К тому же после десяти вечера мальчик каждую ночь мог чувствовать себя в безопасности в этом своем убежище. Снова и снова мистер Хорбери наносил неожиданные ночные визиты, чтобы проверить, выключен ли свет: но, к счастью, полы и лестницы в Старой усадьбе рассохлись и оповещали о приближении непрошеного гостя скрипом, похожим на пистолетные выстрелы, даже если очень стараться идти бесшумно. Таким образом, Амброз всегда слышал приближение учителя и успевал погасить и спрятать под кровать свечу в маленьком подсвечнике (который надежно прикрывал пламя со всех сторон, дабы ни один лучик света не мог просочиться из-под двери). Обслюнявленный палец тушил огонь так, чтобы нельзя было почувствовать запах погашенного огарка: во избежание появления подозрительных жирных пятен на постельном белье доставать свечу из-под кровати нужно было очень аккуратно. Но все получалось отлично, так что достаточно редкие визиты старого Хорбери не представляли для Амброза опасности.
Итак, той ночью, когда злоба из-за побоев все еще терзала тело, хотя и перестала уже беспокоить разум, Амброз, вместо того, чтобы согласно правилам школы отправиться в постель, уселся на сундук, пытаясь найти разгадку в неразберихе хаотичных фантазий и собственного тщеславия. Он снял одежду и накрыл свое ноющее тело покрывалом, а через некоторое время, задув казенную парафиновую лампу, зажег свечу, уже готовый к первому предупреждающему скрипу ступенек и к тому, чтобы, погасив свет, нырнуть в постель.
Поначалу мысли Амброза были слишком разрозненными. Он сожалел, что ему пришлось обидеть бессовестного хвастуна Пелли и подвергнуть опасности зрение Роусона, ударив беднягу тяжелым томом словаря! Это было странно, ибо за последние пару лет Амброз претерпел слишком много обид от этих двух юных апачей. Пелли не отличался злобностью: он был глуп и невероятно силен, а великая Система частных забытых школ, благодаря культу достойных поступков, и решила его в одного из отменных среднестатистических болванов, которых Мейрик позже постоянно высмеивал. Пелли, всей вероятности (его судьба не была прослежена), пошел в армию и устраивал своим более разумным, но кротким поденным адскую жизнь. Где-нибудь в Индии он удачно "притаился" в ожидании горных племен, вооруженных мушкетами семнадцатого столетия и несколькими варварскими ножами; возможно, он был одним из очевидцев той "Встречи держав", что так ярко описана мистером Киплингом. Получив звание капитана, Пелли сражался с отменной храбростью в Южной Африке, завоевав Крест Виктории за спасение раненого рядового с риском для собственной жизни, но в конце концов завел свои войска в ловушку, расставленную старым фермером, которую даже кролик со средним интеллектом унюхал бы заранее и обошел стороной.
Что касается Роусона, то Амброз, сожалевший, что так грубо с ним обошелся, ничего хорошего сказать о нем не мог, хотя и хвалил его за тактичность. Роусон стал капелланом при епископе Дочестера, на дочери которого, Эмели, и женился.
Но в те далекие времена, по мнению Мейрика, особой разницы между Пелли и Роусоном не было. Оба демонстрировали дьявольскую изобретательность в искусстве надоедливости, из зависти глумясь над другими и высмеивая друг друга, и Амброз не сомневался, что скоро они перейдут к более активным действиям. Он все выносил смиренно, доброжелательно реагируя на беспрерывный поток замечаний, которые предназначались для того, чтобы ранить его чувства, выставить его дураком перед любыми мальчиками, что оказывались в тот момент рядом. Он только спокойно вопрошал: "Зачем ты это делаешь, Пелли?", когда тот отвешивал ему подзатыльник. "Потому что я ненавижу подлиз и трусов", — отвечал Пелли, но Амброз оставлял его слова без внимания. Роусон требовал меньших жертв, когда дело касалось физических пыток, однако именно он выдумал самую обидную историю про Мейрика, распространил ее по школе, и все в нее поверили. Словом, эти двое делали все возможное, чтобы довести его до полной депрессии, а он теперь сожалеет, что дал кулаком в нос одному и ударил словарем другого!
Дело в том, что его предки вовсе не были трусами; более того, сомнительно, что чувство страха вообще ему было свойственно. Тогда он действительно жил в страхе, но не перед оскорблением, а перед злобой, рождающей оскорбление или удар. Страх перед разъяренным быком далек от того ужаса, который испытают многие люди при виде гадюки: эта мысль делала жизнь Мейрика обременительной для него самого. И вновь ои удивлялся, ловя себя на том, что испытывает глубокую ненависть к самому обыкновенному стремлению победить соперника, сбить его с йог. Амброз был хитрее Роусона и Пелли; он мог бы снова и снова с сокрушительным эффектом давать сдачу, но сдерживался, ибо такие победы были ему отвратительны. Это необычное настроение управляло его действиями и чувствами; он не любил "первенство" в принципе, не любил выигрывать в играх не из-за приобретенного достоинства, а в силу врожденного характера. Но в то же время автор "Беса извращений" был так глубоко пронизан сокровенными секретами человеческой сущности, что англосаксонская критика осуждала его как совершенно "бесчеловечного" писателя.
Провокации только укрепляли его в этой жизненной позиции; чем больше ему причиняли боль, тем дальше он уходил от мысли о мщении. Надо сказать, что сентиментальность была присуща ему и в более зрелые годы. Амброз скорее отправился бы из своего убежища на поиски свежего воздуха на крыше омнибуса и мирно вернулся бы обратно, нежели боролся бы с неистовой толпой. И дело даже не в том, что он не любил физического противоборства. Он вполне откровенно говорил, что люди, которые "пихаются", напоминают ему голодных поросят, дерущихся за самую большую долю помоев; казалось, он считал, что такая форма поведения не подходит для людей именно потому, что она естественна для поросят, а в раннем детстве Амброз старался как можно дольше сохранить эти свои мысли в тайне; он прикидывался трусом и малодушным; без каких-либо осознанных религиозных мотивов подчинялся внутренним порывам, стремился играть роль примитивного христианина в великой частной закрытой школе для мальчиков! Amа nesciri et pro nihilo aestimari[160]. Это изречение было неотъемлемой частью его внутреннего мира, хотя он никогда и не слышал его. Возможно, даже если бы Амброз объездил в поисках весь мир, ему так и не удалось бы найти более неподходящего поля для упражнений, чем эта семинария, где широкие либеральные принципы христианства преподавались в форме, которая устроила бы прессу, общественность и родителей.
Он сидел в своей комнате, переживая, что нарушил собственные принципы. Так поступать было нельзя; но его учеба еще не закончилась, и ему не хотелось скатиться до уровня несчастного маленького Фиппса, который в конце концов стал больше похож на хныкающего чесоточного котенка, чем на человеческое существо. Он не мог позволить кому-либо делать из него идиота, поэтому вынужден был нарушить свои принципы — но только внешне, а не внутренне! Мейрик не сомневался в этом и чувствовал себя защищенным, уверенный, что в его сердце нет злости.
Амброзу, конечно, не доставляло удовольствия терпеть присутствие Пелли и Роусона; но негодование некоторых людей по поводу неприятного соседства с кошкой, мышью или тараканом не может повлиять на само существование объекта их неприязни. Его удары по лицу Пелли и голове Роусона, его замечания (собранные благодаря тщательному наблюдению за берегами каналов Люптона и Бирмингема) — все это было не началом военных действий, а гарантией мира и тишины в будущем.
Амброзу не грозила смерть от этой вечной Системы частных закрытых школ; он не уподобится Фиппсу, поведение которого было сродни меланхолии; не сломается из-за отношения к нему остальных, что также было бы признаком меланхолии, ибо легче излечиться от нервного расстройства, чем сносить удары Системы, калечащие психику и душу. Мейрику глубоко претили ужасные предрассудки школы, ее наигранный энтузиазм, ее "атмосфера", притворство, лояльное сотрудничество — "учителя и ученики вместе работают на благо школы", — все ее нелепые идолопоклоннические традиции и абсурдные церемонии, совместные затеи молодых глупцов и старых мошенников. Но свою стойкость он временно должен хранить в тайне; "драк" будет не больше, чем требуется.
И Амброз твердо решил, что сделает все возможное: станет работать как тигр и осилит всех доступных греков, римлян и французов, помимо тех, что с идиотским педантизмом преподаются в школе. Школьные задания он будет выполнять ровно настолько, чтобы избежать неприятностей; по ночам в своей комнате Мейрик действительно учил языки, которые недостаточно глубоко проходили в классе, где половину времени тратили на переписывание поддельной прозы Цицерона, из-за чего Цицерон имел бледный вид, а его стихи казались ужасно дурными — Вергилия и то начало бы тошнить. Затем был французский, преподававшийся в основном без напыщенных архаизмов восемнадцатого столетия: со списками неправильных глаголов, выученных наизусть, с чепухой о причастии прошедшего времени и кучей других прогнивших формул и правил, придающих языку вид утомительной головоломки, которая была раскопана в доисторическом захоронении. Нет, не такой французский был нужен Мейрику; но он мог писать неправильные глаголы днем и учить язык ночью.
Амброз спрашивал себя, неужели несчастным французским мальчикам приходится учить английский язык по "Бродяге"[161], "Проповедям" Блеера[162]. "Ночным думам" Янга[163]. Он имел некоторое представление об английской литературе, которую в частной закрытой школе не очень-то стремились изучать, к и жил он с этой своей внутренней борьбой: мало кто был столь мудр в пятнадцать лет. Возможно, правда, что французский среднего английского школьника способен вызвать только жалость и ужас; возможно, никто, кроме декана и учителя не имел понятия о формулах и божественных доктринах (таких, как Желанная тайна и Учение Дама) двух великих литератур. Без сомнения, было бы неплохо рассказать немного об истории и литературе родной страны воспитанникам частной закрытой школы; несметное количество комичной чепухи можно обнаружить по взглядах Мейрика и в его познаниях о великой науке теологии — скажем, о Floreal!