Тайная история Костагуаны — страница 38 из 45

Жара усиливалась, соленый ветер толкал меня в грудь, а я ждал, когда причалит первый американский пароход. Это оказался «Юкатан», прибывший из Нью-Йорка. Я стоял там, раскаивался в своем поведении с Элоисой, думал против воли о Шарлотте, дышал теплым воздухом, пока грузчики спускали на берег тюки иностранных газет, и тут по трапу сошел доктор Мануэль Амадор. Лучше бы я его не видел, лучше бы не обратил на него внимания, а обратив, оказался бы неспособен сделать вывод, который сделал.


Теперь мне предстоит рассказать нечто болезненное. Кто осудит меня, если я отвернусь и захочу отдалить страдания? Да, я знаю, я должен следовать хронологическому порядку событий, но ничто не запрещает мне перескочить в ближайшее будущее… Не прошло и недели после случайной встречи с Мануэлем Амадором (роковой недели), а я уже направлялся в Лондон. Ничто не запрещает мне, повторюсь, скрыть самые неприглядные дни на моей памяти или хотя бы отложить рассказ о них. Разве есть договор, обязывающий меня откровенничать? Ведь любой человек имеет право не свидетельствовать против себя. В конце концов, я уже не раз утаивал эти неприятные факты или притворялся, будто позабыл их. Я упомянул здесь, как приехал в Лондон и познакомился с Сантьяго Пересом Трианой. Так вот, история, которую я рассказал на страницах этой книги, – это история, которую услышал Перес Триана ноябрьским вечером 1903 года. История для Переса Трианы доходит до этого момента. Здесь она прерывается, завершается. Ничто не обязывало меня открыть ему остальное, полная откровенность не сулила никакой пользы. История, рассказанная Пересу Триане, заканчивается на этой строчке, этим словом.

Сантьяго Перес Триана слушал мою урезанную историю в течение обеда, долгих послеобеденных посиделок и почти четырехчасовой прогулки от Риджентс-парка до Иглы Клеопатры, с заходом в Сент-Джонс-Вуд, а также Гайд-парк – полюбопытствовать, как это люди отваживаются кататься на коньках по Серпантину. Моя история так заинтересовала Переса Триану, что под конец вечера он, аргументируя тем, что все мы – братья, что добровольные эмигранты и вынужденные изгнанники принадлежат к одному виду, предложил мне поселиться у него на сколько угодно: я мог бы работать его секретарем, пока встаю на ноги в Лондоне; правда, о моих будущих обязанностях он благоразумно умолчал. Потом он проводил меня до Trenton’s, где заплатил за ту ночь, что я уже провел там, и за наступавшую.

– Отдохните хорошенько, – сказал он, – и приведите ваши вещи в порядок, а я пока приведу свои. К несчастью, ни мой дом, ни моя супруга не готовы принять гостя так внезапно. Я дам распоряжение, чтобы кто-нибудь приехал за вашим багажом. Это будет ближе к полудню. А вас, дорогой друг, жду к пяти часам вечера. К тому времени я уже все налажу, и вы войдете под сень моего очага так, будто там и выросли.

Что происходило до пяти часов следующего дня – неважно. До пяти часов следующего дня мира не существовало. Возвращение в отель в ночном тумане. Эмоциональное истощение: одиннадцать часов сна. Медленное пробуждение. Запоздалый легкий обед. Выход, автобус, Бейкер-стрит, парк, в котором вот-вот зажгут газовые фонари. Мужчина и женщина бредут, взявшись под руки. Пошел мелкий дождик.

В пять часов вечера я стоял перед домом № 45 по Авеню-роуд. Мне открыла экономка; она не заговорила со мной, и я не понял, колумбийка ли она. Мой гостеприимный хозяин спустился только через полчаса. Воображаю, что он тогда увидел: мужчина, чуть младше него, но отделенный несколькими уровнями иерархии (он – классический экземпляр колумбийского правящего класса, я – пария), сидел в его кресле для чтения, положив на колени круглую шляпу и держа в руках его книгу «От Боготы до Атлантики». Перес Триана увидел, что я читаю без очков, и сказал, что завидует. Одет я был… Во что же я был одет? Помнится, во что-то для более молодых, чем я, людей: рубашку с низким воротничком, сапоги, начищенные так сильно, что уличные фонари рисовали на их коже серебристую линию, преувеличенно пышный галстук. В ту пору я отпустил бороду, которая получилась редкой и довольно светлой, потемнее на бакенбардах и подбородке и почти незаметной на плотных щеках. При виде Переса Трианы я вскочил, положил книгу поверх остальных двух на столике и извинился, что взял ее.

– Для того она там и лежит, – отозвался он. – Но пора уже заменить ее чем-то поновее, не правда ли? Вы читали последние вещи Буалева, Джорджа Гиссинга?

Ответа он дожидаться не стал, разговаривал будто сам с собой.

– Да, определенно пора сменить книги в гостиной: не могу же я обрекать каждого гостя на мою графоманскую писанину, тем более если ей уже несколько месяцев.

А потом осторожно, словно выздоравливающего, взял меня под руку и отвел в еще одну гостиную, поменьше, в глубине дома. У книжного шкафа стоял человек с обветренным лицом, остроконечными усами и густой темной бородой. Он рассматривал кожаные корешки, а левая рука его покоилась в кармане клетчатого жилета. Услышав, как мы входим, он обернулся, протянул мне правую руку, и я почувствовал мозолистую кожу опытной ладони, твердость пальцев, знакомых и с элегантностью каллиграфии, и с восьмьюдесятью девятью способами вязать узлы. Наши руки столкнулись, словно две планеты.

– Меня зовут Джозеф Конрад, – представился он. – Я хотел задать вам несколько вопросов.

IXПризнания Хосе Альтамирано

И я заговорил. Еще как заговорил. Я говорил без умолку, отчаянно: рассказал ему все, всю историю своей страны, историю ее жестоких обитателей и их мирных жертв, историю ее потрясений. В тот ноябрьский вечер 1903 года, пока в Риджентс-парке резко падала температура и деревья подчинялись закону осеннего облысения, а Сантьяго Перес Триана наблюдал за нами с чашкой чая в руках – очки у него запотевали от пара всякий раз, как он наклонялся отпить глоток, – наблюдал, восхищаясь игрой случая, сделавшей его свидетелем этого события, в тот вечер я говорил так, что заткнуть меня было невозможно. Там я узнал, где мое место в мире. Гостиная Сантьяго Переса Трианы, сотканная из останков колумбийской политики, ее игр и вероломства, ее бесконечной и неизменно необдуманной жестокости, стала сценой для моего озарения.

Господа присяжные читатели, дорогая Элоиса, в какой-то момент того ноябрьского вечера фигура Джозефа Конрада – вот он задает мне вопросы, а потом воспользуется моими ответами, чтобы написать историю Колумбии, или историю Костагуаны, или историю Колумбии-Костагуаны, или Костагуаны-Колумбии, – начала приобретать для меня неожиданное значение. Я много раз пытался отметить этот момент в хронологии моей жизни, и мне, разумеется, хотелось бы, описать его какой-нибудь громкой фразой Участника Великих Событий: «Пока в России Социал-демократическая рабочая партия разделялась на большевиков и меньшевиков, я в Лондоне открывал душу польскому писателю». Или: «Куба готовилась сдать в аренду Соединенным Штатам базу Гуантанамо, а в эту самую минуту Хосе Альтамирано делился с Джозефом Конрадом историей Колумбии». Но не могу. Такие фразы попросту невозможны, потому что я не знаю, в какой момент открыл душу и поделился историей Колумбии. Пока нам подавали печенье по боготинскому рецепту, испеченное служанкой Переса Трианы? Может, да, а может, и нет. Пока над крыльцом робко начинался мокрый снег и лондонское небо собиралось впервые за зиму завалить им живых и мертвых? Не знаю, не могу сказать. Но все это неважно, важна лишь догадка, которая тогда пришла мне на ум. Вот она: в доме № 45 по Авеню-роуд, при споспешествовании Сантьяго Переса Трианы, я отвечу на вопросы Джозефа Конрада, утолю его любопытство, расскажу ему все, что я знаю, все, что я видел, все, что я сделал, а он взамен достойно и правильно расскажет мою жизнь. А потом… потом произойдет то, что обычно происходит, когда жизнь человека оказывается записана золотыми буквами на доске судьбы.

«История оправдает меня»[39], – кажется, подумал я тогда (эту фразу я у кого-то стащил). На самом деле я имел в виду: «Джозеф Конрад, оправдай меня». Ибо я находился в его власти. Находился в его власти.


А сейчас настала пора открыться. Не имеет смысла откладывать: я должен рассказать о своей вине. «Я расскажу вам совершенно поразительные эпизоды времен последней революции», – говорит один персонаж чертовой конрадовской книги. Так вот я тоже расскажу. Поэтому я возвращаюсь к пароходу «Юкатан». И Мануэлю Амадору.

Мы с отцом познакомились с ним много лет назад на банкетах в городе Панама, устроенных Фердинандом де Лессепсом. Сколько лет было Мануэлю Амадору? Семьдесят? Семьдесят пять? И что делал в Нью-Йорке этот человек, знаменитый своей нелюбовью к путешествиям? Почему никто не пришел его встречать? Почему он так торопился и был так немногословен, почему казался таким напряженным, почему непременно хотел сесть на первый поезд до города Панама? Я вдруг понял, что он не один: все-таки кто-то явился его встретить и даже поднялся на борт (несомненно, чтобы помочь пожилому человеку). Это был Герберт Прескотт, второй суперинтендант железнодорожной компании. Прескотт работал в тех конторах, что находились в городе Панама, и мне показалось любопытным, что он не поленился преодолеть весь Перешеек, лишь бы встретить старого друга. Кроме всего прочего, он хорошо меня знал (мой отец несколько лет был главным рекламщиком компании), но ничего мне не сказал, когда я подошел поздороваться с Мануэлем Амадором. Я не придал этому значения, поскольку сосредоточился на докторе. Он выглядел таким дряхлым, что я инстинктивно протянул руку помочь ему с тяжелым на вид чемоданчиком, но Амадор быстрым движением отвел чемоданчик, и я не стал настаивать. Лишь много лет спустя я понял, что произошло тогда на причале железнодорожной компании. Мне пришлось долго ждать, чтобы выяснить, какое историческое содержимое находилось в чемоданчике, а вот что случилось в моем шизофреническом городе, я понял довольно быстро, всего за пару дней.