Казалось, теперь я должен был подавить подобные мысли, забыть о пылающем солнечном свете над горой, не думать о приятном аромате сумрака, сгустившегося над быстрым ручейком. Я очень любил "путешествия" — путешествия в мир фантазии. Наверное, я боялся, что, если не восстановлю облик старой земли в споем воображении, он может потускнеть и стать ело различимой исчезающей картинкой. Но я должен постепенно забыть тайный путь, те глухие, переплетающиеся тропинки, что расходились в разных направлениях, чтобы соединиться вновь в стране холмов, лесов и водоемов под скупыми мрачными кронами деревьев, дарующих прохладу во время невыносимого летнего зноя. Блуждающие дорожки, бегущие но полям, вели в потаенные сокровенные уголки этой земли, и я знал, что никто не отговорит меня ходить гуда, где заканчивалась увитая зеленью поломанная изгородь, что сливалась с чащей. В этой обители дикорастущих сливовых деревьев, леса, синего неба и большого разрушенного дома сходились все те пути, что я хранил в своем воображении как великую тайну, которой они в сущности и были. Таким образом, я восстанавливал в памяти живую картину Гвента, "чтобы не забыть о чуде цветов, чтобы не перестать замечать луга и потоки".
Но как я уже говорил, время пришло, и, наконец, пробил час. С усилием я лишил свою душу памяти, желания и сожаления о тех мгновениях, когда идолы обреченного Твин-Барлума, большого Минидд-Маена и серебряных вод Аска появлялись предо мной и я полностью отдавался им. Не размышлял я и о белом Карлионе, сияющем за рекой. Мне кажется, боль моя была ужасна. До Куинси, замечательный художник, этот искатель и хранитель тайн, описал страдания человека, когда опиум ломает узы его порока. Подобное происходило и со мной в виде отвращения к Люптону: его обманчивая энергия, мораль и энтузиазм — все его воинство ханжества в едином порыве избивало меня. Уступал ли я под натиском безумия, ускользал ли потайной дорожкой, которая, как я знал, заканчивалась в безопасной долине, где безумец никогда бы не смог потревожить меня? Бывало, я валился с ног, напившись волшебной родниковой воды, и бродил, блуждая, но зеленым лощинам и диким лесным тропам. По я изо всех сил старался отгородить свое сердце от подобных вещей, удержать свой дух посредством серьезном дисциплины воздержания. Постоянно стремясь к этому, я добивался все больших и больших успехов.
Существовала и еще более неизведанная глубина в этом процессе catharsis[244]. Я уже говорил, что иногда необходимо изгнать ангелов, чтобы освободить место для Бога. И сейчас мне было дано строгое указание: перестать грезить о кельтской святости, которая всегда была для меня мечтой, наиболее скрытой во мне святыней, целительным домом, где излечивались все раны души и тела. Никто не хочет быть грубым; думаю, мы должны признать, что умеренное практичное англиканство[245] должно обладать чем-то таким, ибо абсолютный обман не может более продолжать свое существование. А значит, оно являет собой высоко благопристойную моральную жизнь, которая поощряет умеренную и хорошо регулируемую атмосферу преданности. Прекрасная и (согласно ее понятиям) весьма набожная женщина своей интерпретацией "Аnima Christi"[246] превратила меня из "пьяницы" в "очищенного человека". Она была очень набожна и ненавидела чтение "Calix meus inebrians"[247]. Отец всегда учил меня соответствовать самому себе внешне и с нежностью терпеть Любимых Братьев, в то время мы праздновали в наших сердцах древнюю английскую мессу и ждали возвращения Кадваладра.
Я почитал его учение и продолжаю почитать сегодня, полагая, что мы должны следовать ему. По в глубине сердца я всегда сомневался, что умеренное англиканство хоть в чем-то соотносится с христианством в любом его проявлении, и вообще считал заблуждением, когда о нем говорили как о религии. Конечно, я не сомневаюсь, что многие действительно верующие люди исповедовали его: я говорю о системе и атмосфере, которая исходит от него. И когда когда ethos[248] закрытых частных школ добавился к нему, итоги обучения практически привели к утверждению, что Небеса и Бог — постоянные союзники.
Никто не должен превращаться в духовного калеку; я просто хочу сказать, что никогда и не мечтал о поиске религии среди стен нашей часовни. Без сомнения, Те Deum все еще был Те Deum, но даже самый благороднейший из гимнов можно опошлить, очернить и выставить на посмешище, так что вы примите его за мелодию, недостойную даже паршивого пенни. Лично я думаю, что органные композиции почитаются куда больше, чем англиканское пение, и уверен, что многие популярные мелодии гимна по торжественности значительно хуже "E Dunno where’е are"[249].
Нет, религия, которая вела, манила и понуждала меня, была замечательным и удивительным мифом кельтской церкви. Это было обучение, больше, чем обучение, — смысл жизни моего отца. И я действительно крестился водой Святого Источника[250], и таким образом, великая легенда о святых и их бытии затмила все мои устремления и стала для меня пылающей ризой великой тайны. Кто-то, утомленный жизнью и испытывающий отвращение ко всему, может и не разглядеть яркое божество на мерзких змеиных губах. Другой же будет пленен рассказом и откроет для себя красоту мира. Я воспринимал кельтский миф как Совершенство, дочь Короля: Omnius Gloria ejus filiae Regis ab, intus, Intermedium fimbriis aureis circumamicta uarietatibus[251]. Начиная с тех дней, я узнал очень много об этой великой тайне.
Я видел, что вера моего детства оправдана абсолютно и полностью. Нo даже тогда, когда мне мало что было известно, я предпочитал благородною рыцаря и христианство — иными словами, некий кодекс морали и метафорические небеса, дарованные как награда за праведную жизнь и великое мистическое путешествие в неизведанную святость. Представьте епископа признанной церкви, садящегося в лодку без весел и парусов! Представьте его, если сможете, совершающего что-то хотя бы отдаленно похожее на подобное действие. Вообразите последнего архиепископа Тайта, который в течение трех дней и трех ночей ходит в одиночестве в ламбетскую часовню[252]. А потом представьте людей на противоположном берегу, освещенном сверхъестественным ослепляющим светом, идущим из окна часовни. Безусловно, развал кельтской церкви был крушением всего. Потому то Дон Кихот живет только 15 литературе, тогда как Санчо Панса продолжает свой земной путь, оставаясь все тем же жирным, преуспевающим крестьянином. Конечно, он унаследовал кое-что от рыцаря, но не изменил своему пристрастию к деревне.
Да, кельтская церковь была частью великой тайны, и хотя сокровенная эта тайна скрыта сегодня патиной времени, ее подобный красной розе светильник все еще не потух; с самого раннего детства я впитывал идеологию кельтской церкви во время незабвенного корарбенникского обряда. Будучи глупым юнцом, я смеялся над священной реликвией, но никогда не забуду о священной магии святости. Каждый небольшой лесок, каждая скала и родник, каждый прозрачный ручеек Гвента был для меня священным, олицетворяя восхитительную мистическую легенду. Мысль о загадочном высокодуховном городе и благословенной конфессии могла в мгновение ока отвести от меня все уродливо нелепые и непонятно что означающие предчувствия, которые составляли основу того места, где я влачил свои дни, как в тюрьме.
Теперь же я с сожалением прощался ненадолго (надеясь, что так оно и будет) с этой золотой легендой, мое сердце освободилось от сокровищ, огни на алтаре были зажжены, а образы неразличимы. За тихим пением суверенного вечного хора скрывалась высшая святость. Нет, я больше не следую за ними в их кельи в диких холмах. Не взираю со скал на запад в надежде увидеть очертания Аваллона. Увы!
Казалось, страшная тишина обрушивалась на меня, тишина земного чрева. А с ней приходила и темнота. Лишь в потаенном месте горела одинокая тоненькая свеча — свет соответствия совершенно!! дисциплины, олицетворявший в этом мире горя и лишений скрытую, но наиболее значимую радость. Теперь, когда я оглядываюсь назад, это напоминает мне таинство очищения души, и в памяти всплывает история, которую я некогда вычитал у одного арабскою алхимика. А случилась эта история во времена правления калифа Харуна.
Калиф восседал во всем своем блеске на дворцовой площади в окружении придворных, визирей, прислуги и прочих, как то было принято на Востоке. Нежась в лучах своего величия, он изрекал: "Зло наказано, добро вознаграждено, имя Бога возвеличено, пророк же его был древним старцем". И тут он увидел старика в поношенных рваных одеждах бродячего поэта. Придавленный грузом лет, старик всем своим видом являл пришествие нищеты. Он выглядел таким несчастным, что один из придворных, сведущий в поэзии, не мог не процитировать известные строки:
"Между ливня стеной и маленькой капелькой дождевой разницы нет никакой.
Солнца свет и свечи огонек небольшой равно малость даруют свою богачу и тому, у кого ничего за душой.
Соразмерить возможно ль, скажите, песчинку и шар наш земной?
Корочка хлеба, как и правление короля, не насытит голодного, это знает любой.
И крупица упорства, и безграничная одержимость в равной степени могут успех гарантировать твой.
Камень* в оправе ничем не ценнее, чем горной гряды гордый лик вековой.
Напором иль златом пленил обожатель девицу, итог одинаков: ее назовет он женой.
Король и Поэт пред Всевышним равны, и нет в мире правды другой".
* Бриллиант.
Поборник веры, восхваляющий Бога, милосердие и сострадание, Вершитель правосудия и мудрый правитель, калиф велел привести старика, дабы воздать ему по заслугам. И спросил он странника о цели его визита. И старик, чья нищета не вызывала сомнений, поведал калифу, как в течение многих лет страдал он от преследований за свое стремление постичь магию и алхимию, астрономию и всевозможные искусства в городах язычников — везде, где можно было найти магов. Для доказательства своего мастерства принес он с собой маленькую коробочку, с помощью которой мог рассказать любому желающему всю его жизнь: прошлое, настоящее и будущее.