Тайная река — страница 57 из 59

В гостиной висел портрет «Уильяма Торнхилла с мыса Торнхилла», напоминавший ему о том, кем он стал. Был еще другой портрет, но его спрятали под лестницу.

Этот первый портрет был откровенно неудачным. Художник лишь недавно сошел с транспортного судна, на нем был сюртук в ломаную клетку, лишь слегка потертый на манжетах, копна шелковых волос и кембриджский диплом с отличием. Торнхилл не стал больше ни о чем расспрашивать, поскольку понятия не имел, что такое диплом с отличием, но этот тип определенно производил впечатление джентльмена. За свои деньги Торнхилл желал получить только лучшее, даже готов был переплатить: пусть все понимают, что его деньги ничем не хуже денег всех остальных.

Художник заставил его стать возле маленького столика, который притащили из гостиной, и постараться «повернуться чуть вбок, совсем немного, просто смотрите на угол камина, сэр». Приятно, когда к тебе обращается «сэр» джентльмен с дипломом из Кембриджа, даже если он и знает, что Уильям Торнхилл – из тех, кого называют старыми колонистами, что на деле является вежливой формой выражения «старый каторжник».

Джентльмен в сюртуке в ломаную клетку вглядывался, наносил мазки и осторожно выспрашивал клиента о его прошлом. Торнхилл послушно отвечал.

Но в этом рассказе Уильям Торнхилл родился не в грязном Бермондси, а в чистом Кенте, у меловых отрогов. И поймали его, потного от страха, не у причала Трех Кранов с досками, принадлежавшими Маттиасу Прайму Лукасу, а был он захвачен на галечном пляже с грузом французского бренди в лодке. И это было его прикрытие, потому что на самом деле он работал на короля, перевозил английских шпионов во Францию.

Это была отлично сконструированная история, все детали подогнаны так ладно, как будто ее рассказывал сам Лавдей, а ведь это была именно его история. Но от этой кражи-то никто не обеднел, верно? В этом месте, где все начинали жизнь заново, подобных историй было что ракушек на берегу. В такой раковине мог поселиться краб и жить, пока она не становилась для него слишком тесной, тогда он перебирался в другую, побольше. Лавдей тоже нашел себе новую историю, в ней была юная дева, жестокий отец и оговор. Так что старая история ему уже была без надобности.

Сэл искоса наблюдала за мужем, пока он излагал эту историю джентльмену из Кембриджа – одной половиной рта, чтобы не испортить позы. А когда добавил еще и встречи при луне с дочкой богатого судовладельца, она опять-таки промолчала.

Но джентльмен из Кембриджа написал неважную картину. Желая втереться в доверие к работодателю – возможно, в надежде на новую комиссию, портреты шестерых детей и жены вдобавок, – он придал портретируемому черты лучшего из известных ему представителей человеческой породы, а именно – самого себя. Так что Торнхилл, от природы крепкого сложения, получился изящным господином с выпирающим под странным углом костлявым коленом и аккуратненькой головой с завивающимися над ушами волосами и бледным ликом.

В руке он держал полуоткрытую книгу. Книгу предложил сам Торнхилл, и на лице джентльмена из Кембриджа, когда он прилаживал на книге пальцы клиента, было написано негодование. Мерзавец решил поиздеваться над заказчиком, поскольку тот держал книгу вверх ногами. Все сделали вид, что это просто недосмотр художника, но Торнхилл терпеть не мог этот портрет. Заплатил он без звука, как истинный джентльмен, но не стал заказывать портреты детей и жены.

Лавдей порекомендовал другого художника, к тому же, как и они сами, старого колониста.

Портрет, написанный Аптоном, его поразил.

Он в визитке сидел за столом. Аптон заставил его держать подзорную трубу, но таким манером, каким ни один нормальный человек подзорную трубу держать не станет – как-то кокетливо уложив ее на кисть руки. Он пожалел, что не настоял на своем, что так трубу не держат, да и вообще сомневался в уместности присутствия подзорной трубы на портрете. Он подозревал, что это каким-то образом сообщит о нем нечто достойное осмеяния, вроде книги вверх ногами.

Аптон поймал этот его странно неуверенный взгляд. Портрет воплощал все то, что произошло в его жизни. Он видел в нем и твердость, но и нечто другое – растерянность. Это был портрет человека, озадаченного тем, что может вытворить жизнь.

• • •

В «Газетт» написали о том, что случилось тогда у Блэквуда. Медленно, монотонно, как бы отстраняясь от произносимых ею слов, Сэл прочитала написанное вслух. Туземцы виновны в актах мародерства и незаконных действиях. Произошла стычка, и поселенцы их разогнали.

Нельзя сказать, чтобы это было абсолютным враньем. Но все-таки события описывались не совсем так, как Торнхилл их помнил.

В «Газетт» не говорилось, конечно, о женщине, которую Торнхилл не мог забыть, о том, как сверкали во мраке ее зубы, о каплях крови на ее коже. Или о мальчике, отведавшем угощения Головастого, и выгибавшемся, словно рыба на крючке.

Когда он вернулся домой после большого костра – они подносили и подносили дрова, и костер горел с утра до самого вечера, пока все не было сделано как надо, – она ждала его с лампой в руках, отбрасывавшей на стену длинную черную тень. Она все подготовила, увязала в узлы, сварила суп из остававшейся у них солонины.

Он рассказал ей свою историю: сначала они вели переговоры, потому пригрозили ружьями, потом те разбежались. Сэл слушала молча. «Они больше нас не побеспокоят, – сказал он наконец. – Господь мне свидетель». Она внимательно смотрела ему в лицо, так что он вынужден был спрятать глаза, притворившись, будто ужасно занят стаскиванием куртки. «На этот раз они ушли навсегда, – произнес он старательно будничным голосом. – Теперь нам не нужно никуда уезжать».

Она поставила лампу на стол и долго стояла, повернувшись к нему спиной и глядя на огонь. «Надеюсь, ты не сделал ничего такого, – наконец сказала она. – Потому что это я тебя подтолкнула». Он услышал, что она ужаснулась собственным словам, и поспешил осведомиться с веселым недоумением: «О чем это ты, Сэл?» Теперь она возилась у очага, снимала с углей чайник. Что бы он ей ни говорил, какое бы радостное оживление ни изображал, она не желала этого слышать. Она повернулась с чайником в руках, налила горячую воду в миску. «Вот, Уилл, вымой-ка руки», – сказала она. Лицо ее было спокойным, таким как обычно, но смотреть на него она не могла.

Перед тем, как зайти в хижину, он вымыл в реке лицо и руки, а перед этим помылся еще на Первом Рукаве. Убедился, что на одежде нет следов крови. И даже оторвал сзади край рубахи, потому что там кровь не смывалась. Но теперь он снова и снова тер скользкие от мыла руки и погружал их в воду. Она глядела на его руки так, будто это были ее собственные руки. Она по-прежнему не смотрела ему в лицо, даже когда он брал у нее полотенце, даже когда она ставила перед ним миску с супом.

Если бы она только хоть что-нибудь сказала! Но она молчала. Ничего не говорила ни тогда, ни потом. Он принял бы даже обвинение. Если бы она его обвинила, он смог бы ответить. Ответ у него был наготове. Но она никогда не обвиняла его. Она распаковала узлы, снова поставила на балки-поперечины свои безделушки. Повесила на прежний колышек гравюру с изображением Старого Лондонского моста, расстелила на полу одеяла. Привязала веревку для сушки белья и спела лондонскую песенку детям. Она, как всегда, продолжала жить.

Продолжала делать зарубки на дереве, но сама мысль о возвращении Домой постепенно блекла, бледнела. И когда у Куколки случилась лихорадка и Сэл была вынуждена сидеть с ней днем и ночью, ей было не до зарубок, а когда девочка выздоровела и снова начала бегать, Сэл уже не возвращалась к своему дереву. Сменилось время года, дерево сбросило кору, и старые зарубки были уже не так заметны.

Торнхилл видел это, но ничего не сказал. Между ними в ночь, когда он вернулся с Первого Рукава, возникло что-то новое – пространство, наполненное молчанием. И легкой тенью невысказанного.

Он терялся в догадках: знает ли она? Миссис Херринг наверняка знала правду – на реке мало что происходило без ее ведома. Но она перестала к ним приезжать, и Сэл редко о ней заговаривала.

Но то, о чем Сэл знала или о чем догадывалась, все время оставалось с ними, и изменить это было невозможно. Он никогда не думал, что несказанные слова могут лежать между людьми, словно воды.

Они по-прежнему любили друг друга. Сэл по-прежнему улыбалась ему, и губы ее были по-прежнему сладкими. Он брал ее руку в свою, чувствовал, какая она узкая по сравнению с его рукой, и она не противилась. Какая бы тень ни жила вместе с ними, это была не только его тень, но и ее тоже, пространство, разделявшее их, было общим пространством. Но молчание пространства нарушить разговором было невозможно. Их жизни медленно обрастали его, как обрастают камень корни речного фикуса.

• • •

В «Газетт» ничего не говорилось о Томасе Блэквуде, который по-прежнему жил в своей хижине на Первом Рукаве. Теперь он все время молчал, этот большой человек ушел в себя, плечи его поникли, походка стала неуверенной. Один глаз отсутствовал, глазница была закрыта веком, второй глаз болезненно щурился.

Мистер Торнхилл, этот добропорядочный гражданин и щедрый сосед, время от времени плавал вдоль Рукава, останавливался у старой пристани Блэквуда и шел в дом с мешком муки, апельсинами из своего сада, фунтом табачка. Он взваливал мешок на плечи, отвыкшие мышцы напрягались – теперь он чаще наблюдал, как таскают на закорках мешки и потеют другие, – и ощущал стоявшую здесь настороженную тишину.

Он смотрел на казуарины, окружавшие заплатку голой желтой земли возле лагуны, где в ночи пылал огромный костер. С почвой что-то случилось, потому что с тех пор там не выросло ни травинки. Ничего на той земле написано не было. И на бумаге тоже ничего не было написано. Но сама пустота рассказывала о себе тому, кто имел глаза, дабы видеть.

Блэквуд не разговаривал с Торнхиллом, он сидел, опустив голову. Говорил Торнхилл, слова изливались на него дождем, а Блэквуд ждал, когда дождь закончится. В хижине стояла тишина, сквозь щели пробивалось солнце. Каждый раз, попадая сюда, Торнхилл прислушивался – вдруг обнаружится еще один человек, женщина, носившая наготу словно бальное платье, и ребенок с соломенными волосиками. Но он ничего не слышал, а спросить не мог.