е весло, навалился на него всем своим весом – сила его рук против силы реки. Лодка медленно, лениво стронулась с места. Он крикнул: «Бога ради, Уилли, съешь тебя акулы, хватай кормовое весло!» – и сам понял, что из глотки его раздалось только невнятное сипение.
Но Уилли что-то там прочел по его лицу или услышал, во всяком случае, он налегал на весло, пока нос лодки не уткнулся в мангровые заросли и она, вздрогнув, не замерла. Обратное, отливное течение было хорошо заметно, но через мгновение киль лодки зарылся в ил. Они прибыли.
Торнхилл прыгнул за борт, ил крепко ухватил его за ноги. Он попытался сделать шаг, но ноги затянуло еще глубже. С огромным усилием он вытащил одну ногу и стал высматривать, как бы поставить ее между мангровых корней. С чавкающим звуком вытянул вторую ногу и двинулся к берегу. Пробираясь через кусты, наклонил голову и прикрыл глаза, чтобы не пораниться, и вот он уже вырвался на сушу. Здесь, за казуаринами, была лужайка, вся в нежной зеленой траве и желтых маргаритках.
Его собственная лужайка. Его лужайка, потому что он поставил на нее свою ногу.
Ничего похожего на тропинку через лужайку не было. Однако в каких-то местах трава была примята, и эта примятость шла через лужайку с маргаритками, поднималась на склон, вилась между кочками и пестрыми, торчащими из земли валунами.
Он шел по этой земле почти невесомыми шагами, ноги сами находили путь. Он был так взволнован, что почти не дышал.
Мое… Это все мое.
Ноги вынесли его на склон, туда, где между скалами сверкал ручеек, туда, где росли молодые деревца. Он вышел на поляну – деревья расступились, чтобы дать простор для игры света, для тени, для листьев и воздуха. Кругом все замерло, будто все живые существа бросили свои занятия, чтобы на него посмотреть. Когда у него из-под ног с клекотом вылетел голубь и уселся на ветку, склонив голову и кося на него глазом, у него по коже пробежали мурашки – он вдруг испугался. Деревья стояли вокруг молчаливой толпой, ветки их замерли в полужесте, бледная кора свисала длинными лентами, обнажая ярко-розовую кожу стволов.
Он сорвал шапку, почувствовав непреодолимое желание ощутить головой дуновение воздуха. Это его собственный воздух! И вот то дерево с серыми клочьями коры – его собственное дерево! Поросшая травой кочка, каждая освещенная солнцем травинка на ней – это его кочка и его трава! Даже москиты, поющие над ухом, принадлежат ему, и большая черная птица на дереве, которая таращится на него, не мигая.
Ветра как такового не было, но листья шелестели под легкими дуновениями, тень от расположенного к западу горного гребня понемногу спускалась к поляне, хотя деревья все еще купались в густом солнечном свете.
Он был единственным человеком на земле – он, Уильям Торнхилл, Адам в раю, жадно пил воздух своего собственного только что созданного мира.
Черная птица наблюдала за ним с ветки. Он посмотрел ей в глаза. «Кааар, – сказала птица, помолчала, словно ожидая ответа, и повторила: – Кааар». Теперь он разглядел ее кривой клюв с крюком на конце, таким удобно рвать плоть. Он вскинул руки, и она взмахнула крыльями, но не стронулась с ветки. Он подобрал камень и швырнул в птицу. Она смотрела, как летит камень, в последний миг взмыла с ветки и, низко пролетев над его головой, скрылась в той стороне, где река.
В центре поляны он четыре раза провел по земле каблуком. Здесь никогда не было ничего подобного этим прямым, выстроившимся квадратом линиям, и они изменили все. Здесь человек нанес свою отметину на лик земли.
Поразительно, как мало надо, чтобы часть земли стала принадлежать только тебе.
Натянуть кусок парусины, чтобы устроить временное пристанище, оказалось совсем не просто. Они с Уилли и Диком, до дрожи напрягавшим тонкие ручонки, боролись с тяжелой тканью. Загнать колья в каменистую почву никак не получалось, и они вынуждены были обкладывать каждый кол камнями, чтобы хоть как-то их удержать. Наконец им удалось поставить кривобокую и жалко сморщившуюся палатку.
К тому времени, как они закончили с палаткой, солнце уже скрылось за гребнем горы. На поляну легла тень, окутав их холодком, однако утес над рекой еще купался в последних лучах, сияя ярко-оранжевым в тех местах, где порода выходила наружу.
Сэл все еще оставалась на «Надежде», она забилась под полупалубу с двумя младшими и младенцем. Краски постепенно возвращались на ее лицо, но она все равно выглядела как человек, выздоравливающий после тяжелой болезни. Похоже, она не торопилась обследовать свой новый дом. Сидя в лодке, она словно еще оставалась там, откуда прибыла.
Торнхилл понимал, что, хотя это путешествие, из Сиднея до мыса Торнхилла, заняло всего день, а путь от Лондона до Сиднея – почти целый год, расстояние, которое они сегодня преодолели, было намного большим. С этого безлюдного берега, где слышался лишь шорох листьев и птичий крик, Сидней казался метрополией, лишь размерами уступавшей Лондону.
Пришел Уилли, уселся рядом с ней. «Мы поставили палатку, Ма, хорошую, – сказал он. – И костер развели, ты согреешься». Рот Сэл дрогнул в улыбке, и она, сделав над собой усилие, встала. Уилли показалось, что ее стоит еще поуговаривать: «Мы поставили воду в котелке, чай сделать, и лепешки в золе доходят». Братец, услыхав о чае и лепешках, сглотнул слюну и посмотрел на мать. Маленький Джонни бросил обрывок веревки, которым играл, и протянул ручки, чтобы его взяли. «Лепешку, Ма», – закричал он.
Сэл выпрямилась, обернула шаль вокруг себя и младенца. Торнхилл видел, что она уже решилась, но не могла ничего произнести. Братец, чтобы подтолкнуть ее, заверещал громче: «Ма, я есть хочу!» Дик подал ей руку, чтобы помочь пробраться среди сваленных в лодке тюков и перейти по проложенному через прибрежный ил мосточку на сушу.
Палатка, наскоро сложенный из камней очаг, мирная поляна среди деревьев – все это казалось таким приветливым. Но увидев все это ее глазами, Торнхилл понял, каким хрупким выглядел этот новый дом. По сравнению с ним хижина под вывеской «Маринованная Селедка» казалась такой же основательной, как собор Святого Павла.
И только теперь до него дошло, что́ за предприятие он затеял. Жизнь у Сэл здесь будет очень тяжелой. Она будет неделями оставаться совсем одна, пока он будет плавать вверх и вниз по реке на «Надежде», компанию ей составят только дети. А если кого из них укусит змея? Здесь же нет ни врача, ни священника, который мог бы прочесть молитву над телом. Ослепленный страстью к этому куску земли, он проскакивал через подобные мысли и не думал о том, как заживет здесь, где единственным признаком человеческого существования будет огонь в очаге и его Сэл.
«Ну, разве плохо мы устроились?» – объявил он бодрым голосом, но ответом ему было скептическое молчание да жалобный крик птицы.
Дети смотрели на отца, их личики осунулись от усталости. Сэл огляделась, ища взглядом хоть что-то привычное, знакомое. Он видел, что все это казалось ей чем-то недоработанным – густая трава, искривленные деревья, свист ветра в казуаринах. Для нее это место было всего лишь материалом, из которого состоит мир, но не мир сам по себе. Здесь не было ни одного камня, обработанного человеческими руками, ни одного дерева, посаженного человеком.
Когда он плавал с Блэквудом, они часто, пережидая прилив или отлив, разбивали лагерь на берегу, и он знал, что человек вполне может выжить в таком месте. Но Сэл никогда не заходила дальше сада губернатора.
«Значит, Уилли, вот оно и есть, это место», – сказала она. На самом деле это был никакой не вопрос. Откинула выбившиеся из-под чепца волосы.
Маленький Джонни, обычно мельтешивший повсюду на своих еще толстеньких ножках, стоял, прижавшись к матери и спрятав лицо в складках ее юбки. Братец заныл. В пять лет ему уже не пристало быть таким плаксой, и порою Торнхиллу хотелось закатить ему хорошенькую оплеуху.
На мгновение он подумал, что все это лишено смысла. Ну разве может такой маленький осколок человеческого – эта бледная женщина, эти дети, которые едва могут ходить и разговаривать, – хоть что-то изменить, как-то повлиять на необъятность этого места?
Он глянул вниз, на реку, изрытую ямочками, потому что течение снова поменялось. И что-то в ее нежном свете, в сиянии выстроившихся вдоль нее утесов заставило его забыть и холодный лес, и трудности, и отчаяние, которое Сэл тщетно пыталась скрыть. Небосвод сиял – огромный, бездонный. Никакой взгляд не мог его испить. Серп луны вырисовывался так четко, будто его вырезали из бумаги и приклеили на небо – такую же луну он тысячи раз видел в вечернем небе над Темзой. И они оба были теми же людьми, которые прошли через смерть и вышли на другой стороне.
Он сделал глубокий вдох. «Это же ничем не отличается от Темзы, милая, – сказал он. – От такой, какой она была когда-то». Он хотел, чтобы она услышала в его словах то, что он намеревался высказать: «Совсем как старая добрая Темза до того, как на нее пришли римляне». Она стояла, понурившись, посадив на бедро младенца, храбро сжав свой прекрасный рот и, как он подумал, с трудом сдерживая слезы.
Он понимал, что ему надо молча напоить ее чаем, накормить лепешкой, уложить в устроенную в палатке постель. Утром, при солнечном свете, все будет выглядеть куда приветливей. Но он никак не мог остановиться, и его голос стелился по поляне: «Вот там внизу, возле лодки, – разве не в этом месте находилась бы церковь Христа, и разве ты не видишь, что вот там – Хай-стрит Саутуарка?»
Да, это была фантазия, но в его глазах она обретала реальность, и дети начали поворачиваться, чтобы увидеть и церковь Христа, и Хай-стрит. Он показал на утесы на другой стороне реки. В одном месте в почти сплошной стене образовался разрыв, он белел, словно след от овсянки на груди старика. «А помнишь, какой крутой подъем к Святой Марии на Холме? Если идти мимо Зала водников? Разве вон то место не похоже?» Он сам слышал умоляющие, успокаивающие нотки в своем голосе.
«Этот подъем все еще там, – голос Сэл дрогнул, то ли от смеха, то ли от слез. – Все еще там, где и всегда был». Она села на бревнышко, которое он подтянул к огню. Покачала головой, словно удивляясь самой себе: «Беда в том, что нас там нет».