Он и счет времени потерял. Ночь, день и ночь. Пожалуй, столько прошло с того момента, как ему — уже прикованному к колоде — выжгли на плече клеймо. Вероятно, на рассвете второго дня рядом с ним приковали еще кого-то. Раз в день им давали горсть сушеных червивых фиников и глоток воды из вонючего чайника. Мочились и испражнялись они под себя. Если б не дождь, поливший сейчас, на закате, смрад и злющие мухи стократ усугубили бы их страдания. Вода омывала искалеченные тела, смачивала пересохшие глотки, а ее неумолчный шум позволял переговариваться — что было строжайше запрещено, — заглушая не только шепот. Стражников рядом не было — схоронились в ближайшем портике. Видимо, там у них стоял на огне котелок, где разогревалась еда. Густой запах фалафелей так сильно бил в нос, что у некоторых несчастных начались голодные судороги.
— Я Милан Душков, — прошептал новенький рядом с ним, — из городка Кикинда в Воеводине. А ты?
В его греческом и вправду слышался славянский акцент.
— Антоний из Трапезунда, — ответил он с великим трудом, преодолевая боль: в горле все еще торчал обломок стрелы.
— Ах, Трапезунд, — обрадовался серб. — Кажется, ваш правитель уже отправил суда, чтобы нас отбить. Под его началом армяне, грузины, болгары, даже русские. Ты его посланец?
— Иоанн IV, — прохрипел он, — не справится с Мехмедом. У него один дырявый корабль. И сотня евнухов — вот и вся армия. Я родился здесь. Мой отец прибыл из Трапезунда. Он был купцом. А я стал солдатом.
В последней фразе серб уловил горечь. Монахам и солдатам приходилось хуже всех. Те, кого в первоначальном приступе ярости не прикончили победители, навечно отправлялись в неволю. Купцы же были нужны новой власти. Обычная история.
— Я тоже солдат, — помолчав, отозвался Милан. — Убежал из лагеря султана. Сражался на вашей стороне.
Он ничего не сказал в ответ — просто не было сил. Серб, видно приняв это за осуждение, объяснил:
— Наш деспот Георгий Бранкович — вассал Мехмеда. Тот завоевал нас раньше, чем вас. Ты этого не знал?
— Да, — прошептал он наконец, — я знаю.
— Он прислал нас сюда по требованию султана. Сто семьдесят восемь всадников. Но турок мы ненавидим. Поэтому я перебежал к вам. Я был у ворот Святого Романа, когда нашли императора.
Эти слова серба его взволновали.
— Видел своими глазами? — прохрипел он.
— Я был близко последние несколько часов. Очень близко.
Дождь превратился в настоящий ливень. Сильные порывы ветра, несущегося из Анатолии, перемещали стену воды то в одну, то в другую сторону. А Милан Душков не умолкая говорил громким шепотом, и было в его рассказе что-то высоко поэтическое, хотя утонченный аорист и изысканность греческого синтаксиса явно были ему чужды.
За два дня до штурма Милан пробрался в город, сказав караульным, что он серб из конницы Бранковича. Да у них, собственно, и не возникло сомнений. Потом, уже за воротами, его допросили в присутствии офицера. Он произнес фразу, которая произвела на них огромное впечатление: «Лучше умереть в бою, чем жить в позоре». Они не знали, что шестьдесят четыре года назад так обратился к своим войскам князь Лазарь Хребелянович перед битвой на Косовом поле[51]. Милан был крайне удивлен, когда его определили в личную гвардию императора Константина. Дезертир — он всегда дезертир, даже если армия нуждается в пополнении. В тот день все стойко держались, пока не был ранен Джустиниани. Император просил его не покидать поле боя, но у Джустиниани уже иссякли силы, он еле стоял на ногах и отправился к своим — на генуэзский корабль. Это было началом конца. Пыл генуэзцев угас, в пролом близ ворот, пробитый турецкой артиллерией, хлынули янычары.
— Есть ли среди вас кто-нибудь, кто пронзит меня мечом? — кричал император. — Смелее, не отдавайте меня на позорище!
Но никто не осмелился исполнить волю василевса.
Император, сбросив свои одежды, в простом солдатском платье сражался у ворот Святого Романа. Многие пали от его меча. Но ровно столько же немедленно вставало на место павших. Константин был ранен копьем в бок, вслед за тем янычар нанес ему удар ятаганом, он упал замертво и, как сотни других, вскоре был погребен под горою трупов. Когда Мехмед вступил в город, он первым делом приказал отыскать останки императора. Видимо, ему донесли, что тот сражался именно у этих ворот. Константина узнали по обуви. Только он носил сапоги с двуглавым орлом на голенище. Ему отрубили голову и отнесли Мехмеду. Тот спросил у мегадука[52] Луки Нотараса, которого оставили в живых: «Это голова твоего хозяина?» — «Да, — ответил мегадук, — это голова моего василевса». Насаженную на пику голову императора пронесли перед войском. Потом она полдня провисела на колонне Августеона. Затем Мехмед повелел содрать с нее кожу, набить соломой и объявил, что голову будут возить по всем странам, начиная с Египта, в знак того, что турки уже никогда не уйдут из Европы. Так завершилось житие Константина XI Палеолога Драгаша, последнего византийского императора, который не захотел бежать из осажденного Константинополя. Его тело бросили в ров, на съедение псам. Не ошибся Исайя, сказав, что вся праведность наша будет как запачканная одежда.
Переодевшись мелким торговцем, Милан Душков бродил по берегу Эгейского моря. Он видел то, что можно увидеть в любом завоеванном городе. Насилие, грабежи, мольбы о пощаде, дети, насаженные на пики, монахи, кладущие головы под мечи и топоры. Перед пекарней какого-то венецианца его узнали конные патрульные Бранковича.
— Ваш василевс, — закончил Милан, — не отказался от своей матери. Поэтому к фамилии Палеолог он всегда прибавлял Драгаш — материнскую, сербскую, словно в память о битве на Косовом поле.
Дождь прекратился. Стражники не спеша, нехотя вернулись к колодам. Кого-то ударили палкой, и тот закричал по-итальянски: «Боже, смилуйся над нами!» Но Бог молчал. Молчал, будто храм Хагия София был обителью греха, а не молитвы и теперь благоволил победителям, а не побежденным.
Узников отцепили от колоды. Выстроили в ряд, чтобы вести на корабль. Если его, как слепца, не убьют на месте, значит, отправят на галеры. И там он умрет, смердящий, униженный, после нескольких лет нечеловеческого труда. Его сковал страх. Сильно кольнуло сердце. Он проснулся, в мокрой от пота пижаме, от завываний муэдзина. Но то не был призыв к салат аль фагр — утренней молитве. Жужжал сотовый телефон — будильник был, как всегда, поставлен на нужное время. Антоний Юлиан Бердо медленно возвращался к действительности, перебирая в памяти обрывки картин из своего сна.
Почему Константинополь? Палеолог Драгаш? Его отрубленная, с содранной кожей, набитая соломой голова — в Каире, Бухаре, Самарканде, Исфагане, Дамаске? Это было первое, что представилось Антонию Бердо после пробуждения, по пути в туалет: маленькая высохшая голова с жалким клочком волос, валяющаяся в пустынном городе на мусорной свалке, где срут верблюды и спариваются собаки. Некогда ее наполняли платоновские идеи, сентенции Гераклита, занимали проблемы, связанные с Никейским кредо и Флорентийской унией, налоги в деспотии Мореи и союз с Трапезундом. Когда наконец какой-то мелкий бей, ага или, быть может, визирь приказал ее выбросить, внутри уже только пересыпались отдельные песчинки. Даже червей не было. Песок и ничего больше.
Благоговейного отношения к Византии Бердо не испытывал. Напротив: продажность, непотизм, династические убийства, травля слабых, компромиссы с сильными — все это укладывалось в рамки прискорбной традиции, хорошо ему известной не только по книгам о Византии, но и из материалов о третьем, православном, Риме — России, которая, начиная с Ивана Грозного и кончая Сталиным, успешно воплощала эту традицию в жизнь.
Но почему история с черепом Константина XI Палеолога Драгаша, выброшенным после долголетних показов на свалку, так его взволновала? Этого бы не случилось, если б Мехмед приказал похоронить своего противника по христианскому обычаю?
Конечно, не случилось бы. Стряхивая последние капельки мочи, Антоний Юлиан Бердо вспомнил, что́ показывает телеканал «Аль Джазира». Отрезанные головы заложников — журналистов, волонтеров, политиков, — крупным планом, еще истекающие кровью, с широко открытыми глазами (чем не фетиши Французской революции?), свидетельствовали, что спектакль продолжается и, похоже, никогда не закончится. Правы те, кто утверждает, что мусульмане, не будучи в состоянии покорить, стремятся по меньшей мере нас запугать и, прежде всего, унизить. К такому заключению пришел Антоний Юлиан Бердо, выходя с опорожненным мочевым пузырем из уборной.
А кстати, сколько лет его собственная страна воевала с турками? Вымыв руки и кладя ломтики хлеба в тостер, Антоний Бердо быстро производит в уме подсчеты, что — хотя он не историк — дается ему без труда. Владислав III[53] погиб десятого ноября 1444 года под Варной. В свою очередь, Ян III Собеский разгромил турецкую армию под Веной двенадцатого сентября 1683 года. Между этими событиями прошло целых двести тридцать девять лет. Несколько наших добровольцев участвовали в битве на Косовом поле в 1389 году, но это можно не принимать в расчет: и без того получается, что вражда, если округлить, подумал Бердо, намазывая на поджаренный хлеб творог с медом, продолжалась четверть тысячелетия. Изрядный шмат времени, ничего не скажешь.
Ах да, мед. Горшок меду. Кто о нем рассказывал? Не учительница же истории, которая могла говорить только об угнетении крестьян. Почему султан много лет хранил отрубленную голову Владислава III Варнского в сосуде с медом? Не потому ли у короля — благодаря этому оригинальному турецкому методу консервации — глаза остались блестящими и сохранили цвет? Ну а возвращаясь к султану: если тот неоднократно вынимал из горшка голову юного короля, чтобы насладиться победой, слетались ли к ней мухи?