днял руки к лицу, из носа и рта шла кровь, и он плакал молча, как ребенок.
Головастый и Твист кинулись к Блэквуду. Торнхилл обхватил его сзади за плечи, чувствуя, как напряжены у него все мышцы. Блэквуд стряхнул их с себя и вышел из хижины. Все молча слушали его тяжелые шаги.
Когда он ушел, Барыга прошептал окровавленным ртом: «Эй вы, дайте выпить, человека чуть не убили». Головастый протянул ему кружку, и Барыга выпил ром одним глотком, как воду. Губы у него были разбиты, те немногие передние зубы, что еще оставались, выбиты. «Мерзавец еще пожалеет», – произнес он хриплым дрожащим голосом, и Торнхилл видел, как при каждом слове на губах у него вздувались кровавые пузыри. Дрожащей рукой Барыга отер рот и глотнул еще рома: «Все они еще пожалеют!»
Все разошлись. Торнхиллы легли, но сон не шел. Наконец Сэл заговорила – он знал, что она это скажет. «Надо уезжать, Уилл», – тихо произнесла она.
Он прошептал в ответ: «Куда? Куда мы можем поехать?» Он услышал, как она недоверчиво хмыкнула: «Домой Уилл, куда же еще? Продадим все, и поедем».
«Но ведь пяти лет-то еще не прошло, только полгода! – это была его первая реакция, и уже произнося эти слова, он понял, что не о том надо говорить, не о нарушении данного ими друг другу обещания. И быстро добавил: – Мы же еще не собрали столько, сколько надо! И близко не собрали!» Она приподнялась, облокотилась на стену, чтобы видеть его лицо. «А сколько надо, Уилл? – спросила она. – Сколько будет достаточно?»
Но он не мог назвать суммы. «Я не собираюсь снова перегонять баржи! – в нем росло негодование, он давил его, стараясь говорить так, будто они обсуждали какую-то обыденную вещь вроде погоды. – Ты помнишь дом Батлера?» Он почувствовал, как в ней пробуждается воспоминание о грязных мешках, на которых они спали, о полчищах блох, о клопах, которые грызли их ночи напролет. Она и по сей день помнила вонь, стоявшую в доме Батлера.
«Да, Уилл, – и он понял, что она заранее знала, как он мог бы возразить. – Хорошо, тогда давай переедем в Уилберфорс или еще в какой другой город, куда черные не суются. Делом можно заниматься и оттуда, так же как и отсюда».
Он молчал, пораженный тем, как тщательно она все продумала. Как любой хороший торговец, она сначала запросила максимальную цену, а потом демонстративно снизила до той, которую и собиралась выручить за товар. Она повернулась к нему, выражение ее лица в полутьме было невозможно разглядеть: «Снова откроем там “Маринованную Селедку”, как в Сиднее. Будем загребать денежки горстями».
Он испугался: она просчитала все варианты и пришла к вполне определенному выводу. «Слушай, Сэл, – начал он и осадил себя: он должен говорить так, будто все это его совершенно не волнует. – Если б они хотели нам навредить, они бы уже давно это сделали, – он тронул ее ухо в том месте, где на него падал свет от очага. – Мы же договорились: пять лет, помнишь? Худшее время уже позади – она вытянула ноги вдоль его ноги, но промолчала, и он продолжал: – У них есть свое место, у нас – свое. Мы к ним не лезем. К тому же у нас есть ружье».
Она снова улеглась под одеяло и, немного помолчав, глубоко вздохнула и сказала: «Больше не хочу видеть здесь Барыгу. Этот человек на всех нас беду накличет». Она говорила угрюмо, потерянно, как человек, готовый сдаться вопреки всему, во что верит.
И он не верил в то, что убедил ее. Другая женщина плакала бы, шумела, заставила бы в конце концов перебраться в Уилберфорс. Он любил ее еще и за то, что она не была такой, но понимал: она права – беда близко.
Он не мог бросить это место. Разве можно, проплывая мимо, смотреть, как здесь хозяйничает кто-то другой? Это же все равно, что отдать кому-то чужому свое дитя.
Он все слушал, ждал, когда Сэл уснет, но она не засыпала, лежала на боку, повернувшись к нему. Но не обнимала, а думала свою думу.
Река крови
Через неделю после нападения на Уэббов, голубым и серебряным утром, «Надежда» скользила мимо Дарки-Крик. Торнхилл обратил внимание на отсутствие каких-либо признаков жизни. Не было видно дымков, поднимавшихся из ущелья, по которому прошли люди капитана Маккаллума. Только птицы взлетали, кружились, ныряли в деревья.
Он мог проплыть мимо, но что-то заставило его повернуть румпель. Прилив легко понес лодку вверх по ручью. Ветра не было, мангровые заросли по обеим сторонам царапали борта. Лодка скользнула дальше, туда, где заросли отступили, открыв ровный берег.
Он вылез из лодки и по воде побрел к берегу. Торнхиллу показалось, что тишина вокруг него словно сгустилась. Захотел вернуться в лодку и поплыть назад, к реке, прочь из этой густой тишины. Крикнул: «Эй!» – просто чтобы услышать человеческий голос, но тишина поглотила звук. Казалось, исчезли даже москиты. Он ступил на берег. Чем скорее он увидит то, что увидит, тем скорее отсюда уберется. Хижины черных стояли вокруг остывших кострищ. Они, как обычно, спалили все, что окружало лагерь, так что земля была расчищена. На земле, ярко выделяясь на темном фоне, лежала пара пустых мешков из-под муки, валялась деревянная миска, в которой замешивали лепешки, с присохшими к ней желтыми остатками.
Он подождал, но ничего не изменилось. Птица над головой захлопала крыльями и перескочила с ветки на ветку. Он нагнулся и заглянул в ближайший шалаш. Сначала он ничего не видел, только тени. Потом различил в тенях мужчину и женщину, оба были мертвы. Множество блестящих мух жужжали и ползали вокруг них. Мужчина лежал на спине, он выгнулся дугой и так и умер. Рот распахнут, на подбородке застыла рвота. Раскрытые глаза подернуты пленкой смерти. Рука женщины была воздета, словно она пыталась схватить воздух. Он видел линии на ее желтой ладони. Запах был чудовищный.
Он вынырнул назад, на свет. За хижиной лежали другие тела – еще один мужчина, женщина с мертвым ребенком на руках. Даже у ребенка ротик был окружен засохшей желтой пеной, в которой роились мухи.
Ему все виделось с невероятной четкостью, каждая соломинка на земле казалась более реальной, чем была на самом деле, будто такое с ней сотворил солнечный свет, вырвавший ее из тени.
Услышав звук, он подумал, что это стонет он сам. Когда звук раздался снова, он сказал себе, что это птица, или что это ветки трутся друг о друга. Но когда звук раздался в третий раз, ошибки уже быть не могло: человек, живой, еще один живой человек на этой поляне. Ноги, помимо его воли, как в ночном кошмаре, понесли его в ту сторону, откуда раздавался звук.
Это был мальчик, все еще с худенькими детскими плечиками, не старше Дика. Он лежал на земле, подтянув колени к подбородку. Изо рта у него свисали потеки рвоты, он испражнился под себя.
Мальчик выгнулся и снова застонал. Голова у него дернулась – его опять стошнило. Про лицу и груди, на которую попала рвота, ползали мухи.
Торнхилл никак не мог понять, что делать, только чувствовал, как его спину и плечи заливает влажный солнечный свет. Он поднял взгляд от мальчика, посмотрел на лес – лес ничем не помог. Над ущельем, высоко, там, где было небо, где была вечная голубизна, крылом к крылу летели две утки.
Он заставил себя заговорить, просто чтобы нарушить злые чары: «Я ничего не могу сделать для тебя, парень». Он хотел отвернуться, оставить все как есть, пусть потом это найдет кто-то другой.
Но почему-то он не мог уйти просто так. Да, надо дать мальчику попить. Уж это-то он сделать может. А потом уйдет.
Знакомые очертания «Надежды» как-то успокоили. Так, вот место на носу, где он держит бочонок с водой. Затычка сбоку, которая выскакивает, если не приладишь как следует. Звук воды, льющейся в кружку. Знакомый, привычный мир.
Идя назад к шалашам, он уговаривал себя, что там ничего нет. Нет никаких окоченевших, скрюченных последними конвульсиями тел, нет мальчика, свернувшегося клубком, умирающего дюйм за дюймом.
Но были тела, и был мальчик, который, моргая, смотрел на него. Теперь он перевернулся на спину, подтянул к груди колени. Торнхилл подошел, и лицо мальчика сморщилось, он покрутил головой из стороны в сторону. Увидев кружку с водой, облизнул губы, что-то прошептал, потянулся к ней.
Торнхилл стал рядом с ним на колени. Подсунул руку ему под голову – какие мягкие у него волосы, под ладонью он чувствовал круглый затылок, такой же, как у него самого.
Он поднес кружку к губам мальчика, и тот начал жадно пить, и пока он пил, тельце у него снова выгнулось, вода пошла назад вместе с зеленоватой рвотой.
«Господи, помоги!» – испугавшись, крикнул Торнхилл. Он не собирался молиться, но эти слова прозвучали как молитва.
Мальчик больше не двигался. Вода никак ему не помогла, но он все еще не закрыл глаза. Он снова попытался подтянуть колени к груди и посмотрел на Торнхилла. Глаза у него остекленели. Торнхилл подумал, что мальчик, наверное, умер, но тот снова застонал, ниточка слюны скользнула по подбородку. Торнхилл почувствовал, как в нем самом словно все остановилось, замерло. Если он шелохнется или хотя бы вздохнет, то яд проникнет и в его тело.
Похоже, он ничего больше не мог сделать, разве только вернуться к себе на лодку. Он оттолкнулся от берега и, помогая себе веслом, прорвался через мангровые заросли к реке. Когда он вышел на открытую воду, ему показалось, будто над ним подняли крышку погреба. Он никак не мог напиться речного воздуха, он стоял на носу, полными легкими вдыхая этот чистый и прохладный воздух. Он не оглянулся, не посмотрел на то место на Дарки-Крик, над которым кружили птицы.
Он знал, что никому не расскажет о том, что видел. Потому что некоторые уже знали – например, Головастый. Это ведь он говорил о зеленом порошке.
Он знал, что ни за что не поделится с Сэл увиденным, не расскажет ей о мальчике. Это было еще одной тайной, запечатанной в дальних уголках памяти, таких дальних, что можно делать вид, будто ничего этого не было.
На следующее утро Дик, вздымая клубы пыли, примчался в хижину с воплем, что черные залезли в кукурузу. «Не просто залезли, Па! – задыхаясь, выпалил он. – Они ее собирают! Складывают в свои плетеные мешки и уносят!»