Тайная книга Данте — страница 24 из 49

— Дан! — радостно крикнул Бернар, едва они поравнялись.

Но лицо незнакомца оставалось непроницаемым. Он остановился и внимательно посмотрел на Бернара. Было очевидно, что прохожий не узнал его, но боится выдать себя, чтобы не обидеть незнакомца.

— Бернар, я Бернар… из Акры, помнишь меня? — подсказал ему бывший товарищ.

— А, Бернар… — ответил тот, все еще не узнавая.

— Это Даниель де Сентбрун, мой побратим и старый товарищ по оружию! Я вижу, ты жив, тебе удалось спастись не только от мамлюков, но и от французского короля! — представил незнакомца Бернар.

— А, ну конечно, Акра… — оттаял наконец тот. — Прошу прощения, что сразу не узнал тебя — такие печальные воспоминания стараешься поскорее вычеркнуть из памяти…

Бернар извинился перед друзьями и удалился вместе с Даниелем, пообещав вернуться домой около шести.

Оставшись вдвоем, Джованни и Бруно продолжили свой путь. Складывалось такое впечатление, будто с Бруно знаком весь город: каждые десять метров им приходилось останавливаться, чтобы перекинуться словечком с очередным знакомым. Здесь многие говорили о смерти Данте, а еще о возобновившейся вражде двух знатных семей и о жестокости капитана народа,[40] Фульчиери да Кальболи, известного своей кровожадностью. Сам Данте упомянул его в одной из песен Чистилища: лет двадцать назад, когда Фульчиери был подестой Флоренции, он уже прославился кровожадными расправами над белыми гвельфами и просто сочувствующими, стараясь угодить черным, которые щедро платили ему за работу. Перебравшись в Болонью, он остался прежним, начав с того, что приговорил к смерти несчастного испанского студента за похищение возлюбленной, семья которой занимала в городе важное положение. Знатные семьи города выказали свое негодование по поводу такого сурового наказания, но на самом-то деле иностранные студенты были просто хорошим источником дохода, так что не стоило их отпугивать. Зато все стали гораздо спокойнее за своих дочерей: многие заняли места в первых рядах, чтобы посмотреть на казнь, которую они считали слишком суровой. В конце концов, особого вреда от нее не будет, мало ли этих испанских студентов: казнят одного, зато наука будет сотне. Похищенная возлюбленная заперлась в своей комнате, ходили слухи, что в день казни она пыталась покончить с собой. Ее официальный жених нашел такое поведение весьма неприличным.

Джованни поинтересовался, не знает ли Бруно некоего Джованни дель Вирджилио, эклогу к которому сыновья Данте нашли в бумагах отца. Он должен был передать ее лично адресату. «Я прекрасно с ним знаком — это один из моих постоянных клиентов, вечно одержимый сотней воображаемых болезней… Да вот и он сам». Неожиданно они столкнулись с высоким и худым человеком, который представился любителем латинской поэзии. И хотя он писал эклоги, его вымышленное имя было Мопс Сиракузский, подходящее скорее автору буколик. Этим именем он и представился Джованни.

Поклонника латинской музы сопровождал молодой студент по имени Франческо, в Болонье он изучал право. Профессор представил его как весьма многообещающего молодого человека, пишущего великолепные дактилические гекзаметры. Юноша был родом из Флоренции, однако теперь его семья проживала в Авиньоне, при папском дворе. Все они были из белых гвельфов. Его отец, сир Петракко, был хорошо знаком с Данте, ибо сразу после изгнания из Флоренции оба оказались в Ареццо. Профессор заговорил о смерти Данте, которую он назвал настоящей катастрофой и причиной великой скорби. Не так давно он адресовал в Равенну две эклоги, в которых уговаривал Данте написать эпическую поэму на латыни, но ответа не последовало.

— Простите, синьор Мопс, — умудрился вставить Джованни, — не вы ли известны за пределами Тринакрии[41] как Джованни дель Вирджилио?

— Не думаю, что я так уж известен за пределами Тринакрии, но я и не нуждаюсь в популярности среди плебеев. Я и пишу на латыни именно потому, что не хочу, чтобы какие-то ремесленники и погонщики ослов болтали на перекрестках о моих стихах, как они болтают о дантовской Комедии, раз уж Данте опустился до того, что стал писать на языке черни. Только латинский язык может вознести нас на Парнас, не так ли, синьор Франческо?

— Дело в том, — продолжал Джованни немного смущенно, — что, будучи в Равенне, я получил от сыновей Данте эклогу, адресованную некоему Джованни дель Вирджилио, которую должен передать ему лично, но он действительно не слишком известен в том кругу плебеев и черни, где вращаюсь я…

— Давайте скорей сюда, — решительно потребовал Мопс, протягивая руку.

Джованни сразу вытащил из сумки конверт и передал ему. Мопс тут же распечатал его с такой жадностью, с какой оголодавший бродяга срывает обертку с еще горячей лепешки.

Он принялся за чтение со слезами на глазах: «Velleribus Colchis prepes detectus Eous…»[42]

— Я же говорил, что он мне ответит. У него просто не было до этого опыта работы с гекзаметрами… — торжествующе произнес Мопс. Потом он на одном дыхании прочел латинскую эклогу, которую написал ему Данте. — Нет, вам этого не понять, — повторял он то и дело, отрывая взгляд от письма. — Данте хотел мне сообщить, — наконец произнес он, — что он не сможет приехать в Болонью, пока здесь находится Полифем, как он его называет… то есть Фульчиери да Кальболи. До тех пор пока он остается капитаном народа, нога поэта не ступит на камни мостовой Болоньи. И правда, с его-то жадностью, за кругленькую сумму он вполне мог бы передать Данте флорентийским черным гвельфам…

— Как жаль! — промолвил Бруно. — Говорят, что, когда срок его мандата закончится, на смену ему поставят Гвидо Новелло да Поленту, правителя Равенны. Он сам поэт и меценат, так что с его появлением климат существенно изменится, и Данте мог бы оказать городу честь своим длительным пребыванием.

— В любом случае здесь, в районе университета, мы не смогли бы оказать ему достойный прием, поскольку для этого необходимо, чтобы его поэма была написана на латыни, — сказал Мопс. — Чем больше я об этом думаю, тем больше… Но если Господу так было угодно… Как видно, лавровый венок предназначен для кого-то другого, не так ли, господин Франческо? Как подумаю, каким бы великим он стал, стоило лишь ему писать на латыни, я локти готов кусать с досады! Не могу взять в толк, зачем он писал на этом тосканском! А знаете что? Он ведь поначалу хотел написать поэму в гекзаметрах, как у Вергилия, ах, если бы он так и сделал! Уже сейчас, благодаря глубине своей мысли, он считается величайшим поэтом… Но, увы, он изменил свой замысел и стал метать свой жемчужный бисер перед грязными свиньями, и теперь какие-то кузнецы да лавочники могут уродовать его строки, распевать их в своих лавках, пока куют железо или расставляют товар, а священные музы в ужасе бегут прочь.

Пока Мопс говорил, его юный друг то и дело кривился и строил гримасы, словно у него разболелись зубы. Джованни решил вмешаться и защитить человека, о котором все чаще думал как о своем отце.

— А мне кажется, Данте правильно сделал, что написал на простом языке, — заметил он, — если бы он сделал по-другому, это пошло бы вразрез с его политическими убеждениями. Написав Комедию на тосканском, Данте тем самым думал о будущем, о том времени, когда латынь уже забудется и все итальянцы захотят говорить на одном языке, подобно французам. Народный язык — это новое солнце, которое взойдет там, где старое закатится.

— Итальянцы? На одном языке? — произнес Мопс так, словно речь шла о чем-то совершенно невероятном.

Тут к ним присоединился еще один прохожий, назовем его жителем Асколи, чтобы не повторять имя Чекко, ибо именно так его и звали.[43] Как оказалось, ему тоже было что сказать о Комедии Данте, но не о форме, а о содержании.

— Хуже всего в этой Комедии то, — начал он, — что Данте не поучает народ, а преподносит ему фальшивые теории. Ведь он не цитирует ни аль-Кабиция, ни Сакробоско.[44] Данте — это псевдопророк, он проповедует ложь. Достаточно и того, что живой человек, пока у него есть тело, никак не может пройти сквозь хрустальные сферы, так как же Данте это удалось? Но неграмотный народ может поверить ему, и тогда это спровоцирует зарождение куда более опасных заблуждений.

— Опасных? И для кого же? — спросил Бруно.

— И потом, если говорить кратко, — продолжал Чекко д'Асколи, — та астрология, которую практикует этот несравненный обманщик, с какой стороны ни посмотри, держится на одном только честном слове. Хотите, проверим? Проще простого: как начинается его поэма? Земную жизнь пройдя до половины? Но если тридцать пять — это половина, то, исходя из этого, Данте должен был умереть в возрасте семидесяти лет. А принимая во внимание, что умер он в пятьдесят шесть, вам придется согласиться, что он не смог предвидеть даже дату собственной смерти. И вам кажется, что такому астрологу можно верить?

— Но он ведь не астролог, а поэт, — возразил Джованни.

— Тогда расскажите нам, что вы знаете о собственной смерти, если вы считаете себя более компетентным астрологом, — добавил Джованни дель Вирджилио.

— Нет ничего проще: это произойдет между семьсот пятым обращением Марса от Рождества Христова, и сто двенадцатым обращением Юпитера, надо только провести некоторые расчеты…

— Но вот так, с ходу, вы назвали временной отрезок в десять лет, — сказал Бруно, прикинув в уме и быстро все подсчитав.

— А Данте ошибся на четырнадцать, делайте выводы…

— И все же, по-моему, вы умрете слишком молодым…

— Не пропустите этого события: я приглашаю вас на мои похороны!


Джованни думал о том, что в Болонье было немало людей, завистливых профессоров или кровожадных политиканов, имеющих массу причин желать смерти Данте.