Островом управлял герцог Таранто. Сам герцог находился под покровительством Анжуйской династии, постоянно на Корфу пребывал лишь его наместник. Очень скоро представители охранного гарнизона поднялись на корабль, чтобы проверить документы и получить таможенную пошлину. Вместе с солдатами на борту был секретарь флорентийской компании, на которую работал Даниель, и тут же указал на него охране. У Дана было какое-то специальное разрешение, он показал его командиру гарнизона и добавил, что Бернар путешествует с ним. Тем временем Бернар уже разговорился с одним из охранников, который был родом из Южной Италии.
Едва оказавшись на берегу, друзья сразу направились в гостиницу, что была неподалеку от порта. Но довольно скоро Бернар тихонько покинул свою комнату и, осторожно озираясь по сторонам, вернулся обратно в порт, где на маленьком молу разговорился с местными рыбаками. Он спрашивал, за сколько они согласны отвезти его на материк. Те немногие, что соглашались, называли немаленькую сумму. «Все зависит от погоды, кроме того, в здешних местах всегда есть риск, что могут напасть пираты. На материк лучше отплывать с южной части острова», — говорили они.
Бернар договорился, что вернется на следующий день, чтобы уплатить задаток и назвать точную дату и место отъезда. Он торопился: уже была ранняя осень, скоро погода совсем испортится, а там и до зимы недалеко.
VIII
Джованни проснулся, потому что в дверь барабанили со страшной силой. Он никак не мог окончательно прийти в себя и не сразу понял, где он и в какой части комнаты стоит кровать, на которой он лежит. Из-под двери пробивалась широкая полоска света, еще одна, поуже, струилась из щели между оконными ставнями.
— Открывайте!
— Подождите, дайте сначала одеться.
Он встал, быстро надел штаны и рубашку, распахнул ставни, а затем наконец открыл дверь.
— Джованни Алигьери?
— Джованни да Лукка, — ответил он. — Я больше не Алигьери.
— Следуйте за нами. Наш господин желает говорить с вами.
На юношах была обычная городская одежда, однако Джованни показалось, что он видел их вчера среди солдат свиты мессера Моне и господина Бонтуры. Оба были высокие и сильные, на лицах застыло выражение тупой агрессии, отнюдь не располагающее к разговору. «Лучше уж поговорить с их господином», — подумал Джованни. Он быстро собрался и через несколько минут уже шагал по улице. Стражники пристроились с обеих сторон и не отставали ни на шаг, поэтому он чувствовал себя, словно вор, которого ведут в камеру.
— Красивый город, — попробовал он было завести разговор.
— Ага, — ответил один.
— Я из Лукки… Вам не приходилось там бывать?
— Нет, — ответили они хором.
— А вы из Флоренции?
— Нет.
Было ясно, что продолжать диалог бессмысленно, поэтому Джованни замолчал. Они быстро прошли по старому мосту, на котором были понатыканы деревянные домишки, и молча повернули в сторону центра. Вскоре они подошли к богатому дому, похожему на небольшой замок: две башни у главного входа, тяжелая дверь, большое витражное окно придавали ему внушительный вид. Когда они оказались в просторном атриуме, Джованни стало ясно, что в этом здании находились только залы для приемов и помещение для охраны, а сами хозяева жили где-то дальше, скорее всего, за тем парком, что виднелся из окна. Широкая лестница вела на второй этаж, его проводили наверх. Он вошел в зал и сразу узнал витражное окно, которое видел снаружи. Из него открывался хороший вид на город: река Арно и древние городские стены вдоль русла, из-за которых выглядывали верхушки башен и колоколен. Обстановка комнаты была простой и строгой. Великолепные фрески на стенах изображали сюжеты евангельских притч: блудный сын, добрый самаритянин, а самая большая, которая сразу бросалась в глаза, живописала притчу о талантах.[54] Мессер Моне восседал на деревянном троне, украшенном золотом и драгоценными камнями, фреска была прямо у него за спиной. Он сделал Джованни знак приблизиться. Перед ним на роскошном пюпитре лежала огромная бухгалтерская книга, а рядом с нею листок, испещренный арабскими цифрами, и счетная доска на десять колонок.
— Итак, — с отсутствующим видом произнес мессер Моне, — господин Бонтура поведал мне, что вы — родной сын поэта Алигьери.
— Дело в том, что это не совсем так, — ответил Джованни. — По правде говоря, я и сам не знаю, кто мой отец, а мать мою звали Виола.
— А, это та самая, «чье тридцать тайное число»![55] Как видите, мы с господином Бонтурой в курсе дела. Но должен вам признаться, что мессер Дати несколько недоволен тем, что вы совершенно свободно разгуливаете по нашему городу, откуда, если мне не изменяет память, вас изгнали специальным указом.
— На самом деле нотариальный акт, из которого следует, что я — сын Данте Алигьери, был отменен и утратил силу, а потом…
— И что же потом?
— Потом Данте умер…
Мессер Моне удивленно приподнял брови и посмотрел на Джованни так, словно мысли его были очень далеко. Неожиданно он спросил:
— Какими судьбами во Флоренции, молодой человек?
Джованни посмотрел ему в глаза и вдруг почувствовал в этом взгляде такой холод, словно нырнул в ледяное озеро. Он на ходу придумал какую-то отговорку:
— Один купец из Болоньи отправил меня во Флоренцию, прямо в пасть волку, вернее сказать, волчице…
В ответ на это мессер Моне бросил на него презрительный взгляд.
— Обеспокоенный исходом своих коммерческих операций, он отправил меня разузнать, куда ему лучше вложить свои деньги, ведь торговый климат в Европе портится, поговаривают даже о том, что близится период застоя. Ему бы хотелось получить сведения о том, что происходит во Флоренции, поскольку он уверен, что это то самое место, откуда дует ветер, и то, что происходит в вашем городе, скоро отзовется по всей Италии. Не могли бы вы, любезный господин Моне, что-нибудь ему посоветовать?
Мессер Моне жалостливо посмотрел на него:
— В Болонье имеется мое представительство, вы вполне могли бы обратиться туда и получить хороший совет. И как же вы справились? Что вам удалось разузнать? Какие наблюдения вы сделали за время пребывания в нашем городе?
— Сказать по правде, — ответил Джованни, — одного дня недостаточно, чтобы оценить обстановку. Но даже за столь короткое время я смог ощутить несколько отрицательных моментов. Прежде всего меня поразило огромное неравенство, которое бросается в глаза гораздо сильнее, чем в Лукке времен моего детства. Создается такое впечатление, что богатые люди стали еще богаче, а бедные — беднее. Я вижу в этом недобрый знак. Видите ли… По образованию я врач и философ, поэтому общество я рассматриваю как единый организм, в котором деньги выполняют функцию крови, а кровь, как известно, должна подпитывать тело… Если циркуляция нарушается и кровь скапливается в одном месте, а в другое не поступает, то врачу очевидно, что это дурной знак, ведь таким образом возникает сильная опасность образования гангрены, что вскоре скажется на всем организме. Еще я подметил, что влиятельнейший человек, владеющий несметными богатствами, может вдруг остановиться посреди площади и отдать приказ избить несчастного скомороха. А если такой властительный господин, обласканный судьбой, гневается на простого бродячего менестреля, — это тоже весьма дурной знак. Это говорит о том, что такой человек, прежде всего, не уважает самого себя, не ценит того, что Господь дал ему в этой жизни, и лишь затем указывает на его пренебрежительное отношение к певцу. История подсказывает нам, что надменность сильных мира сего никогда не доводила до добра. Я жду от влиятельных господ смелых решений, а не глупой спеси, поэтому я бы не стал вступать с подобными людьми в торговые отношения, даже если бы речь шла об одном флорине. Наверное, я посоветую своему знакомому вложить деньги в земельные угодья.
— Не судите сгоряча, — произнес господин Моне. — Сатира тоже должна иметь свои пределы: отпускать шутки в отношении умерших мне кажется совершенно непозволительным, тем более когда дело касается моей покойной жены. Увы, она давно покинула меня! Спросите кого угодно, что это была за женщина! Настоящая святая!
— Но избить бедного поэта — это еще хуже, — возразил Джованни. — Ведь святое предназначение сатиры, о чем говорили еще древние мудрецы, — напоминать нам о том, что мы всего лишь люди, и притуплять тем самым зависть богов. Сатира помогает человеку увидеть свои недостатки со стороны и не расслабляться, тем самым она привязывает нас к земле, которая есть источник нашей жизни. И мне кажется, что куда лучше отнестись с пониманием к поэту, который немного перешел черту, чем пытаться запугать его и заставить замолчать навсегда.
— Так пусть нападает на меня, а не на мою жену, святейшую из женщин! — вскричал господин Моне. — Так делал тот, кто назвался вашим отцом.
— Данте Алигьери.
— Да, Алигьери.
— Говорят, что вы не питали к нему симпатии.
— Не будем ворошить прошлое…
Господин Моне принялся рассматривать свои ногти, на лице его промелькнуло грустное выражение, и через несколько мгновений он стал совсем мрачен. Он обратил взгляд к окну, откуда виднелся весь город, и немного повеселел.
— Это старая история, — повторил он, — и время расставило все на свои места. Мир и покой его душе, — кто знает, быть может, он теперь в раю, о котором он столько написал… Однако говорят, что он не успел закончить свою поэму. Какая жалость! Хотя, по правде говоря, я не поклонник этого произведения, в нем столько враждебности, столько злобы… Он втоптал в грязь репутацию многих знатных семей, гораздо более известных, чем его собственная. Ему бы не следовало помещать в ад нескольких пап, ведь папы — наместники Христа, они почитаются как святые… Тем самым Данте зароняет семена недоверия и оскверняет нашу Церковь, святость которой для меня несомненна. Он клеймит даже тех, кто ссужает деньгами знатнейшие семьи и компании Европы, он называет их мздоимцами, а меж тем эти люди — соль земли. Тем самым ваш отец внушает людям устаревшую точку зрения, которую опровергла сама история. Мы даем нуждающимся собственные флорины, чтобы они могли заниматься коммерцией и богатеть, и нет ничего плохого в том, что нам достанется крохотная часть нажитого ими богатства. Без нас никакое развитие было бы невозможно. Даже досточтимые Отцы Церкви смогли отказаться от этого узкого взгляда на мир и понять, что давать деньги в рост — это не так уж плохо, хоть раньше это и считалось грехом, торговлей временем, распоряжаться которым дано лишь Господу Богу. «Num-mus non parit nummos»,