб». Соседи заставили отца сжечь льняные простыни, а также все рюмки, чашки и прочую посуду, соприкасавшуюся с заразными губами несчастного инженера; ту же обязанность вменили, естественно, и Шарлотте. Она, будучи женщиной твердолобой и своенравной, поначалу сопротивлялась: она не станет избавляться от воспоминаний, не сожжет последнее, что осталось от мужа, без боя. Приехал французский консул в Колоне и силой чрезвычайного декрета, снабженного всеми возможными печатями, вынудил ее устроить очистительный костер на глазах у всех. (Консул сам скончался от желтой лихорадки три недели спустя, корчась в судорогах и изрыгая черную рвоту, но этот небольшой акт правосудия со стороны судьбы нас сейчас не интересует.) Осуществлять инквизиторскую церемонию пришлось нам с отцом: на главной улице квартала «Кристоф Коломб» выросла груда одеял и галстуков-бабочек, помазков из свиной щетины и бритвенных лезвий, книг по теории сопротивления, семейных фотоальбомов, неразрезанных экземпляров «Рек и переправы через них» и «К новой теории канатов», хрустальных бокалов, фарфоровых тарелок, а венчала груду надкусанная буханка ржаного хлеба. Все это сгорело в черном вонючем дыму, а когда пламя иссякло, осталась одна обугленная темная масса. Отец обнял Шарлотту, потом взял ведро, дошел до моря и набрал воды затушить последние тлеющие угли. К тому времени, как он вернулся и вылил ведро на узнаваемую синюю бархатную обложку книги с картинками, Шарлотты уже не было.

Она жила за четыре дома от нашего, и все же мы совершенно потеряли ее из виду. Каждый день мы приходили на ее крыльцо и трижды стучались в деревянную раму москитной сетки. Но ответа не получали. Заглядывать в окна было бесполезно: Шарлотта занавесила их темной одеждой (парижские плащи, длинные юбки из тафты). Прошло уже, наверное, месяцев пять или шесть со смерти инженера, когда мы наконец ее увидели: рано утром она шагнула с крыльца и оставила дверь открытой. Отец последовал за ней, а я за отцом. Шарлотта направилась в порт. В правой руке – левая была неумело перевязана на уровне запястья – она держала саквояжик наподобие медицинского. Слов отца, его приветствий, его новых соболезнований она не слышала или не хотела слышать; оказавшись на улице Френте, она уверенно, точно лошадь, возвращающаяся в стойло, нашла ломбард Maggs